НИЖЕГОРОДСКИЙ ИНСТИТУТ

МЕНЕДЖМЕНТА И БИЗНЕСА

Электронная хрестоматия по курсу

Социальная психология

Составитель - Радина Н.К.

Нижний Новгород

2008


АННОТАЦИЯ

Курс «Социальная психология» является одним из базовых в процессе получения высшего профессионального психологического образования. Социально-психологические знания и умения, полученные студентами, в дальнейшем будут востребованы в учебных курсах, непосредственно связанных с отраслями социальной психологии («Психология семьи», «Организационная психология», «Психология управления», «Гендерная психология», «Этническая психология», «Политическая психология», «Психология влияния» и др.).

Цель данного курса – содействие развитию научной картины мира в области социальных отношений и активизация усилий студентов по овладению навыками социального анализа, предполагая также социальный анализ на основе использования специализированного психодиагностического инструментария.

Реализация цели данного курса невозможна без активной самостоятельной работы студента в процессе обучения, что предполагает анализ студентом уже «добытого» знания, представленного в классических работах.

Данная хрестоматия объединяет ряд работ наиболее известных отечественных (Г. М. Андреевой, Е. М. Дубовской, Р. Л. Кричевского), а также зарубежных (П. Бергера, К. Джержджена, Э. Дюркгейма, П. Рикера, П. Штомпки) социальных психологов и социологов.


СОДЕРЖАНИЕ

I ГЛАВА. ТЕОРИЯ И ПРАКТИКА СОЦИАЛЬНОЙ ПСИХОЛОГИИ………………………………………………..……………..…...4

1.1. Gergen, K. J. Social Psychology as History .……………………………….…4

1.2. Дюркгейм Э. Что такое социальный факт? ………….…………....……...20

1.3. Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности……......27

II ГЛАВА. БОЛЬШИЕ И МАЛЫЕ ГРУППЫ……………………..…….…….61

2.1. Штомпка П. Социология социальных изменений.……………………....61

2.2. Кричевский Р.Л., Дубовская Е.М. Исследования малой группы в отечественной и зарубежной психологии ……………………….………….…77

III ГЛАВА. ОБЩЕНИЕ………………………………….……………..…….…95

3.1. Андреева Г.М. Место межличностного восприятия в системе перцептивных процессов и особенности его содержания …………….….….95

3.2. Андреева Г.М. Атрибутивные процессы……………………………..….101

3.3. Андреева Г.М., Богомолова Н.Н., Петровская Л.А. Теории диадического взаимодействия…………………………………………………………..….…120

IV ГЛАВА. СОЦИАЛЬНАЯ ПСИХОЛОГИЯ ЛИЧНОСТИ…………….….129

4.1. Бергер. П. Человек в обществе ………………………………….………129

4.2. Рикер П. Повествовательная идентичность……………………..….…...148


I ГЛАВА. ТЕОРИЯ И ПРАКТИКА СОЦИАЛЬНОЙ ПСИХОЛОГИИ

1.1. Gergen, K. J. Social Psychology as History

(Journal of Personality and Social Psychology, Vol. 26, No. 2, 309-320)

Психология обычно понимается как наука о человеческом поведении, а социальная психология – как раздел этой науки, имеющий дело с человеческим взаимодействием. Первостепенной задачей науки полагается установление общих законов путем систематического наблюдения. Социальными психологами такие общие законы разрабатываются для описания и объяснения человеческого взаимодействия. Это традиционное видение научного закона повторяется в том или ином виде во всех фундаментальных трактовках целей и задач психологической науки. DiRenzo (1966) пишет, что “полное объяснение” в поведенческих науках - это такое объяснение, которое наделено статусом неизменного закона” (p.11). Krech, Crutchfild и Ballachey (1962) подчеркивают, что “вне зависимости от того, интересует нас социальная психология как фундаментальная или прикладная наука, она основывается на определенном наборе научных принципов” (p. 3). Jones и Gerard (1967) вторят этой точке зрения: “Наука стремится понять факторы, которые определяют стабильные связи между явлениями” (p. 42). По выражению Миллса (Mills, 1969), “социальные психологи хотят раскрыть причинные связи с тем, чтобы установить основные принципы, который объяснят социально-психологические феномены” (p. 412).

Такой взгляд на социальную психологию является прямым следствием воззрений, развившихся в XVIII веке. В те времена физические науки заметно расширили знания человека [об окружающем мире], и можно было с большим оптимизмом смотреть на возможность применения научного метода к изучению человеческого поведения (Carr, 1963). Если бы можно было установить общие принципы человеческого поведения, стало бы возможным погасить социальные конфликты и создать условия в обществе для максимального блага его членов. Позднее многие даже надеялись трансформировать таковые принципы в математические формулы, чтобы разработать “математику человеческого поведения, такую же точную, как математику машин” (Russell, 1969, p. 142).

Заметный успех естественных наук в установлении общих принципов можно в значительной степени отнести к общему постоянству явлений в мире природы. Скорость падения тел или состав химических элементов, например, неизменны с течением времени. Эти явления могут быть воспроизведены в любой лаборатории сегодня, через 50 или через 100 лет. Поскольку они неизменны, в отношении их можно с высокой степенью достоверности делать широкие обобщения, можно эмпирически проверять объяснения и плодотворно заниматься математическими выкладками. Если бы явления были неустойчивыми, если бы скорость падения тел или состав химических элементов находились в постоянном изменении, развитие естественных наук было бы чрезвычайно затруднено. Общие законы никак бы не вырисовывались, а наблюдение за естественными событиями превратилось бы, главным образом, в исторический анализ. Если бы природные явления были капризными, естественные науки уступили бы место натуральной истории.

В настоящей статье я намерен показать, что социальная психология в значительной степени является историческим исследованием. В отличие от естественных наук она имеет дело с фактами, которые чаще всего невоспроизводимы, и которые заметно изменяются с течением времени. Принципы человеческого взаимодействия нельзя разработать, просто полагаясь на требующее времени наблюдение потому, что факты, на которых они основываются, в общем случае не являются стабильными. Знание, в обычном научном смысле этого слова, не может быть накоплено потому, что такое знание в общем случае не выходит за пределы своего исторического контекста. В последующих абзацах я разовью две центральные линии аргументов в поддержку этого тезиса: первый касается влияния науки на социальное поведение, а второй – исторических изменений. Далее мы сконцентрируемся на том, как в свете проведенного анализа должны пониматься предмет и задачи социальной психологии.

Влияние науки на социальное взаимодействие

Как показал Бэк (Back, 1963), общественные науки вполне можно рассматривать как растянутую коммуникативную систему. При проведении исследований ученые получают сообщения, передаваемые им [испытуемыми] субъектами. В чистом виде такие сообщения для исследователя являются всего лишь “шумом”. Научные теории служат декодирующими устройствами, которые конвертируют шум в полезную информацию. Хотя Бэк в ряде провокационных случаев и использовал эту модель, его анализ прерывается на рассмотрении стадии декодирования. Эта модель должна быть расширена и должна включать в себя не только процессы сбора и декодирования сообщений. Задача ученого – это также задача коммуникатора. Если его теории оказываются полезными декодирующими устройствами, они сообщаются другим для того, чтобы те тоже могли воспользоваться их преимуществами. Наука и общество образуют петлю обратной связи.

Этот тип обратной связи между ученым и обществом получил в последнее десятилетие большое распространение. На уровне высшего образования ежегодно более восьми миллионам студентов предлагаются различные курсы по психологии, и в последние годы эти предложения пользуются чрезвычайной популярностью. Сегодняшнее либеральное образование вооружено основными идеями из области психологии. Средства масс-медиа также осознали широкий интерес публики к психологии. Новостные агентства внимательно следят за встречами психологов и за их профессиональной периодикой. Издатели журналов находят прибыльным давать точку зрения психолога относительно современных паттернов поведения, а специализированные журналы, почти целиком посвященные психологии, имеют суммарную аудиторию более чем в 600.000 человек. Если добавить к этому значительное расширение рынка недорогой литературы, растущую потребность правительства в знаниях, оправдывающих поддержку психологических исследований, техник взаимодействия, развитие бизнес-предприятий, торгующих психологией в виде игр и постеров, и растущий спрос различных институтов (включая бизнес, правительство, военных и др.) на знания своих ведомственных ученых, занимающихся науками о поведении, начинаешь чувствовать ту глубокую степень, в которой психолог связан взаимными узами с окружающей его культурой.

Большинство психологов хотело бы, чтобы психологические знания возымели влияние на общество. Большинство из нас удовлетворено, когда эти знания могут быть использованы во благо. Конечно, для многих социальных психологов вовлеченность в свою область в значительной степени зависит от их убежденности в том, что их знания будут утилизированы обществом. Однако в общем не принято считать, что эта утилизация может изменить характер причинных связей в социальном взаимодействии. Мы ожидаем, что знание функциональных форм будет утилизировано при изменении поведения, но мы не ожидаем, что эта утилизация повлияет на последующий характер самих этих функциональных форм. Наши ожидания в этом случае могут быть совершенно безосновательными. Применение наших теорий может не только изменить данные, на которых они основаны, но сама разработка теорий может сделать эти данные невалидными. Здесь уместно провести три линии аргументов: первая касается оценочных искажений, вносимых учеными в психологические исследования, вторая – либерализирующего эффекта знаний, и, наконец, третья касается превалирующих ценностей нашей культуры.


Прескриптивные искажения психологических теорий

Как исследователи человеческого взаимодействия, мы втянуты в специфическую двойственность. С одной стороны, мы ценим интеллектуальную бесстрастность в научных вопросах и прекрасно осознаем искажающий эффект сильной приверженности тем или иным ценностям. С другой стороны, как существа социализированные, мы обладаем многочисленными ценностями, касающимися природы социальных отношений. Социальный психолог, чьи ценности не влияют на предмет и методы его исследования или язык описания, которым он пользуется – большая редкость. Генерируя знания о социальном взаимодействии, мы также сообщаем другим о своих личных ценностях. Тот, кто пользуется нашими знаниями, таким образом, получает двойственное послание: послание, которое бесстрастно описывает то, что есть, и послание, которое незаметно предписывает то, как оно должно быть.

Это наиболее очевидно в исследованиях личностных диспозиций. Большинство из нас было бы расстроено, если бы было характеризовано низким самоуважением, высокой потребностью в одобрении, низким уровнем когнитивной сложности, авторитарностью, анальной компульсивностью или полезависимостью. Но частично такая эмоциональная реакция провоцируется самими понятиями, используемыми для описания и объяснения [психологических] феноменов. Например, в предисловии к “Авторитарной личности” (Adorno, Frenkel-Brunswik, Levinson & Sanford, 1950) читатели уведомляются о том, что “в отличие от фанатиков прошлого, авторитарная личность сочетает в себе идеи и навыки, характерные для высокоиндустриального общества, с иррациональными или анти-рациональными верованиями” (p. 3). Обсуждая макиавелианскую личность, Christie & Geis (1970) замечают: “Изначально наш образ [людей этого типа] был негативным, связанным с темными и отвратительными манипуляциями. Однако… мы обнаружили у себя стойкое восхищение их способностью оставлять других далеко позади в экспериментальных ситуациях” (p. 339).

Со своим прескриптивным потенциалом такие коммуникации становятся агентами социальных изменений. Если говорить на элементарном уровне, студент-психолог может захотеть исключить из своего публичного поведения проявления, маркированные уважаемыми учеными как авторитарные, макиавелианские и т.д. Сообщение знания, таким образом, может порождать однородность поведенческих индикаторов определенных диспозиций. На более сложном уровне знание коррелятов личности может индуцировать поведение, направленное на десубстанциацию этих коррелятов. Совсем не удивительно, что множество исследований индивидуальных различий трактует образ профессионального психолога в крайне положительном свете. Таким образом, чем более субъект схож с профессионалом в терминах образования, социоэкономического положения, религии, расы, пола и личных ценностей, тем боле преимуществ у него при прохождении психологических тестов. Чем выше образование, например, тем больше когнитивная дифференциация (Witkin, Dyk, Faterson, Goodenough & Karp, 1962), меньше авторитаризм (Christie & Jahoda, 1954), больше открытость (Rokeach, 1960) и т.д. Вооружившись этой информацией, разочарованные результатами пройденных тестов индивиды могут компенсироваться с тем, чтобы выйти из под власти примененного к ним стереотипа. Например, женщины, которые выучили, что они более сговорчивы, чем мужчины (cf. Janis & Field, 1959), могут захотеть измениться и с течением времени соответствующая корреляция станет невалидной или обратной.

Оценочные искажения легко идентифицируются в исследованиях личности, однако их распространение никоим образом не ограничивается только этой областью. Наиболее общие модели социального взаимодействия также содержат имплицитные ценностные суждения. Например, оценки конформности содержат отношение к конформисту как к человеку второго сорта, как к социальной овце, которая готова променять свою собственную точку зрения на ошибочное мнение других.

В результате, модели социальной конформности делают индивида чувствительным к факторам, которые могут привести его к социально предосудительным действиям. Таким образом, знание нивелирует значимость этих самых факторов в будущем. Исследования по изменениям установок часто несут с собой точно такие же обертона. Знание в области изменения установок льстит человеку, он начинает верить в то, что обладает властью воздействовать на других, что подразумевает низведение других до статуса несчастных объектов манипуляции. Таким образом, теории изменения установки делают индивида сверхчувствительным и дефенсивным по отношению к факторам, которые потенциально могут влиять на него. Точно так же теории агрессии обычно осуждают агрессора, а модели межличностных переговоров пренебрегают вопросом эксплуатации [другого]… Казалось бы теория когнитивного диссонанса (Brehm & Cohen, 1966; Festinger, 1957) свободна от ценностей, однако большинство исследований в этой области рисуют нам редуцирующего диссонанс индивида в самых нелестных тонах: “Как глупо”, - говорим мы. – “Что люди должны хитрить, занижать свои тестовые показатели, менять свое мнение о других или есть то, что им не хочется, только для того, чтобы поддержать соответствие”.

К сожалению, выходит так, что профессия, посвященная объективному развитию знаний, использует свою позицию для того, чтобы заниматься пропагандой среди ничего не подозревающих реципиентов этих знаний. Понятия в нашей области редко бывают свободными от ценностной нагрузки, и большинство из них может быть заменено другими понятиями, несущими совсем другой ценностный багаж. Brown (1965) обратил внимание на интересный факт, что классическая авторитарная личность, давно со всех сторон обстрелянная в нашей литературе, очень напоминает личность типа “J” (Jaensch, 1938), которую в Германии воспринимают в весьма позитивном свете. То, что в нашей литературе называется ригидностью, в их рассматривается как стабильность; наши гибкость и индивидуализм видятся ими как слабохарактерность и эксцентричность. Такие, связанные с терминологическими ярлыками искажения, переполняют литературу. Например, высокое самоуважение могло бы быть названо эготизмом; потребность в социальном одобрении можно перевести как потребность в социальной интеграции; когнитивную дифференциацию – как мелочный педантизм; творчество - как девиантность; внутренний контроль как эгоцентризм. Точно также, если бы наши ценности были иными, социальная конформность считалась бы солидарностью, изменение установок – когнитивной адаптацией и т.д.

Помимо просто сетований на пропагандистские эффекты психологической терминологии, важно проследить их источники. Оценочная нагрузка теоретических понятий частично кажется нам намеренной. Акт публикации предполагает желание быть услышанным. Однако ценностно-нейтральные термины малоинтересны для потенциального читателя, а ценностно-нейтральные исследования быстро забываются. Если бы подчинение называлось “альфа-поведением”, не считалось предосудительным и не ассоциировалось с Адольфом Айхманом, публичный интерес к этой теме был бы ничтожным. В дополнение к удержанию интереса публики и профессионалов, ценностно-нагруженные понятия являются для психологов экспрессивными отдушинами. Я разговаривал с бесконечным числом студентов, пришедших в психологию по глубоко гуманистическим соображениям. Среди них – неудавшиеся поэты, философы, гуманитарии, которые находят научный метод одновременно и средством самовыражения, и препятствием для него. Им очень не нравится очевидный факт, что для психолога допуском к открытому самовыражению в профессиональных средствах медиа является его жизнь, почти целиком проведенная в лаборатории. Многие хотели бы поделиться своими ценностями с другими напрямую, не будучи связанными постоянными требованиями систематических доказательств. Для них ценностно-нагруженные понятия – компенсация консерватизма, обычно связанного с этими требованиями. Более продвинутый в карьере психолог может позволить себе больше. Тем не менее, обычно мы склонны рассматривать наши идеи не как личные искажения, имеющие пропагандистские последствия, а как отражение “основных истин”.

Сообщение ценностей является намеренной лишь в определенной степени. Приверженность ценностям – почти неизбежный побочный продукт социального существования, и, являясь членами общества, мы не в состоянии от них отгородиться даже преследуя профессиональные цели. Кроме того, если в нашей научной коммуникации мы полагаемся на язык культуры, нам очень сложно подобрать такие термины, касающиеся социального взаимодействия, которые не имели бы прескриптивной ценности. Мы могли бы снизить имплицитные предписания, внедренные в наше общение, если бы стали пользоваться полностью техническим языком. Однако, всякий раз, когда наука становится рычагом социальных изменений, даже технический язык становится оценочным. Вероятно, лучшее решение данной проблемы – это быть как можно более чувствительным к собственным искажениям и сообщать о них как можно более открыто. Приверженность ценностям неизбежна, но мы можем, по крайней мере, перестать маскировать ее рассуждениями об объективном отражении истины.

Знания и свобода поведения

В психологии принято, что ученый не сообщает своих теоретических предпосылок субъекту до или в ходе исследования. Исследование Rosenthal (1966) показало, что самые легчайшие намеки относительно ожиданий экспериментатора могут изменить поведение субъекта. Поэтому в соответствии с научными стандартами для проведения исследований нам требуются наивные субъекты. Скрытое значение этой простой методологической меры безопасности весьма велико. Если субъекты изначально обладают знанием теоретических предпосылок исследователей, те оказываются не в состоянии адекватным образом проверять свои гипотезы. Так же, если общество является психологически информированным, исследователям становится трудно подвергнуть проверке теории, которые являются широко известными. В этом заключается фундаментальное различие между естественными и общественными науками. В первом случае ученый, в общем, не может сообщить свои знания субъектам исследования так, что их поведенческие диспозиции от этого изменятся. В общественных науках сообщение такой информации может иметь витальный эффект на поведение субъекта.

Приведу один пример. Считается, что в результате групповой дискуссии индивиды склонны принимать более рискованные решения (cf. Dion, Baron & Miller, 1970; Wallach, Kogan & Bem, 1964). Исследователи в этой области очень внимательны к тому, чтобы экспериментальные субъекты оставались в неведении относительно этого факта. Если бы субъекты знали это, они могли бы либо свести на нет данный эффект групповой дискуссии, либо могли бы вести себя так, чтобы соответствовать ожиданиям экспериментатора. Однако, будь сдвиг к риску общеизвестным феноменом, наивных субъектов просто не существовало бы. Члены культуры могли бы последовательно компенсировать тенденции групповой дискуссии, связанные с риском до тех пор пока такое поведение не стало бы естественным.

В целом, растущее знание принципов психологии освобождает индивидов от поведенческих выражений этих принципов. Общеизвестные принципы поведения становятся частью исходной информации в процессах принятия решений. Как заметил Winch (1958), “поскольку понимание чего-либо требует понимания противоположности этому, тот, кто с пониманием делает X, должен также видеть возможность делания не-X” (p. 89). Знание психологических принципов делают субъекта чувствительным и внимательным к соответствующим аспектам как внешней среды, так и его самого, что сказывается на его поведении. Как сказал May (1971): “Каждый из нас получает социальное наследство в виде груза тенденций, которые, хотим мы того или нет, формируют нас; но наша способность осознавать этот факт спасает нас от опасности быть жестко детерминированными” (p. 100). Так, знания невербальных проявлений стресса или расслабления (Eckman, 1965) позволяет нам избегать этих проявлений вне зависимости от того, полезно это нам или нет; знание, что находящиеся в беде люди менее склонны принимать помощь, когда рядом много посторонних (Latane & Darley, 1970), может усилить наше желание предложить свою помощь в такой ситуации; знание, что [мотивационное] возбуждение может влиять на то, как люди интерпретируют события (Jones & Gerard, 1967), может порождать осторожность в интерпретациях, когда это возбуждение слишком сильно. В каждом приведенном примере знание увеличивает число альтернативных действий, а предыдущие поведенческие паттерны изменяются или исчезают.

Бегство к свободе

Мы можем проследить историческую инвалидацию психологической теории дальше по направлению к распространенным в западной культуре представлениям. Самым важным здесь, по-видимому, является беспокойство, который люди испытывают при уменьшении числа их альтернативных способов реагирования. По Фромму (Fromm, 1941), нормальное развитие включает в себя приобретение сильных мотивов автономного существования. Weinstein & Platt (1969) обсуждали, в общем, тот же самое в терминах “человеческого желания быть свободным” и связывали эту диспозицию с развитием социальной структуры. Brehm (1966) использовал эту же диспозицию в качестве краеугольного камня своей теории психологической реактивности (psychological reactance). Стойкость этой выученной ценности имеет важное значение для долговременной валидности социально-психологической теории.

Валидные теории социального поведения вносят весомый вклад в систему социального контроля. Индивид становится уязвим в той степени, в которой его поведение предсказуемо. Другие становятся способными с минимальными для себя затратами изменять условия среды, в которой тот находится, или свое поведение по отношению к нему. Так же как военный стратег подставляет себя под удар, когда его действия становятся предсказуемыми для противника, руководитель организации, чье поведение поддается надежному прогнозированию, может потерять свое преимущество перед своими подчиненными. Так знание становится властью в руках других. Отсюда следует, что психологические принципы ставят под угрозу всех тех, для кого они являются верными. Стремление к свободе, таким образом, потенциально может стимулировать поведение, инвалидирующее психологическую теорию. Мы удовлетворены принципами изменения установки до тех пор, пока они не начинают использоваться в информационных кампаниях, направленных на изменение нашего поведения. Когда это происходит, мы начинаем возмущаться и сопротивляться воздействию. Чем большим прогностическим потенциалом обладает теория, тем быстрее и шире знание о ней распространяется среди населения, и тем чаще и сильнее реакцией на нее бывает такой, которая описана выше. То есть, сильные теории в большей мере и быстрее, чем слабые подвержены инвалидации.

Личная свобода – не единственная ценность, влияющая на смертность социально-психологической теории. В западной культуре не меньшей ценностью считается уникальность или индивидуальность. Популярность книг Эриксона (1968) и Олпорта (1965) частично связана с тем, что они поддерживали эту ценность. Недавнее лабораторное исследование продемонстрировало силу ее воздействия на социальное поведение (Fromkin, 1970). Психологическая теория со своей номотетической структурой нечувствительна к уникальным проявлениям; индивиды рассматриваются как экземпляры более широких классов. Общий результат такого подхода – дегуманизация психологической теории, и, как заметил Маслоу (Maslow, 1968), то, что пациенты сильно недовольны тем, что их постоянно классифицируют и вешают на них какие-то клинические ярлыки. Точно так же “черные”, “женщины”, “активисты”, “учителя” и “пожилые люди” далеко не в восторге от того, как объясняется их поведение. Таким образом, мы с вами можем стремиться инвалидировать теории, которые деперсонализируют нас.

Психология и последствия просвещения

Выше мы рассмотрели три способа, которыми социальная психология изменяет поведение, которая она намерена изучать. Перед тем как перейти ко второй части наших рассуждений – об исторических условиях психологической теории – мы сначала затронем проблему нейтрализации эффектов, о которых говорилось выше. С целью сохранить внеисторическую валидность психологических принципов наука могла бы быть изъята из общественной сферы, а научное понимание могло бы быть сделано прерогативой избранной элиты. Эта элита, конечно, находилась бы под опекой государства, поскольку никакое правительство не рискнуло бы иметь у себя под носом закрытую научную группу, втихую разрабатывающую инструменты общественного контроля. Для большинства из нас такая перспектива выглядит отталкивающей, и более приемлемой альтернативой для нас является научное решение проблемы исторической зависимости. Такое решение, в общем-то, вытекает из всего сказанного выше. Если психологически просвещенные люди реагируют на общие принципы психологии сопротивлением, конфронтацией, подчинением, игнорированием этих принципов и т.д., то представляется возможным определить условия, при которых имеет место та или иная из перечисленных реакций. Исходя из теорий психологической реактивности (Brehm, 1966), самоосуществляющегося пророчества (Merton, 1948) и эффектов ожидания (expectancy effects; Gergen & Taylor, 1969), мы могли бы сконструировать общую теорию реакций на психологические теории. Психология последствий просвещения требует, чтобы мы могли предсказывать и контролировать последствия распространения знаний.

На самом деле, хотя психология последствий просвещения и выглядит интересным добавлением к общим теориям, пользы от нее было бы мало. Такая психология сама по себе была бы наполнена ценностями, увеличивала бы число наших поведенческих альтернатив и, возможно, была бы отвергнута в силу того, что угрожала бы автономии индивида. То есть, теория, которая предсказывает реакции на теории, также уязвима и нуждается в защите. Это иллюстрируется на примере детско-родительских отношений. Родители привыкли воздействовать на поведение своих детей, используя прямые вознаграждения. Со временем дети начинают понимать, что при помощи вознаграждения родители добиваются от них желаемого результата, и через осознание этого, выходят из-под контроля. Тогда взрослые начинают действовать в соответствии с наивной психологией эффектов просвещения: теперь они пытаются достичь прежней цели путем демонстрации отсутствия интереса к занятиям детей. Ребенок может купиться на этот трюк, но довольно часто он заявляет что-то типа: “Ты просто говоришь, что тебе все равно, на самом деле ты хочешь, чтобы я это сделала!”. Популярная идиома называет это “обратной психологией”. Разумеется, нужно считаться с исследованиями реакций на психологию эффектов просвещения, но очень легко увидеть, что этот обмен действиями и реакциями на них может продолжаться бесконечно. Психология эффектов просвещения имеет те же ограничения, что и любая другая теория в социальной психологии.

Психологическая теория и культурные изменения

Аргументы, направленные против внеисторичного понимания характера законов социальной психологии, не основаны только лишь на рассмотрении влияния науки на общество. Отдельного внимания заслуживает и другой тезис. Если мы внимательно проанализируем самые важные направления исследований за последнее десятилетие, мы обнаружим, что наблюдаемые закономерности, а следовательно, и основные теоретические принципы прочно связаны с историческими обстоятельствами. Историческая относительность психологических принципов наиболее очевидна в областях, привлекающих повышенный общественный интерес. Например, в последнее десятилетие социальные психологи были очень заинтересованы изучением факторов, определяющих политический активизм (cf. Mankoff & Flacks, 1971; Soloman & Fishman, 1964). Анализ литературы, посвященной этой теме, вскрывает множество несоответствий. Переменные, которые успешно предсказывали активизм на ранних этапах Вьетнамской войны, отличаются от тех, которые успешно предсказывали его позднее. Вывод очевиден ясен: факторы, определяющие активизм, со временем менялись. Поэтому любая теория политического активизма, построенная на более раннем материале, перестает быть валидной в свете более поздних данных. Будущие исследования политической активности в обществе, без сомнения, обнаружат новые факторы, которые можно будет использовать в прогностических целях.

Такие изменения в функциональных отношениях, в принципе, не ограничены только сферами повышенного общественного интереса. Например, теория социального сравнения Фестингера (Festinger, 1957) и широкая область дедуктивных исследований (cf. Latane, 1966) основаны на двойном допущении, что (а) люди хотят оценивать себя адекватно, и (б) с этой целью они сравнивают себя с другими. Поскольку нет достаточных оснований полагать, что эти диспозиции генетически предопределены, мы с легкостью можем представить себе отдельных людей и целые общества, которые не придерживаются этих допущений. Тем временем целые направления исследований связаны с изучением выученных качеств, которые могут измениться под действием времени и обстоятельств.

Точно так же теория когнитивного диссонанса основана на допущении, что люди не выносят взаимоисключающих когниций. Опять же, мы не видим генетических оснований для существования этой нетерпимости. Есть люди, которые относятся к противоречиям совсем по-другому.

Ранние экзистенциалисты, например, восхищались непоследовательными действиями. Мы снова должны заключить, что эта теория обладает предсказательной способностью в силу имеющихся в настоящее время у людей выученных диспозиций. То, что мы сказали выше о теории социального сравнения можно сказать про работу Шактера (Schachter, 1959) по аффилиации. Милграмовский феномен подчинения (Milgram, 1965) определенно связан с современным отношением к авторитаризму. В исследованиях по изменению установок доверие к коммуникатору является важным фактором потому, что в нашей культуре мы научились полагаться на авторитеты, а то, что со временем передаваемое сообщение теряет для нас связь со своим источником (Kelman & Hovland, 1953) объясняется тем, что в настоящем времени нам не зачем сохранять эту связь.

В исследованиях конформности люди более конформны по отношению к друзьям, чем к посторонним (Back, 1951) частично потому, что по их опыту в современной культуре друзья наказывают друзей за отступничество. Исследования каузальной атрибуции (cf. Jones, Davis & Gergen, 1961; Kelley, 1971) связаны с культурно обусловленной тенденцией всегда воспринимать человека как главного инициатора своих действий. Эта тенденция может быть модифицирована (Hallowell, 1958), а некоторые (Skinner, 1971) даже высказывались за то, чтобы так оно и делалось.

Возможно, первейшей гарантией того, что социальная психология никогда не будет низведена до физиологии, является то, что физиология не может объяснить изменений человеческого поведения. Сегодня люди предпочитают одеваться в яркую одежду, завтра – в цвета поскромнее; сегодня они ценят автономность, а завтра они будут ценить зависимость. Конечно, вариации реагирования человека на окружающую среду связаны с вариациями физиологических функций. Однако физиология никогда не сможет объяснить ни природу внешних стимулов, ни контекст, в котором индивид на них реагирует. Она никогда не сможет объяснить непрерывно изменяющиеся паттерны того, что считается в обществе хорошим, желаемым и т.д., а значит, не сможет объяснить тот спектр мотивационных сил, которые движут индивидом. Однако следует подчеркнуть, что в то время как социальная психология освобождается от физиологического редукционизма, ее теории не освобождаются от воздействия исторических изменений.

Из наших последних аргументов можно сделать вывод о существовании, по крайней мере, одной теории, чья валидность не зависит от времени и хода истории. Выше было сказано, что стабильность паттернов взаимодействия, на которых основано большинство наших теорий, зависит от выученных диспозиций ограниченного времени действия. Это предполагает, что, по крайней мере, теория научения стоит вне исторических обстоятельств. Такой вывод, однако, необоснован. Рассмотрим, например, элементарную теорию подкрепления. Никто не сомневается, что люди реагируют на награды и наказания; трудно себе представить, что когда-либо это было не так. Такое положение, следовательно, кажется внеисторически валидным, и первейшей задачей психолога может быть выделение точных функциональных форм, связывающих паттерны награды и наказания с поведением.

Такой вывод является уязвимым по двум причинам. Многие критики теории подкрепления указывали на то, что определение награды (и наказания) является циркулярным. То есть награда обычно определяется как то, что увеличивает частоту реагирования; инкремент реакции определяется через то, что следует за наградой. Таким образом, данная теория ограничивается post hoc интерпретацией. Что является подкрепляющим воздействием, выясняется только после изменения поведения. Наиболее известное возражение этой критике связано с тем фактом, что когда награды и наказания индуктивно определены, они приобретают предиктивную ценность. Так, выделение социального одобрения в качестве положительного подкрепления было изначально зависимо от post hoc наблюдений. Однако, принятое за подкрепление, социальное одобрение оказалось успешным, обладающим предсказательной силой средством воздействия на человеческое поведение (cf. Barron, Heckenmueller & Schultz, 1971; Gewritz & Baer, 1958).

Является, однако, очевидным, что подкрепления не остаются неизменными с течением времени. Reisman (1952), например, убедительно показал, что социальное одобрение в современном обществе представляет из себя гораздо более значимую награду, чем сотню лет назад. И в то время как национальная гордость могла быть мощным подкреплением для взрослых индивидов в 1940-х годах, для современного подростка апелляция к этому чувству дала бы скорее обратную реакцию. Эти циркулярные определения в теории подкрепления могут быть обновлены в любое время. С изменением ценности подкрепления меняется предиктивная валидность основополагающего допущения.

Теория подкрепления сталкивается и с другими историческими ограничениями, если мы рассмотрим ее более детальное описание. Так же как большинство других теорий человеческого взаимодействия, она несет с собой определенную идеологию. Мысль, что поведение целиком определяется внешними стимулами, многим видится вульгарной. Знание этой теории позволяет индивидам избегать ловушки ее предсказаний. Как хорошо известно бихевиоральным терапевтам, пациенты, не согласные с их теоретическими взглядами, могут стараться подорвать успех лечения. И, наконец, поскольку эта теория доказала свою эффективность при изменении поведения низших организмов, она кажется особенно угрожающей людям, которые ценят автономность. В самом деле, большинство из нас оказало бы сопротивление чьим бы то ни было попыткам воздействовать на наше поведение посредством техник подкрепления и постаралось бы сделать все, чтобы разочаровать обидчика в его ожиданиях. В целом, теория подкрепления никоим образом не является менее уязвимой перед последствиям просвещения, чем любая другая теория человеческого взаимодействия.

К исторической науке о социальном поведении

В свете изложенных выше аргументов, продолжающееся в психологии движение в направлении, связанном с попытками построения общих законов социального поведения, выглядит ошибочными, а связанное с ним убеждение, что знание о социальном взаимодействии может быть накоплено так же, как знание в естественных науках, выглядит неоправданным. В сущности, социально-психологическое исследование – это, прежде всего, историческое исследование. Мы, по сути дела, занимаемся систематическим описанием современности. Мы используем научную методологию, но наши результаты не являются в традиционном смысле научными законами. Будущие историки могут обратиться к нашим результатам за тем, чтобы лучше понять, как мы жили, но будущие психологи, вероятно, найдут в них мало пользы для своих текущих изысканий. Наши заключения не ограничиваются только спекуляциями и не являются просто новым толкованием смысла нашей науки. Они подразумевают серьезные изменения деятельности в нашей области. Пять таких изменений заслуживают особого внимания.

К интеграции академической и прикладной науки

Среди академических психологов существует глубокое предубеждение против прикладных исследований, предубеждение, которое проявляется в cфокусированности престижных научных журналов на чисто академической тематике и в зависимости научной карьеры психолога от его вклада именно в чистую, а не в прикладную науку. Частично это предубеждение основано на допущении, что ценность прикладных исследований преходяща. Считается, что в то время как последние направлены на решение текущих проблем, фундаментальные исследования вносят вклад в развитие наших базовых, непреходящих знаний. Как нам видится, эта точка зрения безосновательна. Знания, развитию которых посвящает себя фундаментальная наука, также преходящи; обобщения которые делаются академическими психологами, в общем, не остаются валидными вечно. Возможно то, что фундаментальные исследования обладают большей трансисторической валидностью, объясняется тем, что они занимаются процессами, находящимися на периферии общественного интереса и общественной жизни.

Социальные психологи учатся использовать инструментарий понятийного анализа и научной методологии для объяснения человеческого взаимодействия. Однако, учитывая бесплодность совершенствования общих законов во временной перспективе, эти инструменты могли бы продуктивнее использоваться в решении более насущных для общества проблем. Это не значит, что такие исследования должны быть узкими по тематике. Один из главных недостатков большинства прикладных исследований состоит в том, что научное описание в них происходит в более-менее конкретных терминах, привязанных к данному конкретному случаю. В то время как конкретные поведенческие действия, изучаемые академическими психологами более тривиальны, язык, используемый ими, изобилует терминами самого общего характера, а значит, является более эвристическим. Таким образом, из нашего обсуждения вытекает необходимость интенсивной фокусировки на текущих социальных вопросах, которая, однако, должна быть основана на применении научных методов и понятийного аппарата, которые позволяют делать самые широкие обобщения.

От предсказания к сенситизации

Главной задачей психологии традиционно считается предсказание и контроль поведения. С нашей точки зрения, такое понимание задачи уводит нас в ложном направлении и не оправдывает проведение научных исследований. Сформулированные нами принципы человеческого поведения могут иметь ограниченную во времени предсказательную силу, и даже само их формулирование может сделать их бессильными в плане социального контроля. Но предсказание и контроль не обязательно должны быть краеугольными камнями психологии. Психологические теории могут играть чрезвычайно важную роль в качестве сенситизирующих устройств. Они могут информировать нас о совокупности факторов, потенциально влияющих на поведение индивида при определенных условиях. Исследования могут также оценить актуальную в настоящее время важность того или иного фактора. В сфере общественных ли, межличностных ли отношений, социальная психология может повысить нашу чувствительность к скрытым влияниям и допущениям, которые не играли большой роли в прошлом.

Когда у социального психолога просят консультации по поводу вероятности появления того или иного поведения в определенной ситуации, его типичной реакцией бывает принесение извинений – ему приходится объяснять, что наша область еще не так хорошо развита, чтобы делать надежные предсказания. С нашей точки зрения, эти отговорки неуместны. В психологии вообще мало принципов, на основе которых можно делать надежные предсказания. Поведенческие паттерны находятся в процессе постоянных изменений. Тем не менее, социальный психолог в ответ на такой вопрос может предложить информацию об исследованиях, говорящих о возможном появлении того или иного поведения, таким образом, расширяя спектр сознаваемым человеком факторов поведения и делая его более готовым к быстрому приспособлению к меняющейся среде.

Разработка индикаторов психосоциальных диспозиций

Социальные психологи демонстрируют постоянный интерес к базовым психологическим процессам - процессам, влияющим на широкий и разнообразный спектр социального поведения. Последовав за экспериментальными психологами с их интересом к восприятию, памяти, овладению языком и т.д., социальные психологи сконцетрировались на изучении процессов когнитивного диссонанса, уровня притязаний и каузальной атрибуции. Однако существует глубокое различие между процессами, изучаемыми в общеэкспериментальной и социальной областях. В первом случае процессы часто локализованы в биологическом организме, они не являются объектами воздействия эффектов просвещения и не зависят от культурных обстоятельств. Напротив, большинство процессов, происходящих в сфере социального, зависят от приобретенных диспозиций и являются крайне изменчивыми.

В этой связи рассмотрение этих процессов как основ социальной психологии в естественнонаучном смысле является ошибочным. Их, скорее, следует рассматривать в качестве психологической проекции культурных норм. Точно так же как социолог фиксирует изменения политических предпочтений или паттернов мобильности, социальный психолог мог бы обратить внимание на меняющиеся паттерны психологических диспозиций и их связей с социальным поведением. Если редукция диссонанса – важный процесс, то мы должны измерять изменяющиеся со временем стойкость и силу этой диспозиции в обществе и распространенные в то или иное время способы редукции диссонанса. Если такая диспозиция как уважение влияет на социальное взаимодействие, то изучение культуры должно показать распространенность этой диспозиции, ее силу в разных субкультурах и формы социального поведения, с которыми она связана в то или иное время. Хотя лабораторные эксперименты хорошо подходят для выяснения определенных диспозиций, они являются неважным методом для выявления индикаторов разнообразных процессов, происходящих в современном обществе, и их значимости. Что нам требуется, так это методология, позволяющая схватывать стойкость, силу и форму изменяющихся во времени психологических диспозиций. В свою очередь, требуется и технология психологически чувствительных социальных индикаторов (Bauer, 1969).


Изучение стабильности поведения

Социальные феномены могут заметно варьироваться в зависимости от степени, в которой они являются предметами исторических изменений. Некоторые феномены могут быть близко связанными с физиологией. Исследование эмоциональных состояний Шактера (Schachter, 1970), по видимому имеет сильную физиологическую основу, так же как работа Хесса по изучению связи между аффектом и размером зрачка (Hess, 1965). Хотя выученные диспозиции могут оказаться сильнее некоторых физиологических тенденций, последние могут со временем возобладать. Другие физиологические свойства могут быть и вовсе неконтролируемыми [культурой]. С одной стороны, существуют приобретенные диспозиции, которые настолько сильны, что ни просвещение, ни исторические изменения не могут серьезно повлиять на них. С другой стороны, например, люди всегда будут избегать физической боли вне зависимости от своего образования или текущих социальных норм. Поэтому нам следует рассуждать о психологических феноменах в терминах континуума исторической стабильности, на одном полюсе которого находятся феномены сильно подверженные историческим влияниям, а на другом - более стабильные процессы.

В свете этого, нам представляется нужным разработать исследовательские методы, позволяющие различать относительную устойчивость социальных феноменов. Здесь могут быть использованы кросс-культурные методы; хотя кросс-культурная репликация весьма сложна, схожесть определенной функции в разных культурах значимо подтверждала бы ее устойчивость во времени. Для изучения документов прошедших исторических периодов могли бы быть использованы техники контент-анализа. До сих пор такие документы мало чего давали, кроме цитат, показывающих, что такой-то великий мыслитель предвидел теперь всем известный научный факт. Нам еще предстоит взяться за огромный объем информации, касающейся паттернов взаимодействия в прошедшие времена. Хотя знание поведенческих паттернов в разных обществах, культурах, в разные исторические периоды будет стимулировать важные инсайты относительно их устойчивости, мы столкнемся с рядом сложных проблем. Например, некоторые типы поведения, пока не приступишь к их тщательному анализу, кажутся устойчивыми. Полагание людей на “провидение” имеет долгую историю и обнаружено во многих культурах, однако многие настроены скептически в отношении будущего этого понятия. Выяснение устойчивости должно было бы в этом случае объяснить будущий потенциал и актуальную стабильность этого феномена.

Изучение относительно устойчивых диспозиций, на которые приходится главная доля вариаций социального поведения, чрезвычайно важно, однако из этого не следует, что изучение преходящего поведения менее значимо. Его изучение дает великолепную возможность “на лету” схватить сам процесс формирования диспозиций.

К интегрированной социальной психологии

Мы утверждаем, что социально-психологическое исследование – это, главным образом, систематическое исследование современной истории. В этой связи представляется нецелесообразным поддерживать дисциплинарное отделение социальной психологии от (а) традиционного изучения истории и (б) других наук, связанных с историей (включая социологию, политологию и экономику). Конкретные исследовательские стратегии и интересы историков могли бы расширить наше понимание социально-психологических феноменов, как настоящих, так и оставшихся в прошлом. Особенно полезным был бы исторический интерес к растянутым во времени причинно-следственным связям. Большинство наших исследований занято сиюминутными сегментами весьма продолжительных процессов; мы очень мало занимаемся функциями этих сегментов в их историческом контексте. У нас практически нет теории, имеющей дело со взаимосвязями явлений, которые отстоят друг от друга на значительные временные дистанции. По той же причине историки бы только выиграли от применения в их сфере отработанных методов социальной психологии, в особенности принимая во внимание чувствительность последних к психологическим переменным. Изучение истории, однако, должно осуществляться в как можно более широкой рамке. Учет политических, экономических и институциональных факторов является важным вкладом в целостное понимание социально-психологических процессов. Концентрация же только на психологии приводит к их искаженному пониманию.


Литература

Adorno, T. W., Frenkel-Brunswic, E., Levinson, D. J., & Sanford, R. N. The Authoritarian Personality. New York: Harpers, 1950.

Allport G. W. Pattern and growth in personality. New York: Holt, Rinehart & Winston, 1965.и др.


1.2. Э. Дюркгейм. Что такое социальный факт?

(Э. Дюркгейм «Социология» М. «Канон» 1995; стр. 29-39)

Прежде чем искать метод, пригодный для изучения социальных фактов, важно узнать, что представляют собой факты, носящие данное название.

Вопрос этот тем более важен, что данный термин обыкновенно применяют не совсем точно. Им зачастую обозначают почти все происходящие в обществе явления, если только последние представляют какой-либо общий социальный интерес. Но при таком понимании не существует, так сказать, человеческих событий, которые не могли бы быть названы социальными. Каждый индивид пьет, спит, ест, рассуждает, и общество очень заинтересовано в том, чтобы все эти функции отправлялись регулярно.

Если бы все эти факты были социальными, то у социологии не было бы своего собственного предмета и ее область слилась бы с областью биологии и психологии. Но в действительности во всяком обществе существует определенная группа явлений, отличающихся резко очерченными свойствами от явлений, изучаемых другими естественными науками.

Когда я действую как брат, супруг или гражданин, когда я выполняю заключенные мною обязательства, я исполняю обязанности, установленные вне меня и моих действий правом и обычаями. Даже когда они согласны с моими собственными чувствами и когда я признаю в душе их реальность, последняя остается все-таки объективной, так как я не сам создал их, а усвоил их благодаря воспитанию.

Как часто при этом случается, что нам неизвестны детали налагаемых на нас обязанностей, и, для того чтобы узнать их, мы вынуждены справляться с кодексом и советоваться с его уполномоченными истолкователями! Точно так же верующий при рождении своем находит уже готовыми верования и обряды своей религии; если они существовали до него, то, значит, они существуют вне его. Система знаков, которыми я пользуюсь для выражения моих мыслей, денежная система, употребляемая мною для уплаты долгов, орудия кредита, служащие мне в моих коммерческих сношениях, обычаи, соблюдаемые в моей профессии, и т. д.— все это функционирует независимо от того употребления, которое я из них делаю. Пусть возьмут одного за другим всех членов, составляющих общество, и все сказанное может быть повторено по поводу каждого из них. Следовательно, эти способы мышления, деятельности и чувствования обладают тем примечательным свойством, что существуют вне индивидуальных сознаний.

Эти типы поведения или мышления не только находятся вне индивида, но и наделены принудительной силой, вследствие которой они навязываются ему независимо от его желания. Конечно, когда я добровольно сообразуюсь с ними, это принуждение, будучи бесполезным, мало или совсем не ощущается. Тем не менее оно является характерным свойством этих фактов, доказательством чего может служить то обстоятельство, что оно проявляется тотчас же, как только я пытаюсь сопротивляться. Если я пытаюсь нарушить нормы права, они реагируют против меня, препятствуя моему действию, если еще есть время; или уничтожая и восстанавливая его в его нормальной форме, если оно совершено и может быть исправлено; или же, наконец, заставляя меня искупить его, если иначе его исправить нельзя. Относится ли сказанное к чисто нравственным правилам?

Общественная совесть удерживает от всякого действия, оскорбляющего их, посредством надзора за поведением граждан и особых наказаний, которыми она располагает. В других случаях принуждение менее сильно, но все-таки существует. Если я не подчиняюсь условиям света, если я, одеваясь, не принимаю в расчет обычаев моей страны и моего класса, то смех, мною вызываемый, и то отдаление, в котором меня держат, производят, хотя и в более слабой степени, то же действие, что и наказание в собственном смысле этого слова. В других случаях имеет место принуждение хотя и косвенное, но не менее действенное. Я не обязан говорить по-французски с моими соотечественниками или использовать установленную валюту, но я не могу поступить иначе. Если бы я попытался ускользнуть от этой необходимости, моя попытка оказалась бы неудачной.

Если я промышленник, то никто не запрещает мне работать, употребляя приемы и методы прошлого столетия, но если я сделаю это, я наверняка разорюсь. Даже если фактически я смогу освободиться от этих правил и успешно нарушить их, то я могу сделать это лишь после борьбы с ними. Если даже в конце концов они и будут побеждены, то все же они достаточно дают почувствовать свою принудительную силу оказываемым ими сопротивлением. Нет такого новатора, даже удачливого, предприятия которого не сталкивались бы с оппозицией этого рода.

Такова, стало быть, категория фактов, отличающихся весьма специфическими свойствами; ее составляют способы мышления, деятельности и чувствования, находящиеся вне индивида и наделенные принудительной силой, вследствие которой они ему навязываются. Поэтому их нельзя смешивать ни с органическими явлениями, так как они состоят из представлений и действий, ни с явлениями психическими, существующими лишь в индивидуальном сознании и через его посредство. Они составляют, следовательно, новый вид, и им-то и должно быть присвоено название социальных. Оно им вполне подходит, так как ясно, что, не имея своим субстратом индивида, они не могут иметь другого субстрата, кроме общества, будь то политическое общество в целом или какие-либо отдельные группы, в нем заключающиеся: религиозные группы, политические и литературные школы, профессиональные корпорации и т. д. С другой стороны, оно применимо только к ним, так как слово «социальный» имеет определенный смысл лишь тогда, когда обозначает исключительно явления, не входящие ни в одну из установленных и названных уже категорий фактов. Они составляют, следовательно, собственную область социологии. Правда, слово «принуждение», при помощи которого мы их определяем, рискует встревожить ревностных сторонников абсолютного индивидуализма. Поскольку они признают индивида вполне автономным, то им кажется, что его унижают всякий раз, как дают ему почувствовать, что он зависит не только от самого себя. Но так как теперь несомненно, что большинство наших идей и стремлений не выработаны нами, а приходят к нам извне, то они могут проникнуть в нас, лишь заставив признать себя; вот все, что выражает наше определение. Кроме того, известно, что социальное принуждение не исключает непременно индивидуальность.

Но так как приведенные нами примеры (юридические и нравственные правила, религиозные догматы, финансовые системы и т. п.) все состоят из уже установленных верований и обычаев, то на основании сказанного можно было бы подумать, что социальный факт может быть лишь там, где есть определенная организация. Однако существуют другие факты, которые, не представляя собой таких кристаллизованных форм, обладают той же объективностью и тем же влиянием на индивида. Это так называемые социальные течения.

Так, возникающие в многолюдных собраниях великие движения энтузиазма, негодования, сострадания не зарождаются ни в каком отдельном сознании. Они приходят к каждому из нас извне и способны увлечь нас, вопреки нам самим. Конечно, может случиться, что, отдаваясь им вполне, я не буду чувствовать того давления, которое они оказывают на меня. Но оно проявится тотчас, как только я попытаюсь бороться с ними. Пусть какой-нибудь индивид попробует противиться одной из этих коллективных манифестаций, и тогда отрицаемые им чувства обратятся против него. Если эта сила внешнего принуждения обнаруживается с такой ясностью в случаях сопротивления, то, значит, она существует, хотя не осознается, и в случаях противоположных.

Таким образом, мы являемся жертвами иллюзии, заставляющей нас верить в то, что мы сами создали то, что навязано нам извне. Но если готовность, с какой мы впадаем в эту иллюзию, и маскирует испытанное давление, то она его не уничтожает. Так, воздух все-таки обладает весом, хотя мы и не чувствуем его. Даже если мы со своей стороны содействовали возникновению общего чувства, то впечатление, полученное нами, будет совсем другим, чем то которое мы испытали бы, если бы были одни. Поэтому когда собрание разойдется, когда эти социальные влияния перестанут действовать на нас и мы останемся наедине с собой, то чувства, пережитые нами, покажутся нам чем-то чуждым, в чем мы сами себя не узнаем. Мы замечаем тогда, что мы их гораздо более испытали, чем создали. Случается даже, что они вызывают в нас ужас, настолько они были противны нашей природе. Так, индивиды, в обыкновенных условиях совершенно безобидные, соединяясь в толпу, могут вовлекаться в акты жестокости. То, что мы говорим об этих мимолетных вспышках, применимо также и к тем более длительным движениям общественного мнения, которые постоянно возникают вокруг нас или во всем обществе или в более ограниченных кругах по поводу религиозных, политических, литературных, художественных и других вопросов.

Данное определение социального факта можно подтвердить еще одним характерным наблюдением, стоит только обратить внимание на то, как воспитывается ребенок. Если рассматривать факты такими, каковы они есть и всегда были, то нам бросится в глаза, что все воспитание заключается в постоянном усилии приучить ребенка видеть, чувствовать и действовать так, как он не привык бы самостоятельно. С самых первых дней его жизни мы принуждаем его есть, пить и спать в определенные часы, мы принуждаем его к чистоте, к спокойствию и к послушанию; позднее мы принуждаем его считаться с другими, уважать обычаи, приличия, мы принуждаем его к работе и т. д.

Если с течением времени это принуждение и перестает ощущаться, то только потому, что оно постепенно рождает привычки, внутренние склонности, которые делают его бесполезным, но заменяют его лишь вследствие того, что сами из него вытекают. Правда, согласно Спенсеру, рациональное воспитание должно было бы отвергать такие приемы и предоставлять ребенку полную свободу; но так как эта педагогическая теория никогда не практиковалась ни одним из известных народов, то она составляет лишь desideratum автора, а не факт, который можно было бы противопоставить изложенным фактам. Последние же особенно поучительны потому, что вос­питание имеет целью создать социальное существо; на нем, следовательно, можно увидеть в общих чертах, как образовалось это существо в истории. Это давление, ежеминутно испытываемое ребенком, есть не что иное, как давление социальной среды, стремящейся сформировать его по своему образу и имеющей своими представителями и посредниками родителей и учителей.

Таким образом, характерным признаком социальных явлений служит не их распространенность. Какая-нибудь мысль, присущая сознанию каждого индивида, какое-нибудь движение, повторяемое всеми, не становятся от этого социальными фактами. Если этим признаком и довольствовались для их определения, то это потому, что их ошибочно смешивали с тем, что может быть названо их индивидуальными воплощениями. К социальным фактам принадлежат верования, стремления, обычаи группы, взятой коллективно; что же касается тех форм, в которые облекаются коллективные состояния, передаваясь индивидам, то это явления иного порядка. Двойственность их природы наглядно доказывается тем, что обе эти категории фактов часто встречаются в разъединенном состоянии. Действительно, некоторые из этих образов мыслей или действий приобретают вследствие повторения известную устойчивость, которая, так сказать, создает из них осадок и изолирует от отдельных событий, их отражающих. Они как бы приобретают, таким образом, особое тело, особые свойственные им осязательные формы и составляют реальность sui generis, очень отличную от воплощающих ее индивидуальных фактов. Коллективная привычка существует не только как нечто имманентное ряду определяемых ею действий, но по привилегии, не встречаемой нами в области биологической, она выражается раз и навсегда в какой-нибудь формуле, повторяющейся из уст в уста, передающейся воспитанием, закрепляющейся даже письменно. Таковы происхождение и природа юридических и нравственных правил, народных афоризмов и преданий, догматов веры, в которых религиозные или политические секты кратко выражают свои убеждения, кодексов вкуса, устанавливаемых литературными школами, и пр. Существование всех их не исчерпывается целиком применениями их в жизни отдельных лиц, так как они могут существовать и не будучи применяемы в настоящее время.

Конечно, эта диссоциация не всегда одинаково четко проявляется. Но достаточно ее неоспоримого существования в поименованных нами важных и многочисленных случаях, для того чтобы доказать, что социальный факт отличен от своих индивидуальных воплощений. Кроме того, даже тогда, когда она не дана непосредственно наблюдению, ее можно часто обнаружить с помощью некоторых искусственных приемов; эту операцию даже необходимо произвести, если желают освободить социальный факт от всякой примеси и наблюдать его в чистом виде. Так, существуют известные течения общественного мнения, вынуждающие нас с различной степенью интенсивности, в зависимости от времени и страны, одного, например, к браку, другого к самоубийству или к более или менее высокой детности и т. п. Это, очевидно, социальные факты. С первого взгляда они кажутся неотделимыми от форм, принимаемых ими в отдельных случаях. Но статистика дает нам средство изолировать их. Они в действительности изображаются довольно точно цифрой рождаемости, браков и самоубийств, т. е. числом, получающимся от разделения среднего годового итога браков, рождений, добровольных смертей на число лиц, по возрасту способных жениться, производить, убивать себя. Так как каждая из этих цифр охватывает без различия все отдельные случаи, то индивидуальные условия, способные сказываться на возникновении явления, взаимно нейтрализуются и вследствие этого не определяют этой цифры. Она выражает лишь известное состояние коллективной души.

Вот что такое социальные явления, освобожденные от всякого постороннего элемента. Что же касается их частных проявлений, то и в них есть нечто социальное, так как они частично воспроизводят коллективный образец. Но каждое из них в большой мере зависит также и от психоорганической конституции индивида, и от особых условий, в которых он находится. Они, следовательно, не относятся к собственно социологическим явлениям. Они принадлежат одновременно двум областям, и их можно было бы назвать социопсихическими. Они интересуют социолога, не составляя непосредственного предмета социологии. Точно так же и в организме встречаются явления смешанного характера, которые изучаются смешанными науками, как, например, биологической химией.

Но, скажут нам, явление может быть общественным лишь тогда, когда оно свойственно всем членам общества или, по крайней мере, большинству из них, следовательно, при условии всеобщности. Без сомнения, однако, оно всеобще лишь потому, что социально (т. е. более или менее обязательно), а отнюдь не социально потому, что всеобще. Это такое состояние группы, которое повторяется у индивидов, потому что оно навязывается им. Оно находится в каждой части, потому что находится в целом, а вовсе не потому оно находится в целом, что находится в частях. Это особенно очевидно относительно верований и обычаев, передающихся нам уже вполне сложившимися от предшествующих поколений. Мы принимаем и усваиваем их, потому что они, как творение коллективное и вековое, облечены особым авторитетом, который мы вследствие воспитания привыкли уважать и признавать. А надо заметить, что огромное большинство социальных явлений приходит к нам этим путем. Но даже тогда, когда социальный факт возникает отчасти при нашем прямом содействии, природа его все та же. Коллективное чувство, вспыхивающее в собрании, выражает не только то, что было общего между всеми индивидуальными чувствами. Как мы показали, оно есть нечто совсем другое. Оно есть результирующая совместной жизни, продукт действий и противодействий, возникающих между индивидуальными сознаниями. И если оно отражается в каждом из них, то это в силу той особой энергии, которой оно обязано своему коллективному происхождению. Если все сердца бьются в унисон, то это не вследствие самопроизвольного и предустановленного согласия, а потому, что их движет одна и та же сила и в одном и том же направлении. Каждого увлекают все.

Итак, мы можем точно представить себе область социологии. Она охватывает лишь определенную группу явлений. Социальный факт узнается лишь по той внешней принудительной власти, которую он имеет или способен иметь над индивидами. А присутствие этой власти узнается, в свою очередь, или по существованию какой-нибудь определенной санкции, или по сопротивлению, оказываемому этим фактом каждой попытке индивида выступить против него. Его можно определить также и по распространению его внутри группы, если только, в соответствии с предыдущими замечаниями, будет прибавлено в качестве второго основного признака, что он существует независимо от индивидуальных форм, принимаемых им при распространении. В иных случаях последний критерий даже легче применять, чем первый. Действительно, принуждение легко констатировать, когда оно выражается вовне какой-нибудь прямой реакцией общества, как это бывает в праве, в морали, в верованиях, в обычаях, даже в модах. Но, когда оно лишь косвенное, что имеет место, например, в экономической организации, оно не так легко заметно. Тогда бывает легче установить всеобщность вместе с объективностью. К тому же это второе определение есть лишь другая форма первого, так как если способ поведения, существующий вне индивидуальных сознаний, становится общим, то он может стать таким лишь с помощью принуждения.

Однако можно было бы спросить, полно ли это определение. Действительно, все факты, послужившие нам основанием для него, являются различными способами действия; они относятся к физиологической категории. Однако существуют еще формы коллективного бытия, т.е. социальные факты анатомического или морфологического порядка. Социология не может не интересоваться тем, что образует субстрат коллективной жизни. Однако число и характер основных элементов, из которых слагается общество, способы их сочетания, степень достигнутой ими сплоченности, распределение населения по территории, число и характер путей сообщения, форма жилищ и т. д. на первый взгляд не могут быть сведены к способам действия, чувствования и мышления.

Но прежде всего эти разнообразные явления содержат те же характерные признаки, которые послужили нам для определения других явлений. Эти формы бытия навязываются индивиду так же, как и те способы действия, о которых мы говорили выше. Действительно, если хотят узнать политическое деление общества, состав его отдельных частей, более или менее тесную связь между ними, то этого можно достигнуть не при помощи материального осмотра или географического обзора, так как деления идеальны даже тогда, когда некоторые их основания заложены в физической природе. Лишь посредством изучения публичного права можно узнать эту организацию, так как именно это право определяет наши семейные и гражданские отношения. Она, следовательно, не менее обязательна. Если наше население теснится в городах, вместо того чтобы рассеяться по деревням, то это потому, что существует коллективное мнение, принуждающее индивидов к этой концентрации. Мы так же не можем выбирать форму наших жилищ, как и фасоны нашей одежды: первая обязательна в такой же мере, как и последние. Пути сообщения настоятельным образом определяют направление, в котором совершаются внутренние миграции и обмен, и даже интенсивность этих миграций и обмена и т. д. Следовательно, к перечисленному нами ряду явлений, имеющих отличительный признак социальных фактов, можно было бы прибавить еще одну категорию; но так как это перечисление не было исчерпывающим, то такое прибавление необязательно.

Оно даже неполезно, так как эти формы бытия суть лишь устоявшиеся способы действий. Политическая структура общества есть лишь тот способ, которым привыкли жить друг с другом различные сегменты, составляющие это общество. Если их отношения традиционно тесны, то сегменты стремятся слиться, в противоположном случае они стремятся к разъединению. Тип нашего жилища представляет собой лишь тот способ, которым привыкли строить дома все вокруг нас и отчасти предшествующие поколения. Пути сообщения являются лишь тем руслом, которое прорыло себе регулярно совершающееся в одном и том же направлении течение обмена и миграций и т. д.

Конечно, если бы только явления морфологического порядка представляли такую устойчивость, то можно бы подумать, что они представляют собой особый вид. Но юридическое правило — устройство не менее устойчивое и постоянное, чем архитектурный тип, а между тем это факт физиологический.

Простая нравственная максима, конечно, более изменчива, но ее формы бывают более устойчивыми, нежели профессиональный обычай или мода. Притом существует целый ряд переходных ступеней, которыми наиболее характерные по своей структуре социальные факты соединяются с теми свободными течениями социальной жизни, которые еще не вылились в определенную форму. Следовательно, между ними есть различия лишь в степени их прочности. И те и другие представляют лишь более или менее кристаллизованную форму. Конечно, может быть, полезно сохранить для социальных фактов, составляющих социальный субстрат, название морфологических, но при этом не надо терять из виду, что по природе своей они одинаковы с другими фактами. Наше определение будет, следовательно, полно, если мы скажем: социальным фактом является всякий способ действий, устоявшийся или нет, способный оказывать на индивида внешнее принуждение; или иначе: распространенный на всем протяжении данного общества, имеющий в то же время свое собственное существование, независимое от его индивидуальных проявлений.


1.3. Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности ( I глава)

(Berger, P. L., Luckmann, T. The Social Construction of Reality.A Treatise on sociology of Knowledge. 1966)

Содержание

Введение: Проблема социологии знания

Глава I. Основы знания повседневной жизни

1. Реальность повседневной жизни

2. Социальное взаимодействие в повседневной жизни

3. Язык и знание в повседневной жизни

Введение. Проблема социологии знания

Основные положения аргументации этой книги содержатся уже в ее названии и подзаголовке: реальность социально конструируется, и социология знания должна анализировать процессы, посредством которых это происходит. Ее ключевые термины — «реальность» и «знание» — термины, которые используются не только в повседневной речи, но и в философской традиции, имеющей длительную историю. Сейчас нет нужды обсуждать семантические сложности повседневного или философского использования этих терминов. Для наших целей достаточно определить «реальность» как качество, присущее феноменам, иметь бытие, независимое от нашей воли и желания (мы не можем «от них отделаться»), а «знание» можно определить как уверенность в том, что феномены являются реальными и обладают специфическими характеристиками. Именно такой (надо сказать, упрощенный) смысл вкладывают в данные термины и рядовой человек, и философ. Обычный человек живет в мире, который является «реальным» для него, хотя и не все его аспекты «реальны» для него в равной степени и он «знает», хотя и с разной степенью уверенности, что этот мир обладает такими-то и такими-то характеристиками. Конечно, философ будет задавать вопросы относительно предельного статуса как «реальности», так и «знания». Что является реальным? Откуда это нам известно? Это один из наиболее древних вопросов не только чисто философского исследования, но и человеческого мышления как такового. Вероятно, именно поэтому вторжение социолога на освященную веками интеллектуальную территорию вызовет недоумение у обычного человека и ярость у философа. Посему важно с самого начала пояснить как смысл, в котором мы используем эти термины в контексте социологии, так и то, что у нас нет никаких претензий на решение социологией этих старых философских вопросов.

Если бы мы собирались педантично следовать своим аргументам, то, употребляя вышеуказанные термины, каждый раз должны были бы давать их в кавычках, что стилистически излишне. Однако употребление кавычек — ключ к пониманию того, как эти термины применяются в социологическом контексте. Можно сказать, что социологическое понимание «реальности» и «звания» находится где-то посередине между пониманием их рядовым человеком и философом. Рядовой человек обычно не затрудняет себя вопросами, что для него «реально» и что он «знает», до тех пор, пока не сталкивается с проблемой того или иного рода. Он считает свою «реальность» и свое «знание» само собой разумеющимися. Социолог не может сделать этого хотя бы только вследствие понимания того факта, что рядовые люди в разных обществах считают само собой разумеющимися совершенно различные «реальности». Благодаря самой логике своей дисциплины социолог вынужден спрашивать, — если не что-то еще, — нельзя ли объяснить разницу между двумя «реальностями» огромными различиями этих двух обществ. С другой стороны, философ в силу своей профессии вынужден ничего не принимать на веру и стремиться к достижению максимальной ясности в отношении предельного статуса того, что рядовой человек считает «реальностью» и «знанием». Иначе говоря, философ стремится решить, где кавычки нужны, а где их можно спокойно опустить, то есть отделить обоснованные утверждения о мире от необоснованных. Понятно, что социолог не может этого сделать. Если не стилистически, то логически социолог должен иметь дело с кавычками.

Например, рядовой человек может считать, что обладает «свободой воли» и поэтому «отвечает» за свои действия, в то же время не признавая этой «свободы» и «ответственности» за детьми и лунатиками. Философ любыми доступными ему методами будет исследовать онтологический и эпистемологический статус этих понятий. Свободен ли человек? Что такое ответственность? Каковы пределы ответственности? Как можно все это знать? И тому подобное. Нет нужды говорить, что социолог находится не в том положении, чтобы давать ответы на эти вопросы, Однако что он может и должен сделать — так это спросить, как получается, что понятие «свобода» считают само собой разумеющимся в одном обществе, но не в другом, как «реальность» этого понятия поддерживается в одном обществе и, что еще интереснее, как эта «реальность» может быть однажды утеряна индивидом или всем коллективом.

Таким образом, социологический интерес к проблемам «реальности» и «знания» объясняется, прежде всего, фактом их социальной относительности. То, что «реально» для тибетского монаха, не может быть «реальным» для американского бизнесмена. «Знание» преступника отличается от «знания» криминалиста. Отсюда следует, что для особых социальных контекстов характерны специфические агломераты «реальности» и «знания», а изучение их взаимосвязей — предмет соответствующего социологического анализа. Так что потребность в «социологии знания» возникает, как только становятся заметными различия между обществами в понимании того, какое знание считается в них само собой разумеющимся. Кроме того, дисциплина, называющая себя так, должна изучать те способы, посредством которых «реальности» считаются «познанными» в том или ином обществе. Другими словами, социология знания должна иметь дело не только с эмпирическим многообразием «знания», существующим в различных человеческих обществах, но и с процессами, с помощью которых любая система «знания» становится социально признанной в качестве «реальности».

Согласно нашей точке зрения, социология знания должна изучать все то, что считается в обществе «знанием», невзирая на обоснованность или необоснованность (по любым критериям) такого «знания». И поскольку всякое человеческое «знание» развивается, передается и сохраняется в социальных ситуациях, социология знания должна попытаться понять процессы, посредством которых это происходит и в результате чего «знание» становится само собой разумеющейся «реальностью» для рядового человека. Иначе говоря, мы считаем, что социология знания имеет дело с анализом социального конструирования реальности.

Такое понимание сферы собственно социологии знания отличается оттого, что обычно считали предметом дисциплины, носящей это название вот уже сорок лет. Поэтому, прежде чем мы начнем изложение своих взглядов, было бы полезно бросить хотя бы беглый взгляд на предшествовавшее развитие этой дисциплины и объяснить, в чем и почему мы вынуждены отклониться от нее.

Термин «социология знания» (Wissenssoziologie) был введен в употребление Максом Шелером. Это было в 1920-е годы; в Германии, а Макс Шелер был философом. Три этих факта очень важны для понимания генезиса и дальнейшего развития новой дисциплины. Социология знания возникла в философском контексте и в определенной ситуации интеллектуальной истории Германии. Хотя новая дисциплина впоследствии была помещена собственно в социологический контекст, особенно в англоязычном мире, она продолжала сталкиваться с проблемами той интеллектуальной ситуации, в которой возникла. В результате социология знания оставалась периферийной дисциплиной среди большей части социологов, не разделявших тех проблем, которые волновали германских мыслителей в 20-е годы XX века. Больше всего это касалось американских социологов, которые смотрели на эту дисциплину главным образом как на маргинальную специальность с присущими ей европейскими особенностями. Важнее, однако, то, что во взаимосвязи социологии знания с первоначальными ее проблемами видели теоретическую слабость даже те, кто испытывали интерес к этой дисциплине. Как ее защитники, так и более или менее безразличные к ней социологи смотрели на социологию знания как на своего рода социологическое истолкование истории идей. Это привело к большой близорукости в отношении потенциальной теоретической значимости социологии знания. Существовали самые различные определения сущности и сферы социологии знания, и можно было бы сказать, что история этой субдисциплины была тем самым историей различных ее определений. Однако, по общему мнению, предметом социологии знания является взаимосвязь человеческого мышления и социального контекста, в рамках которого он возникает. Так что можно сказать, что социология знания представляет собой социологический фокус гораздо более общих проблем, а именно экзистенциальной детерминации (Seinsgebundenheit) мышления как такового. Хотя здесь в центре внимания социальный фактор, теоретические трудности сходны с теми, которые возникают в тех случаях, когда предполагается, что человеческое мышление детерминировано другими факторами (историческими, психологическими, биологическими). Все эти случаи объединяет общая проблема в какой степени мышление зависит или нет от предполагаемых детерминирующих факторов.

Вероятно, корни этой важной для современной немецкой философии проблемы уходят в исследования исторической школы, которая была одним из величайших интеллектуальных достижений Германии XIX века. Благодаря усилиям научно-исторической школы и метода, не имеющего себе равного ни на одном из этапов интеллектуальной истории, прошлое оказалось для современного человека «воссозданным настоящим» с удивительным многообразием форм мышления. Трудно оспаривать требование немецкой школы к исходной позиции этого предприятия. Поэтому неудивительно, что теоретическая проблема, поднятая позднее, наиболее глубоко должна была быть прочувствована в Германии. Проблему эту можно определить как головокружение от относительности. Эпистемологическое измерение этой проблемы очевидно. На эмпирическом уровне это означает исследование — столь тщательное, насколько возможно, — конкретных взаимосвязей между мышлением и его историческим контекстом. Если эта интерпретация верна, то социология знания поднимает проблему, первоначально поставленную исторической школой — конечно, в более узких рамках, но, в сущности, проявляя интерес к тем же самым вопросам.

Ни в широком, ни в узком смысле эта проблема не нова. Понимание того, что ценности и мировоззрения имеют социальное происхождение, можно найти уже в античности. По крайней мере начиная с эпохи Просвещения это понимание становится главной темой современного западного мышления. Можно было бы привести веские аргументы в пользу ряда «генеалогий» для главной проблемы социологии знания3. Даже можно было бы сказать, что эта проблема in nuce уже содержится в знаменитом изречении Паскаля: то, что истинно по одну сторону Пиренеев, ошибочно — по другую. Однако непосредственными интеллектуальными предшественниками социологии знания являются три направления германской мысли XIX столетия — марксизм, ницшеанство и историцизм.

У Маркса берет свое происхождение основное положение социологии знания о том, что социальное бытие определяет человеческое сознание. Было много споров по поводу того, какую именно детерминацию Маркс имел в виду. Однако бесспорно, что «борьба с Марксом», которая была характерна не только для социологии знания на начальной стадии ее развития, но и для «классического периода» социологии вообще (особенно явная в работах Вебера, Дюркгейма, Парето), на самом деле была по большей части борьбой с ошибочной интерпретацией Маркса современными марксистами. Это утверждение кажется еще более достоверным, когда подумаешь о том, что лишь в 1932 году была заново открыта очень важная работа Маркса «Экономико-философские рукописи 1844 г.», и лишь после второй мировой войны стало возможным полностью оценить значение этого открытия для понимания Маркса. Как бы то ни было, социология знания унаследовала от Маркса не только наиболее глубокую формулировку ее центральной проблемы, но также несколько ее ключевых понятий, среди которых особо следует отметить такие понятия, как «идеология» (идеи как оружие социальных интересов) и «ложное сознание» (мышление, которое отчуждено от реального социального бытия мыслящего).

Особое впечатление на социологию знания было произведено понятиями Маркса «субструктура/суперструктура» (Unterbau/Uberbau). Вокруг правильной интерпретации этих Марксовых понятий разгорелась бурная полемика. Позднее марксизм (например, Ленин) пытался отождествить «субструктуру» tout court с экономической структурой, а суперструктура считалась ее непосредственным «отражением». Сейчас совершенно ясно, что это искажение мысли Маркса, представляющее собой скорее механистический, чем (как предполагалось) диалектический вид экономического детерминизма. Маркс указывал на то, что человеческое мышление производно от человеческой деятельности (точнее, труда) и от социальных взаимосвязей, возникающих в результате этой деятельности. Базис («субструктуру») и надстройку («суперструктуру») можно лучше понять, если соответственно рассматривать их как человеческую деятельность и мир, созданный этой деятельностью. В любом случае, начиная с Шелера, фундаментальная схема «суб/суперструктуры» в той или иной мере была взята на вооружение социологией знания и всегда с пониманием того, что существует некая связь между мышлением и, отличной от него, «основополагающей» реальностью. Притягательность этой схемы была велика, несмотря на то что многие положения социологии знания были сформулированы явно в пику марксизму, и то, что в ее рамках существовали разные взгляды на природу взаимосвязи двух компонентов этой схемы.

В менее явной форме социологией знания были восприняты ницшеанские идеи. Но они были весьма созвучны общему интеллектуальному фону и тому «настроению», в контексте которых возникла сама социология знания. Ницшеанский анти-идеализм, отличающийся от марксизма скорее по содержанию, чем по форме, дает социологии знания дополнительную перспективу, в которой человеческое мышление выступает в качестве инструмента в борьбе за выживание и власть. Ницше разработал свою собственную теорию «ложного сознания», анализируя социальное значение обмана, самообмана, иллюзии, присущих человеческой жизни. Его понятие «Ressentiment» в качестве фактора, порождающего определенные типы человеческого мышления, было непосредственно заимствовано Шелером.

В более общем виде можно сказать, что социология знания есть своеобразное применение того, что Ницше удачно называл «искусством подозрения».

Историцизм, особенно в дильтеевском варианте, непосредственно предшествовал социологии знания. Историцизму было присуще поразительное ощущение относительности всех перспектив, то есть неизбежной историчности человеческого мышления. Характерное для историцизма утверждение, что ни одну историческую ситуацию нельзя понять иначе, как в ее собственных терминах, легко превратить в утверждение, подчеркивающее социальный контекст мышления. Определенные исторические понятия типа «ситуационный детерминизм» (Standortsgebundenheit) и «место в жизни» (Sitz im Leben) могут быть переведены как «социальное размещение» мышления. Историцистское наследие социологии знания предполагает, что у нее есть большой интерес к истории и предрасположенность к использованию по существу исторического метода. Этот факт уже сам по себе ставит ее в маргинальное положение в американской социологии.

Интерес Шелера к социологии знания и к социологическим вопросам вообще был, по сути дела, лишь эпизодом в его философской карьере. Его конечной целью было создание философской антропологии, которая могла бы выйти за пределы относительности точек зрения, зависящих от исторического и социального размещения. Социология знания должна была служить инструментом для достижения этой главной цели, способствующим устранению трудностей, связанных с релятивизмом, чтобы затем можно было перейти к решению философской задачи. Шелеровская социология знания в подлинном смысле слова является служанкой философии (ancilla philosophiae), и к тому же — весьма специфической философии.

По своей ориентации шелеровская социология знания является, в сущности, негативным методом. Шелер утверждал, что взаимосвязь между «идеальными факторами» (Idealfaktoren) и «реальными факторами» (Realfaktoren) — термины, которые весьма напоминают схему базиса/надстройки (суб/суперструктуры), — была исключительно регулятивной. То есть «реальные факторы» регулируют условия, при которых определенные «идеальные факторы» могут появляться в истории, но не могут влиять на содержание последних. Иначе говоря, общество определяет наличие (Dasein), но не природу (Sosein) идей. Тогда социология знания оказывается процедурой, с помощью которой изучают процесс социально-исторического отбора идеационных содержаний. При этом понятно, что само содержание идей независимо от социально-исторической обусловленности, а значит, недоступно социологическому анализу. Если метод Шелера изобразить красочно, то он будет выглядеть так: он бросает огромный кусок дракону относительности, но лишь для того, чтобы легче войти в замок онтологической несомненности.

В рамках этой интенционально ограниченной системы отсчета (что совершенно неизбежно) Шелер детально анализировал способ, с помощью которого общество упорядочивает человеческое знание. Он подчеркивал, что человеческое знание в обществе дано индивидуальному восприятию a priori, гарантируя индивиду смысловой порядок. Хотя этот порядок и связан с определенной социально-исторической ситуацией, он кажется индивиду естественным способом видения мира. Шелер называл это «относительно-естественным мировоззрением» (relativnaturalische Weltanschauung) общества. Это понятие до сих пор считается центральным для социологии знания.

«Изобретение» Шелером социологии знания послужило толчком для бурных дебатов в Германии по поводу обоснованности, сферы действия и применения новой дисциплины. Однако вне этой дискуссии появляется другое определение социологии знания, помещающее ее в более узкий социологический контекст. Именно в этой формулировке социология знания вошла в англоязычный мир. Это — формулировка, данная Карлом Мангеймом. Можно с уверенностью сказать, что, когда современные социологи думают pro или con социологии знания , обычно они делают это в терминах мангеймовской формулировки. Что касается американской социологии, то это вполне понятно, так как в англоязычном мире социология знания получила известность фактически благодаря работам Мангейма (некоторые были написаны по-английски в то время, когда Мангейм преподавал в Англии после его отъезда из Германии с приходом нацистов к власти, или были переведены с немецкого), тогда как работы Шелера по социологии знания до сих пор не переведены на английский. Кроме этого фактора «диффузии», работы Мангейма в гораздо меньшей степени, чем Шелера, перегружены философским «багажом». Это особенно верно в отношении последних работ Мангейма, что легко заметить, если сравнить английскую версию его главного труда «Идеология и утопия» с немецким оригиналом. Так что Мангейм становится фигурой более «созвучной» даже тем социологам, которые критически настроены и не слишком заинтересованы его подходом.

Мангеймовское понимание социологии знания было гораздо более широким и имеющим более серьезные последствия, чем шелеровское, возможно потому, что в его работе четко обозначена конфронтация с марксизмом. Согласно Мангейму, общество детерминирует не только возникновение, но и содержание человеческих идей, за исключением математики и части естественных наук. Таким образом, социология знания становится позитивным методом изучения почти любого аспекта человеческого мышления.

Примечательно, что главный интерес Мангейма был связан с феноменом идеологии. Он различал партикулярное, тотальное и общее понятия идеологии — идеологии, представляющей собой только часть мышления оппонента: идеологии, представляющей мышление оппонента целиком (подобно «ложному сознанию» Маркса); идеологии, характеризующей как мышление оппонента, так и наше собственное мышление (здесь, по мнению Мангейма, он шел дальше Маркса). Общее понятие идеологии поднимает социологию знания на совершенно иной уровень, когда появляется понимание того, что ни одно человеческое мышление (кроме указанных выше исключений) не свободно от идеологизирующего влияния социального контекста. Посредством такого расширения теории идеологии Мангейм стремился отделить главную проблему от политического контекста и изучать ее как общую эпистемологии и исторической социологии.

Хотя Мангейм и не разделял онтологических амбиций Шелера, он был озабочен тем, что следствием его теории мог стать панидеологизм. Он вводит понятие «реляционизм» (в отличие от «релятивизма»), чтобы показать эпистемологическую перспективу своей социологии знания, означающую не капитуляцию мышления перед относительностью социально-исторического многообразия, но признание того, что знание всегда должно быть знанием с определенной позиции. Очевидно, что влияние Дильтея на мышление Мангейма в этом вопросе имеет огромное значение — проблема марксизма решается средствами историцизма. Как бы то ни было, Мангейм считал, что хотя нельзя полностью избавиться от влияния идеологии, его можно было бы уменьшить, систематически анализируя — насколько это возможно — различные социально обоснованные позиции.

Иначе говоря, объект мышления становится гораздо понятнее по мере накопления различных перспектив, в которых его можно рассматривать. В этом и состоит задача социологии знания, оказывающей большую помощь в поисках правильного понимания человеческих явлений.

Мангейм считал, что разные социальные группы весьма различаются по их способности преодолевать узость собственной позиции. Он возлагал большие надежды на «свободно парящую интеллигенцию» (freischwebende Intelligenz — термин, заимствованный у Альфреда Вебера) — промежуточный слой, который, по его мнению, относительно свободен от классовых интересов. Мангейм подчеркивал также силу «утопического» мышления, которое (подобно идеологии) создает искаженный образ социальной реальности, но (в отличие от идеологии) обладает динамичностью для преобразования этой реальности в свое представление о ней.

Нет нужды говорить, что сделанные выше замечания не могут воздать должное ни шелеровской, ни мангеймовской концепциям социологии знания. У нас не было такой цели. Мы лишь указали на некоторые ключевые черты двух концепций, которые соответственно были названы «умеренной» и «радикальной» концепциями социологии знания. Примечательно, что последующее развитие социологии знания в значительной степени состояло из критики и модификаций этих двух концепций. Как мы уже отмечали, мангеймовская трактовка социологии знания продолжала иметь решающее значение для формирования этой дисциплины, особенно в англоязычной социологии.

Одним из наиболее влиятельных американских социологов, обративших серьезное внимание на социологию знания, был Роберт Мертон. Обсуждение этой дисциплины, которому было посвящено две главы его основного труда, стало полезным введением в эту область для тех социологов, которые испытывали к ней интерес. Мертон сконструировал парадигму социологии знания, иначе сформулировав ее основные темы в сжатой и ясной форме. Это — интересная конструкция, так как в ней он пытается совместить подход социологии знания со структурно-функциональной теорией. Мертоновские понятия «явные» и «скрытые» функции применительно к сфере идей позволяют различать преднамеренные, сознательные функции идей и непреднамеренные, бессознательные. Хотя внимание Мертона было сосредоточено главным образом на работах Мангейма, который был для него социологом par excellence, он подчеркивал также значение дюркгеймовской школы и Питирима Сорокина. Интересно, что Мертону, по-видимому, не удалось заметить связи социологии знания с некоторыми влиятельными направлениями американской социальной психологии, как, например, теория референтных групп, которую он рассматривает в другой части той же самой работы.

У Толкотта Парсонса также есть свое толкование социологии знания. Правда, его толкование сводится главным образом к критике Мангейма. И он не пытался включить эту дисциплину в свою собственную теоретическую систему. Конечно, в рамках своей теории он подробно анализировал «проблему, связанную с ролью идей», но в системе отсчета, совершенно отличной от шелеровской или мангеймовской социологии знания. Поэтому можно было бы сказать, что ни Мертон, ни Парсонс существенно не выходят за пределы социологии знания, сформулированной Мангеймом. То же самое можно сказать относительно их критиков. Укажем лишь на одного из них — наиболее красноречивого — Ч. Р. Милза, который обращался к социологии знания в ранний период своего творчества, однако в описательной манере, и который не внес ничего существенного в ее теоретическое развитие.

Интересная попытка интеграции социологии знания с неопозитивистским подходом к социологии вообще была предпринята Теодором Гейгером, оказавшим огромное влияние на скандинавскую социологию после эмиграции из Германии. Гейгер вернулся к более узкому пониманию идеологии как социально искаженного мышления и считал возможным преодоление идеологии с помощью тщательного соблюдения канонов научной процедуры. Неопозитивистский подход к анализу идеологии в более современной немецкоязычной социологии был характерен для Эрнста Топича, который уделял особое внимание идеологическим корням различных философских позиций. Поскольку социологический анализ идеологий был важной составляющей социологии знания в формулировке Мангейма, большой интерес к ней возник в европейской и американской социологии после второй мировой войны.

Вероятно, наиболее важная попытка выйти за пределы мангеймовского понимания социологии знания была предпринята Вернером Старком, другим эмигрантом, представителем европейской школы, работавшим в Англии и Соединенных Штатах. Он пошел дальше других в том, чтобы не делать фокусом социологии знания мангеймовскую проблему идеологии. По его мнению, задача социологии знания состоит не в раскрытии или разоблачении созданных в том или ином обществе идеологий, а в систематическом изучении социальных условий знания как такового. То есть главная проблема заключается в том, чтобы социология знания превратилась из социологии заблуждения в социологию истины. Несмотря на свой особый подход, Старк, вероятно, был ближе к Шелеру, чем к Мангейму в своем понимании взаимосвязи идей и их социального контекста.

Повторим еще раз, что мы не пытались дать здесь детальный обзор истории социологии знания. Мы не рассматривали здесь концепции, которые хотя и можно было бы отнести к социологии знания, не считались таковыми самими авторами. Другими словами, мы ограничились лишь теми теориями, которые разрабатываются, так сказать, под знаменем «социологии знания» (принимая во внимание, что теория идеологии является ее частью). Это поясняет один факт. Независимо от интереса некоторых социологов знания к эпистемологическим проблемам, фактически в центре внимания была исключительно сфера идей, то есть теоретическое мышление. Это касается и Старка, назвавшего свою главную работу по социологии знания «Эссе в помощь более глубокому пониманию истории идей». Иначе говоря, на теоретическом уровне внимание социологии знания привлекали эпистемологические вопросы, а на эмпирическом уровне — вопросы интеллектуальной истории.

Следует подчеркнуть, что у нас нет никаких оговорок относительно обоснованности и значимости этих двух совокупностей проблем. Однако нам кажется не слишком удачным, что именно эта определенная совокупность вопросов так долго преобладала в социологии знания. И мы постараемся показать, что в результате теоретическая значимость социологии знания не была до конца осознана.

Включение эпистемологических вопросов, касающихся обоснованности социологического знания, в социологию знания отчасти напоминает попытки толкать автобус, в котором ты едешь сам. Конечно, подобно всем другим эмпирическим дисциплинам, накапливающим данные, связанные с относительностью и детерминацией человеческого мышления, перед социологией знания встают эпистемологические вопросы, касающиеся как социологии вообще, так и любой другой научной системы знания. Как уже отмечалось выше, в этом социологии знания отведена та же роль, что и психологии, истории, биологии; мы указали только три наиболее важные эмпирические дисциплины, представляющие затруднения для эпистемологии. Во всех случаях логическая структура этого затруднения одна и та же: как я могу быть уверен, скажем, в моем социологическом анализе нравов американцев среднего класса перед лицом того факта, что категории, используемые мной при этом, обусловлены исторически относительными формами мышления, что я сам и все, о чем я думаю, детерминировано моими генами и присущей мне враждебностью по отношению к людям и что я сам (чего уж хуже) — представитель американского среднего класса?

Нам несвойственно игнорировать такие вопросы. Однако мы утверждаем здесь, что сами по себе эти вопросы не являются частью эмпирической социологии. Собственно говоря, они относятся к методологии социальных наук, то есть, по определению, скорее к философии, чем к социологии, которая представляет объект нашего исследования. Подобно другие эмпирическим наукам, создающим трудности для решения задач эпистемологического характера, социология знания «дает пищу» для проблем подобного рода в нашем методологическом исследовании, которые не могут быть решены в рамках его собственной системы отсчета.

Поэтому мы исключаем из социологии знания эпистемологические и методологические проблемы, которые волновали двух главных ее основоположников. Благодаря этому исключению мы отделяем себя и от шелеровского, и от мангеймовского понимания социологии знания, а также от тех, более поздних социологов знания (особенно неопозитивистской ориентации), которые разделяли подобное понимание этой дисциплины. В нашей работе мы брали в скобки (т.е. не рассматривали) любые эпистемологические и методологические вопросы, касающиеся обоснованности социологического анализа, как в самой социологии знания, так и в любой другой области. Мы рассматриваем социологию знания как часть эмпирической социологии. Конечно, цель настоящей работы имеет теоретический характер. Но наше теоретизирование относится к эмпирической дисциплине с ее конкретными проблемами, а не к философскому исследованию основ эмпирической дисциплины. Так что наше предприятие связано с социологической теорией, а не с методологией социологии. Лишь в одном разделе нашего исследования (который следует непосредственно за введением) мы выходим за пределы собственно социологической теории, но это сделано по причинам, имеющим мало общего с эпистемологией, что будет объяснено в свое время.

Мы должны заново определить задачу социологии знания и на эмпирическом уровне, то есть как теории, связанной с эмпирической социологией. Как мы уже видели, на этом уровне социологию знания интересует интеллектуальная история, в смысле истории идей. Мы снова вынуждены подчеркнуть, что это в самом деле очень важный фокус социологического исследования. Более того, если эпистемологическо-методологические проблемы мы исключаем из социологии знания, то историю идей считаем ее частью. Однако, по нашему мнению, проблема идей, включающая и специальную проблему идеологии, составляет лишь часть проблематики социологии знания, причем далеко не главную.

Социология знания должна заниматься всем тем, что считается «знанием» в обществе. Как только это определено, становится ясно, что фокус внимания на интеллектуальной истории выбран неудачно, или, точнее, выбран неудачно, если он становится главным фокусом социологии знания. Теоретическое мышление, «идеи», Weltanschauungen — это не то, что является самым важным в обществе. Хотя каждое общество содержит эти феномены, они — лишь часть всего того, что считается «знанием». Лишь очень небольшая группа людей в обществе занята теоретизированием, производством «идей» и конструированием Weltanschauungen. Но каждый в обществе тем или иным образом причастен к его «знанию». Иначе говоря, лишь немногие заняты теоретической интерпретацией мира, но каждый живет в том или ином мире, фокус внимания на теоретическом мышлении не только чрезвычайно ограничивает социологию знания, он неудовлетворителен еще и потому, что даже эту часть существующего в обществе «знания» нельзя понять полностью, если она не помещена в рамки более общего анализа «знания».

Преувеличивать важность теоретического мышления в обществе и истории — естественная слабость теоретиков. И потому тем более необходимо устранить это заблуждение интеллектуалов. Теоретические определения реальности, будь они научными, философскими или даже мифологическими, не исчерпывают всего того, что является «реальным» для членов общества. И поэтому социология знания прежде всего должна заниматься тем, что люди «знают» как «реальность» в их повседневной, не- или дотеоретической жизни. Иначе говоря, скорее повседневное знание, чем «идеи», должно быть главным фокусом социологии знания. Это именно то «знание», представляющее собой фабрику значений, без которого не может существовать ни одно общество.

Поэтому социология знания должна иметь дело с социальным конструированием реальности. Анализ теоретического выражения этой реальности, безусловно, будет оставаться частью этого предприятия, но не самой важной его частью. Должно быть понятно, что, несмотря на исключение эпистемологическо-методологических проблем из сферы социологии знания, ее новое определение, которое мы здесь предлагаем, оказывается гораздо шире, чем то, которое давалось ей до сих пор, и что оно имеет далеко идущие последствия.

Возникает вопрос, в какой степени новое определение социологии знания в указанном выше смысле допускает включение в ее рамки теоретические компоненты. Глубоким пониманием необходимости нового определения мы обязаны Альфреду Шюцу. В своих работах Шюц — и как философ, и как социолог — обращался к изучению структуры обыденного мышления в мире повседневной жизни. Хотя сам он не разрабатывал социологию знания, но ясно видел, на чем эта дисциплина должна сосредоточить свое внимание. «Все типизации обыденного мышления сами являются интегральными элементами конкретно-исторического и социально-культурного жизненного мира (Lebenswelt), в рамках которого они считаются само собой разумеющимися и социально признанными. Наряду с другими вещами их структура определяет социальное распределение знания, его относительность и соответствие конкретному социальному окружению конкретной группы в конкретной исторической ситуации. Здесь находят свое основание проблемы релятивизма, историцизма и так называемой социологии знания».

И снова процитируем Шюца. «Знание социально распределяется, и механизм этого распределения может быть предметом социологической дисциплины. Верно, что у нас есть так называемая социология знания. Однако за небольшими исключениями дисциплина, неправильно названная, подходила к проблеме социального распределения знания лишь под углом идеологического обоснования истины в зависимости последней от социальных и особенно экономических условий, от социального контекста образования или от социальной роли человека знания. Не социологи, а экономисты и философы изучали некоторые из многих других теоретических аспектов этой проблемы».

Хотя мы и не будем уделять основное внимание социальному распределению знания, которое имел в виду Шюц, мы согласны с его критикой «неправильно названной дисциплины» и исходим из его концепции в своем понимании того, каким образом следует заново определить задачу социологии знания. В последующих рассуждениях мы в значительной степени опираемся на Шюца; в пролегоменах — в связи с обоснованием знания повседневной жизни, -да и в других важных аспектах нижеследующей аргументации мы во многом обязаны именно ему.

На наши антропологические предпосылки, из которых мы исходим, большое влияние оказал Маркс, особенно его ранние работы, Хельмут Плесснер, Арнольд Гелен и другие авторы. Взгляды на природу социальной реальности во многом обусловлены влиянием Дюркгейма и французской социологической школы, хотя мы модифицировали дюркгеймовскую теорию общества за счет введения диалектической перспективы, характерной для Маркса, и подчеркивая — в духе Вебера, — что структура социальной реальности конституируется субъективными значениями. Наши социально-психологические предпосылки, особенно важные для анализа интернализации социальной реальности, в значительной степени обусловлены влиянием Джорджа Герберта Мида и его последователей, представляющих школу так называемого символического интеракционизма в американской социологии. В примечаниях будет показано, как эти различные компоненты используются в нашем теоретическом построении. Вполне понятно, что, используя все эти теории и концепции, мы далеки от буквального следования (что попросту невозможно) первоначальным целям этих направлений социальной теории. Как мы уже отмечали, наша цель — ни экзегетика, ни даже синтез ради синтеза. Мы отдаем себе отчет в том, что в ряде мест совершаем насилие над отдельными авторами, интегрируя их мышление в теоретическую конструкцию, которую кто-то из них мог бы счесть совершенно чуждой для себя. В свое оправдание нам бы хотелось сказать, что сама по себе историческая признательность не есть научная добродетель. Здесь можно было бы сослаться на некоторые высказывания Толкотта Парсонса (теория которого вызывает у нас большие сомнения, но интегративные интенции которого мы полностью разделяем). «Главная цель научного исследования — не определять и не излагать все то, что эти авторы говорили или что они думали по поводу предмета, о котором писали. Не следует относительно каждого положения их «теорий» все время спрашивать, логично ли то, что они говорили в свете нынешнего социологического и связанного с ним знания. Это исследование в области социальной теории, а не теорий. Научный интерес состоит не в том, чтобы обнаружить в работах этих ученых отдельные разрозненные утверждения, но единый массив систематической теоретической аргументации».

Действительно, наша цель состоит в «систематической теоретической аргументации».

Уже должно быть очевидно, что наше новое определение сферы и природы научного исследования перемещает социологию знания с периферии социологической теории в самый ее центр. Мы можем заверить читателя, что у нас нет особой заинтересованности в ярлыке «социология знания». Скорее, мы пришли к социологии знания благодаря нашему пониманию социологической теории, руководствуясь при этом своим методом в новом определении ее проблем и задач. Лучше всего можно описать путь, по которому мы продвигались, сославшись на два наиболее важных, наиболее известных и наиболее влиятельных «порядка продвижения» для социологии.

Один сформулирован Дюркгеймом в «Правилах социологического метода», другой — Вебером в «Хозяйстве и Обществе'«. Дюркгейм говорит нам: «Первое и наиболее фундаментальное правило гласит: рассматривайте социальные факты как вещи». А Вебер отмечает: «И для социологии в ее нынешнем смысле, и для истории объект познания — это совокупность субъективных значений действия». Эти два положения не противоречат друг другу. Общество, действительно, обладает объективной фактичностью. И общество, по сути дела, создается благодаря деятельности индивидов, имеющих субъективные значения, что, кстати, знал Дюркгейм, подобно тому, как Вебер знал о том, что общество представляет собой объективную фактичность. Именно двойственный характер общества в терминах объективной фактичности и субъективных значений придает ей характер «реальности sui generis», если использовать другой ключевой термин Дюркгейма. Тогда главный для социологической теории вопрос может быть поставлен следующим образом: каким образом субъективные значения становятся объективной фактичностью? Или, в терминах указанных выше теоретических позиций, как возможно создание мира вещей (choses) в человеческой деятельности (Handein). Иначе говоря, для правильного понимания «реальности sui generis» общества требуется исследование того, как эта реальность конструируется. Мы считаем, что такое исследование и представляет собой задачу социологии знания.


Глава I. Основы знания повседневной жизни


Информация о работе «Социальная психология - электронная хрестоматия»
Раздел: Психология
Количество знаков с пробелами: 447894
Количество таблиц: 0
Количество изображений: 7

Похожие работы

Скачать
293422
4
0

... только порождают разную интерпретацию тех же самых понятий, употребляемых в процессе коммуникации, но и вообще различное мироощущение, мировоззрение, миропонимание. К коммуникационным барьерам в социальной психологии относят:   психологические - интраверсию, неадекватную самооценку и т. п.;   проблемы конуретной ситуации - ролевые конфликты, межгрупповые, содержательно сложные моменты (например ...

Скачать
277469
0
0

... , но не исчезла полностью. В рамках когнитивистской ориентации и были выполнены эксперименты А. Тэшфела, заложившего основы принципиального пересмотра проблематики межгрупповых отношений в социальной психологии. Изучая межгрупповую дискриминацию (внутригрупповой фаворитизм по отношению к своей группе и внегрупповую враждебность по отношению к чужой группе), Тэшфел полемизировал с Шерифом по ...

Скачать
55018
0
0

... . Таким образом, мы видим, что при разработке и продвижении брэндов активно применяются знания как личностной (индивидуальной), так и социальной психологии, изучающей социальные архетипы. Глава 3. Особенности формирования и функционирования брэндов в современной России. Отечественным производителям для формирования собственных брэндов требуются большие усилия и средства, чтобы “перехватить ...

Скачать
57800
4
0

... термину «коммуникация», под которым понимается процесс передачи информации от отправителя к получателю[13,С.73]. Таким образом, можно сделать вывод, что вышеперечисленные теоретические подходы не исчерпывают актуальность исследования проблемы общения в социальной психологии. Вместе с тем они показывают, что общение должно изучаться как многомерное явление, а это предполагает изучение явления с ...

0 комментариев


Наверх