Николай АНАСТАСЬЕВ
В поисках писателя, который бы наиболее полно воплотил в своих творениях американскую мифологию, неизменно натыкаюсь на ускользающую, колеблющуюся в своих очертаниях фигуру Натаниэля Готорна.
Ни на кого из своих современников, да и предшественников, он не похож вполне и в то же время близок всем и каждому.
Готорна глубоко волновали тайны человеческой личности в её взаимоотношениях с Верховной Волей, но не хватало ему духа заглянуть в те глубины, куда проникал взгляд Германа Мелвилла.
Сумрачный мир его романов и новелл часто смягчается пастельными красками, робкой улыбкой, но, конечно же, это очень далеко от неуклонного оптимизма Эмерсона.
В финале «Алой буквы», романа, принёсшего автору, хотя и не сразу, всесветную знаменитость, грешница, преданная клейму и позору, становится едва ли не водительницей в деле освобождения человеческой воли от брони предрассудков, но это в лучшем случае лишь двоюродная сестра мятежного лирического героя «Листьев травы».
Можно перевести разговор и в чисто литературный регистр.
Готорна по праву считают одним из лучших американских новеллистов. У него упругая фраза, двумя-тремя штрихами он умел набросать пейзаж, зауряднейший эпизод насытить смыслом и значительностью, придать совершенную естественность речи. Но Ирвинг, скажем, в этом плане был последовательнее, хотя и Готорн настаивал, что его новеллы надо непременно читать вслух. А Эдгар По чётче строил сюжет.
«Алая буква» – исторический роман, а «Молодой Браун», «Дочь Раппачини», «Итэн Брэнд» и множество других сочинений малого повествовательного формата – исторические новеллы. Но от канона, установленного Купером, Готорн как бы отходит, во всяком случае, роковые события истории, прежде всего война за независимость, его не особенно задевают.
Коротко говоря, ничто Готорн не доводит до конца, неизменно у него угадывается какой-то остаток, некое пространство за кромкой видимого; как и другие, только стремительнее, он бежит всякой завершённости.
И с наибольшей же остротой воспринимает Готорн мифологию самой американской истории – в том смысле мифологию, что время в ней постоянно закругляется, не зная деления на былое и настоящее. Прошлое, в его представлении, не прошло, оно даже не прошлое, как скажет много лет спустя Фолкнер.
Положим, у Готорна такое ощущение питалось, помимо всего прочего, из источников собственной родословной. Первый носитель имени появился в Америке ещё в 1630 году и стремительно выдвинулся в число наиболее видных граждан колонии Массачусетс. Ещё большую известность приобрёл его сын, известность печальную: был одним из самых суровых судей на мрачном ведовском процессе 1692 года. Именно от этого далёкого предка унаследовал писатель чувство исторической вины, которую непременно надо искупить.
Но персональные мотивы переплетаются с сюжетом общенациональной истории. XVII век – эпоха, когда складывался американский характер, когда формировались американские представления о собственной судьбе, когда прокладывался маршрут Пути и создавался чертёж Плана. Оправдались ли упования? туда ли привела дорога? осуществился ли План и не вкралась ли в него с самого начала какая-то ошибка? – такие вопросы обязательно должны были вставать по прошествии времени, когда подходит пора собирать первые урожаи. А именно в такую пору Готорн и жил: вовсю разворачивалось демократическое строительство, а такое, скажем, понятие, как “Банкер-Хилл”, всё ещё звучало в ушах современников оглушительным колокольным звоном.
События «Алой буквы» происходят в середине XVII века, и в основу романа положен эпизод, то ли реальный, то ли вымышленный, но во всяком случае рутинно-характерный для тех суровых лет. Юная жительница Сейлема по имени Эстер Принн прижила ребёнка во грехе и была приговорена к позорному столбу, тюрьме и пожизненному клейму – до конца дней своих носить на груди букву “А” – несмываемый знак прелюбодеяния.
Но сюжетная сторона повествования ослаблена. Собственно, нравы эпохи Готорна интересуют вполне умеренно. События – тем более. И даже пуританство как теологическая доктрина и диктуемый ею способ жизненного поведения имеет для него значение в лучшем случае второстепенное.
Сам дух пуританизма, формирующий людей и ими формируемый, – вот предмет его неизбывного и болезненного интереса.
Грозно теснятся контроверзы: вера – фанатизм, предназначенность – свобода воли, грех – благодать. И они не имеют сколько-нибудь ясного разрешения, контуры размыты, контрастной яркости лишены, на чёрное и белое картину не разделишь.
Где здесь положительные герои, где отрицательные? Где праведники, где грешники?
Доктор Чиллингворт, этот обманутый муж, – человек сильный и достойный. Но порабощённый безумной и губительной страстью отмщения за грехи, он и вокруг сеет зло, и в себе выжигает всё человеческое.
Пастор Димсдейл, тайный возлюбленный Эстер, – личность явно привлекательная и даже легендарная в здешних краях. Но – жертва канона, который оказывается выше любых личных свойств.
Ну а Эстер – она-то бесспорная героиня? Оказывается, тоже нет. Верно, в какой-то момент символ позора превращается в символ величия, так что даже шифр меняется, и знак “А” получает иное истолкование: уже не прелюбодейка (“Adultress”), но сильная (“Able”). Только ведь и она, восставая инстинктивно против законов общины, сохраняет зависимость от них.
И даже златокудрая Перл, дочь Эстер, не невинна, в глазах одних – девочка-эльф, в глазах других – отродье дьявола.
Всё смешалось, и крайности не сходятся, да сходиться, по авторскому замыслу, и не должны, ибо, как написал Готорн в предисловии к другому своему роману, «Дом о семи фронтонах», он не полагает нужным насаживать повествование “на железный прут морали или на булавку, как накалывают бабочку, лишая её тем самым жизни и заставляя коченеть в неестественной и неуклюжей позе”.
Это важное замечание.
Генри Джеймс, открывший в истории американской литературы новую страницу, оборачиваясь на Готорна, говорил, что персонажи его – более фигуры, чем характеры, то есть индивидуальное, непосредственное начало в них выражено слабо. Это вроде бы так. “Молодая женщина была высока ростом, её сильная фигура дышала безупречным изяществом. В густых, тёмных и блестящих волосах искрились солнечные лучи, а лицо, помимо правильности черт и яркости красок, отличалось особой выразительностью благодаря чёткому рисунку лба и глубоким чёрным глазам”. Портрет вполне общий, во всяком случае внутренний мир героини – всё той же Эстер – куда сложнее и богаче, чем внешность.
Но если прав Генри Джеймс, то, выходит, не прав Герман Мелвилл, говоривший, что в книгах Готорна живут запахи берёз, а в отдалении слышен рёв Ниагары? Да нет же, действительно, мир Готорна – не бестелесные призраки и аллегории, но вполне ощутимая, весомая реальность. Чучело у него облекается в кафтан, ведьма покуривает трубку, а обыкновенная палка, напротив, принимает вдруг очертания извивающейся змеи.
Оба правы ровно наполовину. Проза Готорна постоянно колеблется между символом и действительностью, поэзией и правдой, фантастикой и рутиной. Своему первому сборнику новелл он нашёл на редкость точное название – «Дважды рассказанные истории». То есть любой сюжет как бы удваивается, осуществляясь и здесь, в посюстороннем мире, и где-то в неразличимой, а то и вовсе не существующей дали.
Конечно, такая стилистика – не новость в американской литературе, возможности её обнаружил уже Ирвинг, оказавший, кстати, немалое воздействие на молодого Готорна. Но последний сделал новый шаг, и шаг принципиальный: его фантастические истории не просто реальны, а реальные не просто фантастичны, но ещё и расположены в системе координат, старшему мастеру, в общем, чуждых. Это пространство пленённого и мятущегося духа.
Сложная переплетённость всего со всем отчётливо ощущается в предваряющем «Алую букву» очерке «Таможня», этом подобии манифеста американского романтизма, хотя приличной манифесту формулировочной агрессии здесь нет и в помине.
Первая часть текста – неторопливое и непритязательное, этнографически-ностальгическое повествование о городке Сейлеме, о службе в таможенном ведомстве (опыт каковой знаком автору не понаслышке – сам проработал в нём какое-то время), о годах, проведённых в Конкорде и подаривших ему дружескую близость с лучшими людьми Америки: Эмерсоном, Торо, Чаннингом, Олкоттом и другими мыслителями, поэтами, общественниками. Словом, действительно берёзы и водопады или, в данном случае, бакалейные лавки с облупленными стенами. Главная улица, богадельня, порт и так далее. Но стоило подняться на третий этаж таможенного здания, где автору попалась в руки какая-то молью траченная рукопись, обвязанная в форме буквы “А” алой тесьмой, как всё чудесным образом сдвинулось. Сквозь окна полился лунный свет, на потёртом ковре образовались причудливые узоры, и при таком освещении предметы словно утратили осязаемость, сделавшись созданиями духа, а в плотной коре обыденности образовались щели и даже проломы.
И так у Готорна всё и всегда, броуновское движение своего рода – темы, стиль, лица, время и место действия. И характеры, между прочим, тоже – им равно свойственна некая рассчитанная бесформенность. И люди, и аллегории. И сами по себе, и часть породившего их мира.
Такое сочетание имеет для Готорна критически-важное значение. Мир у него неизменно многополярен, ни один человек, пользуясь знаменитой строкой Джона Донна, взятой Хемингуэем в качестве эпиграфа к роману «По ком звонит колокол», – не остров. Но остров без человека – лишь голая пустыня.
Тут имеет смысл ещё раз отвлечься в сторону биографии писателя. В 1841 году он сделался участником колонии Брук Фарм, основанной в “целях объединения интеллектуального и физического труда... слияния мыслителя с работником”. Труд здесь, заключавшийся в обработке полей, ремесленных занятиях, школьном обучении, был разделён между колонистами поровну, и оплата его тоже была равной. Словом, фурьеристская фаланга, социалистическое или даже коммунистическое предприятие.
Готорн провёл здесь всего полгода, но ни зряшным, ни случайным участие в этой коллективной робинзонаде для него не было. И дело даже не в том, что проросло оно очередным романом – «Блайтдейл». Книга как раз достаточно бледная, может, потому именно, что, несмотря ни на какие оговорки в авторском предисловии, слишком тесно привязана к месту и времени действия, явно не хватает исторической глубины. Просто Готорн остро ощущал потребность собственным опытом удостоверить истину, выстраданную писательской работой, да, впрочем, и работой родной истории, жаждущей художественного осуществления: личность способна достичь полноты только как личность общинная. В противном случае, как даже с некоторым нажимом сказано в одной из новелл, человек рискует оказаться «Отверженным Вселенной».
Но самое интересное начинается дальше. Да, вне связи с коммуной человек не полон, а Вселенная без человека мертва. Однако последний штрих наносит художник – без него, как без Бога, гармонии нет, один лишь первородный хаос.
Есть у Готорна относительно ранний рассказ – «Майское дерево Мерри-маунта». Сюжет, как нередко у него, исторический, он описан Уильямом Брэдфордом, лидером пассажиров «Майского цветка» и самым ранним хронистом жизни в колониях: некий удачливый авантюрист по имени Томас Мортон захватил одну из факторий в Новом Плимуте, наладил торговлю с индейцами и, придумав новое название – Merry Mount, что и означает Весёлая Гора, принялся устраивать здесь всяческие пиршества и просто безобразия, явно противные самому духу пуританизма. Впоследствии Мортон был арестован и отправлен назад в Англию. Вполне ли объективен Брэдфорд в описании этой истории – вопрос спорный. Но не в этом дело. В любом случае для него эта история – не более чем эпизод, один в ряду многих. Готорн же придаёт ему художественный, то есть подлинный, смысл: за событиями у Весёлой Горы, где пуритане-ортодоксы сокрушают нечестивцев, мерцает сама судьба. “От исхода этой вражды зависел будущий характер Новой Англии”.
А в другой новелле, на сей раз из поздних, «Великий Каменный Лик», Готорн всё объясняет своими словами: “Никакое творение не могло считаться законченным, пока поэт не истолковал и тем самым не завершил его”.
Натаниэль Готорн – человек меры, человек середины, это буквально во всём сказывается.
Он прожил жизнь не то чтобы длинную, но и не короткую – шестьдесят лет.
Он был не столь благополучен житейски, как, скажем, Купер, но и вовсе не бедствовал, как Эдгар По.
Не ждал его удел прижизненного забвения, как Мелвилла, но и оглушительной популярностью Лонгфелло, с которым, кстати, учился в одном колледже, он тоже не пользовался.
И в творчестве своём Готорн тяготел к середине, избегая крайностей.
Но эта середина – центр, куда, как в фокус, сходятся лучи литературы.
Готорн – писатель-контрапункт, а это, по словарному определению, “искусство сочетать самостоятельные, но одновременно звучащие мелодии в одно целое”.
Список литературы
Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://lit.1september.ru/
Похожие работы
... ); в тоже время, правило использования консонанса или приготовленного диссонанса на сильном времени не устраняется, но и не является обязательным. Вертикально-подвижной контрапункт в условиях хроматической тональности в произведениях белорусских композиторов II половины ХХ века функционирует не всегда традиционно. Заметим, что уравнивание в правах всех 12 ступеней, а также уровней фонического ...
... тоже может рассматриваться как аккорд (двузвучие), нормальный аккорд все же должен содержать не менее трех тонов, а следовательно, более одного интервала. Подобно интервалу, аккорд имеет основной тон, обычно тот же самый, что и в интервале, лежащем в основе аккорда. Это может быть нижний тон имеющейся в данном аккорде чистой квинты, а в отсутствие квинты – нижний тон чистой кварты или иного ...
... , стало известно на Руси, и, соблазнив русское православное сознание, породило партесное пение, о чем будет идти речь впереди. Дальнейшая история западного церковного певческого дела, окончательно утратившего облик богослужебного пения, есть неуклонное следование всем направлениям и стилям светского искусства: барокко, классицизму, романтизму и т.д. Все великие композиторы Запада: Бах, Моцарт, ...
... лошади поют “Вечную память” матери Юрия; облако, летевшее навстречу “стало хлестать ею [Юрия] по рукам и лицу мокрыми плетьями холодного ливня”.1 Один из литературных приёмов Бориса Пастернака — перенос восприятия с человека на природное явление — становится в романе основополагающим. И благодаря этому автор через внешние природные факторы показывает внутреннюю сущность героев, природными стихиями ...
0 комментариев