24 октября 1912 г.
Царское село
Неблагодарное занятие толковать стихи, которых не понимал сам автор. Но все же попытка истолкования притягивает некие ключевые слова, которые делают непонятное понятным хотя бы отчасти. Первая героиня – пророчица, вторая – вероятно, муза (значит, пророчица – женщина-поэт). В начале она почему-то утрачивает свои пророческие способности и не может совершать служение, но, уступив место музе и покидая свой пророческий "пост", она обретает то, что утратила, и несет свет другим. Яснее едва ли можно что-то сказать, но в этом смутном откровении, данном "царскосельской веселой грешнице", прообразуется будущий путь поэта Анны Ахматовой.
"Настоящий двадцатый век"
Свой второй сборник –"Четки" – Ахматова оценивала выше, чем "Вечер". "Книга вышла 15 марта 1914 г. старого стиля – вспоминала она. – и жизни ей было отпущено примерно 6 недель. В начале мая петербургский сезон начинал замирать, все понемногу разъезжались. На этот раз расставание с Петербургом оказалось вечным. Мы вернулись уже не в Петербург, а в Петроград, из 19 в. сразу попали в 20-й, все стало иным, начиная с облика города. Казалось, маленькая книга любовной лирики начинающего автора должна была потонуть в мировых событиях. С "Четками" этого не случилось" (Pro domo sua. С. 202).
Грань, разделившую века, она чувствовала очень остро: "XX век начался осенью 1914 года вместе с войной, так же как XIX начался Венским конгрессом. Календарные даты значения не имеют. Несомненно, символизм – явление XIX века. Наш бунт против символизма совершенно правомерен, потому что мы чувствовали себя людьми XX века и не хотели оставаться в предыдущем (Там же. С. 176).
Уже в начале войны, когда патриоты пребывали в воодушевлении, а противники режима обличали правительство, Ахматова мудрым женским чутьем почувствовала, что начинающаяся война – беда для России. Ее стихи тех дней полны тревоги.
1.
Пахнет гарью. Четыре недели
Торф сухой по болотам горит.
Даже птицы сегодня не пели,
И осина уже не дрожит.
Стало солнце немилостью Божьей,
Дождик с Пасхи полей не кропил.
Приходил одноногий прохожий
И один на дворе говорил:
"Сроки страшные близятся. Скоро
Станет тесно от свежих могил.
Ждите глада, и труса, и моря,
И затменья небесных светил.
Только нашей земли не разделит
На потеху себе супостат:
Богородица белый расстелет
Над скорбями великими плат.
2.
Можжевельника запах сладкий
От горящих лесов летит.
Над ребятами стонут солдатки,
Вдовий плач по деревне звенит.
Не напрасно молебны служились,
О дожде тосковала земля!
Красной влагой тепло окропились
Затоптанные поля.
Низко, низко небо пустое,
И голос молящего тих:
"Ранят Тело Твое пресвятое,
Мечут жребий о ризах твоих". (июль 1914 г.)
В этом стихотворении уже чувствуется, что одна "сестра" пришла сменить другую, и удивительно, что стихи эти написаны той самой молодой женщиной, которая изображена на портрете Альтмана и которая по-прежнему рассматривает в зеркале свои жесты и чувства.
Хотя Ахматова и Гумилев взаимно отдалились, но все-таки он был ее муж, и то, что муж ее ушел воевать давало ей возможность прочувствовать боль и тревогу множества русских женщин, чьи близкие каждый день подвергали себя опасности. Тем не менее в эти годы Ахматова уже жила своей отдельной жизнью, и как раз в годы войны ей пришлось встретить человека, отношения с которым тоже не сложились, но который стал адресатом многих ее стихов и ее идейным оппонентом. Речь идет о художнике и поэте Борисе Васильевиче Анрeпе (1883 – 1969).
Анреп представлял собой тип русского европейца, западника. Он с юности был связан с Англией (где учился в частных школах), несколько лет жил в Париже, в Россию наведывался изредка, хотя при этом состоял в русской армии офицером запаса. Некоторыми чертами он напоминал Гумилева – тоже был храбр до безрассудства, отчего в 1915 г. по собственной воле приехал, чтобы принять участие в боевых действиях. Ахматова познакомилась с ним в 1915 или 1916 г. (даты рознятся), и познакомил их общий друг – Николай Владимирович Недоброво (1882 – 1919), ранее много писавший Анрепу об Ахматовой в письмах.
Об отношениях Ахматовой с Недоброво надо сказать отдельно, потому что это – пример драматической "невстречи", каких много в ее стихах. В начале знакомства Ахматова ненадолго им увлеклась, но ее увлечение быстро сменилось простой дружеской привязанностью, в то время как Недоброво со временем стал испытывать к ней более глубокие чувства. Из всего ее окружения Недоброво, наверное, лучше всех понимал и ее поэзию, и масштаб ее личности. "Перводвижную силу" творчества Ахматовой он видел в "новом умении видеть и любить человека". "Эти муки, жалобы и такое уж крайнее смирение – не слабость ли это духа, не простая ли сентиментальность? Конечно, нет: самое голосоведение Ахматовой, твердое, и уж скорее самоуверенное, самое спокойствие в признании болей и слабостей, самое, наконец, изобилие поэтически претворенных мук, – свидетельствует не о плаксивости по случаю жизненных пустяков, но открывает лирическую душу скорее жесткую, чем слишком мягкую, скорее жестокую, чем слезливую, и уж явно господствующую, а не угнетенную" (Недоброво Н.В. Анна Ахматова. – Анна Ахматова. Pro et contra. Т. 1. СПб. 2001). Эту статью, напечатанную в 1915, а написанную даже раньше – в 1914 г. – Ахматова считала лучшим из всего, что было написано о ее творчестве, и впоследствии сама поражалась дару предвидения ее автора: "Он пишет об авторе Requiem’а, Триптиха, "Полночных стихов", а у него в руках только "Четки" и "У самого моря". Вот что называется настоящей критикой" (Записные книжки Анны Ахматовой (1958 – 1966). М.; Torino, 1996. С. 489). К Недоброво обращено "лирическое отступление" "Поэмы без героя":
А теперь бы домой скорее
Камероновой Галереей
В ледяной таинственный сад,
Где безмолвствуют водопады,
Где все девять мне будут рады,
Как бывал ты когда-то рад.
Там, за островом, там за садом
Разве мы не встретимся взглядом
Наших прежних ясных очей,
Разве ты мне не скажешь снова
Победившее смерть слово
И разгадку жизни моей?
Однако Ахматова была невольно жестока со своим другом. После того, как выяснилось, что с Анрепом у нее завязался роман, дружба с Недоброво расстроилась, он уехал в Крым, где они виделись еще один раз, когда Ахматова ездила туда лечиться, а в 1919 г. он умер. Недоброво посвящено стихотворение "Есть в близости людей заветная черта…", в котором Ахматова определенно говорит о невозможности любви несмотря на дружбу.
Что касается Анрепа, то, "он сделался для Ахматовой чем-то вроде amor di lonh, трубадурской "дальней любви", вечно желанной и никогда не достижимой" и, хотя личное их знакомство было очень непродолжительным, "к нему обращено больше, чем к кому-либо другому ее стихов" (Найман А. Рассказы об Анне Ахматовой. М. 2002. С. 122). Особенно много этих стихов в третьем сборнике Ахматовой – "Белая стая" (1917 г.), где зазвучали непривычные ноты счастливой любви: поэтессе казалось, что она наконец встретила "царевича", которого давно ждала. Ясно слышатся эти ноты счастья и в стихотворении "Песенка" с акростихом: "Борис Анреп":
Бывало, я с утра молчу
О том, что сон мне пел.
Румяной розе, и лучу,
И мне – один удел.
С покатых гор ползут снега,
А я белей, чем снег,
Но сладко снятся берега
Разливных мутных рек.
Еловой рощи свежий шум
Покойнее рассветных дум.
Не случайно Ахматова подарила Анрепу свое кольцо, наследство "бабушки-татарки", о котором она рассказывает в стихотворении "Сказка о черном кольце". Однако скоро выяснилась принципиальная разница их жизненных позиций. Посмотрев на русскую действительность, Анреп быстро пресытился ею и уехал в Лондон. Мотивы своего отъезда он сам объяснял так: "Я говорил, что не знаю, когда вернусь в Россию, что я люблю покойную английскую цивилизацию разума (так я думал тогда), а не религиозный и политический бред" (Анреп Б. О черном кольце. – ВА. С. 84). Для Ахматовой такое отношение к родине было неприемлемо.
Высокомерьем дух твой помрачен,
И оттого ты не познаешь света.
Ты говоришь, что вера наша – сон
И марево – столица эта.
Ты говоришь – моя страна грешна,
А я скажу – твоя страна безбожна.
Пускай на нас еще лежит вина, -
Все искупить и все исправить можно.
Вокруг тебя – и воды, и цветы.
Зачем же к нищей грешнице стучишься?
Я знаю, чем так тяжко болен ты:
Ты смерти ищешь и конца боишься.
Стихотворение написано 1 января 1917 г., еще до восторгов февральской революции, когда многие надеялись на лучшее. Но еще убедительнее и трагичнее звучит голос Ахматовой в стихотворении, созданном осенью того же года. В советских изданиях оно начиналось словами "Мне голос был. Он звал утешно…". Между тем, в такой редакции стихотворение теряет половину своей силы, потому что в первых восьми стихах обрисовываются нечеловеческие условия, в которых героиня делает свой выбор, что, естественно, придает этому выбору свершено иную цену:
Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал,
И дух суровый византийства
От русской Церкви отлетал,
Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница,
Не знала, кто берет ее,
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: "Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид".
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью беспокойной
Не осквернился скорбный дух.
Читая эти стихи, удивляешься: Ахматова, молодая, красивая, окруженная поклонением женщина, казалось, занятая только собой, оказалась дальновиднее и мудрее многих мужчин – не только ровесников, но и старших современников, в том числе "пророка" Блока. Ее решение остаться в Советской России было совершенно трезвым и сознательным принятием своего креста.
"В пещере у дракона"
Расставшись с Анрепом и более не чувствуя себя связанной с Гумилевым, Ахматова вновь попыталась устроить семейное счастье. Однако принятое ею решение не подчиняется никакой логике, кроме женской: потерпев фиаско в качестве "жены поэта", Ахматова решила попробовать себя в роли "жены ученого", причем ученого великого. Этим великим ученым был востоковед Вольдемар Казимирович Шилейко (1891 – 1930) – специалист действительно выдающийся, личность очень колоритная и очень своеобразная. "Его звали Вольдемар Казимирович. Почему Вольдемар, а не Владимир? Впрочем, в этом человеке все было как-то неизвестно "почему". В Германии он считался авторитетом по ассириологии. Огромные увражи с изученными Шилейкой клинописями выходили в Лейпциге, и немецкие профессора писали о них восторженные статьи. Но в Петербурге в египтологическом кабинете университета знали студента Шилейко. Вечного студента, который не сдает зачетов, унес на дом и прожег пеплом от трубки музейный папирус, которого из студенческого общежития хотят выселить. <…> Меньше всего, однако, Шилейко похож на веселого бурша. Ему за тридцать, да и для своего возраста он старообразен. Он смугл, как турок, худ, как Дон-Кихот, на его птичьем длинном носу блестят стальные очки" (Иванов Г.В. Магический опыт. – Собр. соч. в 3-х тт. Т. 3. С. 374, 375).
В быту Шилейко был беспомощен. "Голодный и холодный, болеющий чахоткой, очень высокий и очень сутулый, в своей неизменной солдатской шинели, в постоянной восточной ермолке, он влачил свое исхудавшее тело среди обломков древнейших азиатских культур" (Шервинский С.В. Анна Ахматова в ракурсе быта. – ВА. С. 288).
"Среди поворотов и зигзагов его пестрой судьбы был и такой. 1918 год, теплый вечер, Владимирский собор, священник, шафера, певчие. У аналоя Шилейко и Анна Ахматова, недавно разведенная с Гумилевым. "Венчается раб Божий Владимир с рабой Божией Анной". В первую русскую поэтессу и одну из самых прелестных женщин Петербурга Шилейко был давно романтически и безнадежно влюблен. Еще бы не безнадежно! И вот: собор, певчие, венчается раб Божий…" (Иванов Г.В. Магический опыт. 377).
""К нему я сама пошла, – объясняла свой выбор Ахматова. – Чувствовала себя такой черной, думала, очищение будет…" Пошла, как идут в монастырь, зная, что потеряет свободу, волю, что будет очень тяжело" (Лукницкий П.Н. Из дневника и писем. – ВА. С. 143). Поначалу Ахматова ревностно взялась за свои обязанности "друга и помощника" великого ученого. "Они выходили на улицу на час, гуляли, потом возвращались – и до 4-х часов ночи работали. Шилейко переводил клинопись, диктуя Анне Андреевне прямо "с листа" – даже стихи (переводы). Анна Андреевна писала под его диктовку. По шесть часов подряд записывала. Во "Всемирной литературе" должна быть целая кипа переводов ассирийского эпоса, переписанных рукой Анны Андреевны. И это при отвращении Анны Андреевны к процессу писания" (Там же. С. 144). Шилейко придумал Ахматовой прозвище "Акума", которое утвердилось за ней в домашнем обиходе и после расставания с ним (Ср. название воспоминаний Павла Лукницкого: "Acumiana").
К бытовой неустроенности и лишениям Ахматова приспособилась легко. Чтобы как-то жить, пошла работать в библиотеку Агрономического института. В эти годы в ней ясно проявилась унаследованная от матери удивительная доброта: она легко делилась с людьми самым необходимым. "Вчера в Доме ученых встретил в вестибюле Анну Ахматову <…>. – записал в своем дневнике Корней Чуковский 3 февраля 1921 г. – "Приходите ко мне сегодня, я вам дам бутылку молока – для вашей девочки". Вечером забежал к ней – дала! Чтобы в феврале 1921 г. один человек предложил другому – бутылку молока!" (Чуковский К. Из дневника. – ВА. С. 58).
Но "жены великого ученого" из нее не получилось. Первый порыв самоотречения прошел, а Шилейко словно бы забыл, что женился как-никак на "первой русской поэтессе". В семейной жизни востоковед оказался восточным деспотом. Стихи жены жег в самоваре, хотя за все время совместной жизни с ним она и писала мало. Долго так продолжаться не могло: в конце концов Ахматова взбунтовалась:
Тебе покорной? Ты сошел с ума!
Покорна я одной Господней воле.
Я не хочу ни трепета, ни боли,
Мне муж – палач, а дом его – тюрьма.
Но видишь ли! Ведь я пришла сама…
Декабрь рождался, ветры выли в поле,
И было так светло в твоей неволе,
А за окошком сторожила тьма.
Так птица о прозрачное стекло
Всем телом бьется в зимнее ненастье,
И кровь пятнает белое крыло.
Теперь во мне спокойствие и счастье,
Прощай, мой тихий, ты мне вечно мил
За то, что в дом свой странницу впустил.
В этом стихотворении она все-таки благодарит мужа за годы, проведенные вместе, в других, к нему обращенных, протест и бунт преобладают:
…А в пещере у дракона
Нет пощады, нет закона,
И висит на стенке плеть,
Чтобы песен мне не петь. ("Путник милый, ты далече…"
Осенью 1921 г. Ахматова ушла от Шилейко.
…Будь же проклят. Ни стоном, ни взглядом
Окаянной души не коснусь,
Но клянусь тебе ангельским садом,
Чудотворной иконой клянусь
И ночей наших пламенным чадом –
Я к тебе никогда не вернусь. ("А ты думал – я тоже такая…")
"Лето Господне 1921-е"
Как-то Ахматову спросили, может ли она сама полностью произнести название своего сборника "Anno Domini MCMXXI". Она сказала, что когда-то могла, потом забыла. Борис Пастернак, присутствовавший при разговоре, поднапряг память и довольно уверенно прочитал: "millesimo nongentesimo vicesimo primo". Естественно, в обиходе, даже литературоведческом, книга называется просто "Anno Domini" – "В лето Господне", но забывать, какой это год, не следует: MCMXXI – 1921 год.
Он был для Ахматовой полон потрясений. В этом году неожиданно и преждевременно ушли из жизни три человека, каждый из которых был ей по-своему дорог: покончил с собой ее любимый брат – Андрей Горенко, умер Блок и был расстрелян Гумилев.
Гибель Гумилева была предсказана им в стихах, и с высоты будущего кажется, что все его последние годы были наполнены зловещими предзнаменованиями. Так, Ахматова вспоминала их последнюю совместную поездку к сыну в Бежецк – летом 1918 г.: "Записать Духов день в Бежецке 1918 г. Церковный звон, зеленый луг, юродивый ("Угодника раздели!") Николай Степанович сказал: "Я сейчас почувствовал, что моя смерть не будет моим концом. Что я как-то останусь… Может быть"" (Ахматова. Листки из дневника. С. 130).
В 1921 г. предчувствия сгустились. Ахматова несколько раз виделась с Гумилевым. Однажды он пришел к ней с вместе Георгием Ивановым. Когда гости уходили, Ахматова, провожая их по темной винтовой лестнице бывшего черного хода, сказала: "По такой лестнице только на казнь ходить". Еще она вспоминала историю написания своего стихотворения, которое у всех, кто сколько-нибудь знаком с ее биографией, вызывает ассоциации с гибелью Гумилева:
Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.
Горькую обновушку
Другу шила я.
Любит, любит кровушку,
Русская земля.
Это стихотворение написано 16 августа 1921 г. Гумилев был расстрелян 24-го или 25-го. Ахматова еще ничего не знала о его судьбе и не думала о нем. Она ехала в пригородном поезде. Вдруг ей невыносимо захотелось курить. Папироса нашлась в сумочке, но спичек не было. На очередной остановке поэтесса пыталась их у кого-нибудь попросить, но ни у кого не было. Тут она увидела, что паровоз выбрасывает искры, которые гаснут, касаясь земли. К восторгу стоявших тут же солдат и матросов, она ловко прикурила от одной такой искры. "Ну, эта не пропадет!" – одобрительно сказал кто-то. Во время этих поисков возможности закурить она и почувствовала, что в голове сложились стихи. Как выяснилось – пророческие.
Я гибель накликала милым,
И гибли один за другим.
О, горе мне! Эти могилы
Предсказаны словом моим…
– писала она осенью того же года. В этом самоукорении есть доля истины. Достаточно вспомнить ее "Молитву" 1915 г.:
Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар –
Так молюсь за Твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.
Стихотворение многократно воспето критиками и исследователями как пример ахматовского патриотизма. В патриотизме ей, в самом деле, не отказать, но все же для жены и матери непростительно ставить на карту жизнь мужа и ребенка – даже за величие родной страны, и едва ли Богу может быть угодна такая молитва. В результате "отрицательная" часть прошений лирической героини в жизни автора была исполнена почти полностью: в будущем Ахматову ждали и "горькие годы недуга", и тревожная бессонница, "гибель милых": расстрел Гумилева, смерть Недоброво, вечная разлука с Анрепом и другим ее избранником – Артуром Лурье, аресты и заключения, которым неоднократно подвергался ее сын – Лев Гумилев. Не пострадал только "таинственный песенный дар". А "облако в славе лучей" над Россией было, по преимуществу, славой ее новомучеников. Пророчества пророчествами, но призывать на свою голову (и тем более – на голову близких) кары и пытаться что-то "выменять" у Бога, даже из самых высоких побуждений – признак безрассудства. Однако поэтесса и так была достаточно наказана судьбой, чтобы ставить ей в вину эту "Молитву".
Сборник "Anno Domini" проникнут ощущением библейской Божьей кары. События послереволюционных лет рассматриваются в нем в контексте всей русской истории – не как "новая эра", а как давно известная на Руси смута. В этом смысле Ахматова близка писателям, оказавшимся в эмиграции – Бунину, Шмелеву, Зайцеву, и все они вместе продолжают традицию, корнями уходящую еще в древнерусские летописи: события современности оцениваются с позиций христианской нравственности.
Господеви поклонитеся
Во святем дворе его.
Спит юродивый на паперти,
На него глядит звезда.
И, крылом задетый ангельским,
Колокол заговорил,
Не набатным грозным голосом,
А прощаясь навсегда.
И выходят из обители,
Ризы древние отдав,
Чудотворцы и святители,
Опираясь на клюки.
Серафим – в леса Саровские
Стадо сельское пасти,
Анна – в Кашин, уж не княжити,
Лен колючий теребить.
Провожает Богородица,
Сына кутает в платок
Старой нищенкой оброненный
У Господнего крыльца. ("Причитание")
Несмотря на потрясение, вызванное гибелью близких, в том же 1921 г. Ахматова переживала еще одну любовь, – к тому, кого впоследствии однажды даже назвала "главным мужчиной своей жизни", – музыканту и композитору-футуристу Артуру Сергеевичу Лурье (1892 – 1966). Она была знакома с ним уже давно. Осенью 1921 г., уйдя от Шилейко, она поселилась в его квартире на Фонтанке, где вместе с ним уже жила ее подруга О.А. Глебова-Судейкина. Возник своеобразный любовный треугольник, о котором, как считал сам Лурье, Ахматова "в закодированном виде" рассказала в "Поэме без героя".
Период этой странной жизни втроем был непродолжительным. Материальное положение по-прежнему оставалось тяжелым. "Когда Анна Ахматова жила вместе с Ольгой Судейкиной, хозяйство их вела 80-летняя бабка <…> – писала Лидия Гинзбург. – Бабка все огорчалась, что у хозяек нет денег: "Ольга Афанасьевна нисколько не зарабатывает. Анна Андреевна жужжала раньше, а теперь не жужжит. Распустит волосы и ходит, как олень… И первоученые от нее уходят такие печальные, такие печальные – как я им пальто подаю ".
Первоучеными бабка называла начинающих поэтов, а жужжать – означало сочинять стихи. В самом деле, Ахматова записывала стихи уже до известной степени сложившимися, а до этого она долго ходила по комнате и бормотала (жужжала)" (Гинзбург Л. Несколько страниц воспоминаний. – ВА.С. 137).
Вскоре Лурье принял решение эмигрировать. Он звал с собой Ахматову, но она, твердая в своем решении оставаться в России во что бы то ни стало, отказалась. А О.А. Судейкина – согласилась, и они с Лурье отбыли за границу. Ахматова вновь осталась одна. К тем, кто уезжал, она всегда относилась с неприязнью, смешанной с жалостью:
Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.
Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой…
Сборник "Anno Domini" был последней книгой Ахматовой, вышедшей в срок. Далее последовала эпоха запретов.
20 сентября 1921 г. в петроградском в Доме искусств К. Чуковский прочел лекцию под названием "Две России", легшую в основу его статьи "Ахматова и Маяковский". "Ахматова и Маяковский столь же враждебны друг другу, сколь враждебны эпохи, породившие их. Ахматова есть бережливая наследница всех драгоценнейших дореволюционных богатств русской словесной культуры. У нее множество предков: и Пушкин, и Баратынский, и Анненский. В ней та душевная изысканность и прелесть, которые даются человеку веками культурных традиций. А Маяковский в каждой своей строке, в каждой букве есть нарождение нынешней революционной эпохи, в нем ее верования, крики, провалы, экстазы. Предков у него никаких. Он сам предок и если чем и силен, то потомками. За нею многовековое великолепное прошлое. Перед ним многовековое великолепное будущее. У нее издревле сбереженная старорусская вера в Бога. Он, как и подобает революционному барду, богохул и кощунник. Для нее высшая святыня – Россия, родина, "наша земля". Он, как и подобает революционному барду, интернационалист, гражданин всей вселенной... Она – уединенная молчальница, вечно в затворе, в тиши... Он – площадной, митинговый, весь в толпе, сам – толпа" (Чуковский К. Ахматова и Маяковский. – Анна Ахматова . Pro et contra. Т. 1. C. 235).
Чуковский хорошо относился к Ахматовой, но этой статьей он оказал ей "медвежью услугу". По мнению критика, вся страна разделилась на "ахматовых" и "маяковских". Вывод напрашивался сам собой: "маяковские" должны задавить "ахматовых". И травля началась.
"Затем в 1925 г. меня совершенно перестали печатать, – вспоминала Ахматова, – и планомерно и последовательно начали уничтожать в текущей прессе (Лелевич в "На посту" и Перцов в "Жизни искусства", Степанов в "Ленинградской правде" и множество других (роль статьи Чуковского "Две России"). Так продолжалось до 1939 г., когда Сталин спросил обо мне на приеме по поводу награждения орденами писателей" (Pro domo sua. С. 195).
В творческой активности Ахматовой наступила пауза. Нельзя сказать, что она совсем не писала стихов, но писала действительно мало, к тому же стихи не только не печатались, но даже не всегда записывались (особенно в 30-е гг.) – многое Ахматова боялась предавать бумаге и хранила в памяти или доверяла ближайшим друзьям, которые заучивали ее стихи наизусть. Сама она относилась к этой эпохе молчания достаточно спокойно. "Поэзия, особенно лирика, не должна литься непрерывным потоком, как по водопроводной трубе. – говорила она впоследствии. – Бывают антракты – были у Мандельштама, Пастернака" (Глен Н. Вокруг старых записей. – ВА. С. 630).
Гонения только высветили ее необычайную внутреннюю силу. Никогда, ни при каких обстоятельствах не теряла она чувства собственного достоинства. "Я видела ее и в старых худых башмаках и поношенном платье, – писала Н.Г. Чулкова, – и в роскошном наряде, с драгоценной шалью на плечах (она почти всегда носила большую шаль), но в чем бы она ни была, какое бы горе ни терзало ее, она всегда выступала спокойной поступью и не гнулась от уничижающих ее оскорблений" (Об Анне Ахматовой – ВА. С. 40). Свою силу она всегда считала именно женской. О мужчинах говорила снисходительно: "Нет предела их слабости".
Спор "маяковских" и "ахматовых" разрешился в судьбах самих поэтов: сильный, дерзкий и непобедимый Маяковский вскоре покончил с собой – "многовековое великолепное будущее" оказалось пустышкой, фикцией, на которую нельзя опереться в минуту испытания; хрупкая "молчальница" Ахматова претерпела все невзгоды до конца – ей давало силы "многовековое великолепное прошлое" и вера, потому что вне религиозного сознания ее многолетний подвиг не имеет смысла.
"Под знаменитой кровлей Фонтанного дворца…"
Весной 1925 г. Ахматова вместе с Надеждой Мандельштам лечились в туберкулезном санатории в Царском Селе. Ахматову часто навещал историк и искусствовед, друг Артура Лурье, Николай Николаевич Пунин (1888 – 1953). Он также был связан с кругом футуристов, а главным своим талантом считал умение понимать живопись. По впечатлениям Надежды Мандельштам, он был умен, но груб и неприятен в общении. Тем не менее Ахматова связала с ним свою судьбу и прожила 13 лет – дольше, чем с кем-либо другим. Она переселилась к нему в 1926 г.
"Николай Николаевич Пунин был похож на Тютчева. – писал искусствовед Всеволод Петров. – Это сходство замечали окружающие. <...> Самой характерной чертой Пунина я назвал бы постоянное и сильное душевное напряжение <…> Он всегда казался взволнованным. Напряжение находило выход в нервном тике, который часто передергивал его лицо" (Петров В. Фонтанный дом. – ВА. С. 219).
Пунин жил во флигеле Фонтанного дворца – грандиозной постройки первой трети XVIII в., до революции принадлежавшей графам Шереметевым. Дворец неоднократно перестраивался. Когда-то граф Николай Петрович Шереметев подарил его в качестве свадебного дара своей супруге – знаменитой крепостной актрисе Прасковье Андреевне Ковалевой-Жемчуговой. На гербе дома читается надпись: Deus conservat omnia <Бог сохраняет все – лат.>. Историческая память самих стен дома вплетала новые ассоциации в поэзию Ахматовой.
В новом браке она как будто и не искала счастья, о своей жизни с Пуниным писала:
От тебя я сердце скрыла,
Словно бросила в Неву…
Прирученной и бескрылой
Я в дому твоем живу.
Только… ночью слышу скрипы.
Что там – в сумраках чужих?
Шереметевские липы…
Перекличка домовых…
Осторожно подступает,
Как журчание воды,
К уху жарко приникает
Черный шепоток беды –
И бормочет, словно дело
Ей всю ночь возиться тут:
"Ты уюта захотела,
Знаешь, где он – твой уют?"
В одной квартире с Пуниным и Ахматовой продолжала жить первая жена Пунина, Анна Аренс со своей дочерью Ириной. Естественно, это не упрощало отношений, но Ахматова училась смиряться, и это самоумаление было необходимо для ее духовного роста.
В эти годы она занималась переводами, а главное – серьезно изучала творчество Пушкина, даже не просто изучала, а вживалась в жизненный опыт поэта, училась смотреть на мир его глазами. Очевидно, способствовал этому и возраст: пережив пушкинские лета, Ахматова смотрела на Пушкина уже не снизу вверх, как на памятник на пьедестале, но как на живого человека, сверстника, оказавшегося некогда в сходной жизненной ситуации гонений от сильных мира сего и противостояния общественному мнению. И как Пушкин в зрелые годы пришел к мысли о ценности семьи, так и Ахматова училась уважать его идеал матери семейства и "хозяйки", патриархальность и простоту.
Переводчик и поэт С.В. Шервинский, с семьей которого Ахматова сблизилась в 30-е гг. и на чьей даче иногда проводила летние месяцы, вспоминал ее разговор со своей женой, немного робевшей перед великой современницей: "Елена Владимировна решилась откровенно признаться своей гостье в том, что ее тяготило: она жаловалась на себя, сетовала, что не может быть интересна для такой собеседницы, как Анна Ахматова", на что Ахматова возразила: "Милая, что вы? То, что вы даете мне, – это самое главное. Мне так тягостны нарочитые разговоры, какие обычно ведут вокруг меня" (Шервинский С. Анна Ахматова в ракурсе быта. – ВА. С. 283).
Ахматова и сама пыталась быть хорошей женой Пунину и матерью его дочери, а также своему сыну Льву, который в 1928 г. приехал к ней в Ленинград, чтобы продолжать образование. С поступлением возникли сложности: ведь он был сыном расстрелянного "врага народа". Несколько лет пришлось ему работать на чернорабочих должностях, прежде чем его приняли, наконец, на исторический факультет Ленинградского университета.
Между тем, времена менялись и после относительного затишья конца 20-х – начала 30-х гг. наступала эпоха еще более суровая. "Атмосфера неблагополучия, глубоко свойственная всей эпохе <…>, может быть, нигде не чувствовалась так остро, как в Фонтанном Доме. Над его садовым флигелем бродили грозные тучи и несли несчастья, которые падали на голову Пунину и Ахматовой. Жизнь привела их в конце концов к тяжелому разрыву" (Петров В. Фонтанный Дом. – ВА. С. 224 – 225).
1 декабря 1934 г. был убит первый секретарь Ленинградского обкома партии Киров. Это убийство вызвало ответную волну террора. Тысячи людей были арестованы, в их числе – Николай Пунин и Лев Гумилев. Первый арест был непродолжительным, но в 1939 г. они были арестованы снова. В 1937 г. был арестован и вскоре погиб в лагере давний друг Ахматовой, Осип Мандельштам.
Тяжесть ее переживаний усиливало душевное одиночество. Домашний мир, который она самоотверженно строила десять лет, рушился. Испытания, которые могли бы сплотить семью, Ахматову и Пунина только отдалили, показали, что внутренне они так и остались чужими. На допросах Пунин повел себя не лучшим образом – он пытался выкарабкаться, оговаривая и Ахматову, и ее сына. Такой поворот она предвидела уже в стихотворении 1934 г "Последний тост":
Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем
И за тебя я пью, –
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.
Ахматова порвала с Пуниным в 1939 г., оба они продолжали жить в Фонтанном доме, но друг для друга уже не существовали. Впрочем, на его смерть в 1953 г. она все-таки откликнулась стихами.
В 30-е гг. Ахматовой был создан цикл стихотворений, объединенных ею впоследствии в цикл или, можно даже сказать, поэму "Реквием". В 1957 г. из трех десятков стихотворений, написанных в это время посвященных памяти невинных жертв сталинского террора, она выделила 14, прибавила к ним прозаическое вступление, а в 1961 г. – эпиграф, в котором еще раз подтвердила свое "кредо" верности России:
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, -
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
До конца 80-х гг. в Советском Союзе печатались только отдельные стихотворения этого цикла, как целостное произведение он не существовал.
Большинство стихотворений "Реквиема" прямо посвящены современности, страданиям арестованных и осужденных, и еще более – их жен и матерей. Но в некоторых действие если и не переносится в иную историческую эпоху, то соотносится с вечными бедами русской истории:
Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки.
Смертный пот на челе... не забыть!
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.
Страдания невинно осужденных сопоставляются с крестными муками Христа:
Легкие летят недели,
Что случилось, не пойму.
Как тебе, сынок, в тюрьму
Ночи белые глядели,
Как они опять глядят
Ястребиным жарким оком,
О твоем кресте высоком
И о смерти говорят.
Есть и одно сугубо "библейское" стихотворение:
Хор ангелов великий час восславил,
И небеса расплавились в огне.
Отцу сказал: "Почто Меня оставил?"
А Матери: "О, не рыдай Мене..."
Воспоминание о страстях Христовых является необходимым смыслообразующим звеном цикла. Соотнесенность конкретной исторической эпохи, в которую живет и страдает лирическая героиня, с историей древнерусской и библейской поднимает все произведение на совершенно иной уровень. "Реквием" – это не политический памфлет, выражение протеста против сталинского режима (такого рода литература вызывала восторг оппозиционно настроенной интеллигенции в 60-е – 80-е гг., но быстро устарела со сменой государственного строя). "Реквием" – это рассказ об искупительных страданиях тех, кто следует за Христом, вместе с Ним сораспинается и, следовательно – совоскресает.
В конце 30-х гг. Ахматова вновь почувствовала прилив творческой энергии. Для нее наступило время осознания прошлого с высоты прожитых лет. В 1939 г. ей исполнилось 50 лет – юбилейная дата (по Аристотелю время окончательной зрелости души – 49 лет). В это время к ней "пришла" "Поэма без героя". Толчок к открытию этого родника воспоминаний дали самые обычные домашние вещи, которые оставила ей, уезжая из России, Ольга Судейкина, и которые хранились у нее.
Из года сорокового
Как с башни, на все гляжу,
Как будто прощаюсь снова
С тем, с чем давно простилась,
Как будто перекрестилась
И под темные своды схожу.
В год юбилея Ахматовой о ней неожиданно вспомнили (поводом было то, что дочь Сталина Светлана заинтересовалась ее стихами в поэтической антологии). Первой русской поэтессе оказали милость: приняли в Союз писателей и предложили подготовить книгу стихотворений. В начале лета 1940 года сборник "Из шести книг" вышел в свет. Но период относительного спокойствия был недолгим: близился 1941 год.
Война
Первые месяцы войны Ахматова находилась в Ленинграде. В сентябре, когда город был уже взят в кольцо блокады, ей предложили выступить по радио. И она, никогда не питавшая иллюзий по поводу советского строя и светлого будущего, пережившая годы гонений и страха за своих близких, обратилась к ленинградцам, – и в первую очередь, к ленинградкам, с такими словами:
"Мои дорогие сограждане, матери, жены и сестры Ленинграда! Вот уже больше месяца, как враг грозит нашему городу пленом, наносит ему тяжелые раны. Городу Петра, городу Ленина, городу Пушкина, Достоевского и Блока. Городу великой культуры и труда враг грозит смертью и позором. Я, как все ленинградцы, замираю при одной мысли о том, что наш город, мой город может быть растоптан. Вся жизнь моя связана с Ленинградом. В Ленинграде я стала поэтом. Ленинград стал для моих стихов их дыханием. Я, как и все вы сейчас, живу одной непоколебимой верой в то, что Ленинград никогда не будет фашистским. Эта вера крепнет во мне, когда я вижу ленинградских женщин, которые просто и мужественно защищают Ленинград и поддерживают его обычную, человеческую жизнь…
Наши потомки отдадут должное каждой матери эпохи Отечественной войны, но с особой силой взоры их прикует ленинградская женщина, стоявшая во время бомбежки на крыше с багром и щипцами в руках, чтобы защитить город от огня, ленинградская дружинница, оказывающая помощь раненым среди еще горящих обломков здания.
Нет, город, взрастивший таких женщин, не может быть побежден. Мы, лениградцы, переживаем тяжелые дни, но мы знаем, что вместе с нами – вся наша земля, все ее люди. Мы чувствуем их тревогу за нас, их любовь и помощь. Мы, благодарны им и мы обещаем, что мы будем все время стойки и мужественны" (Выступление Анны Ахматовой в радиопередаче "Говорит Ленинград". – ВА. С. 258 – 259).
О том же – ее знаменитые стихи, написанные в 1942 г.:
Мы знаем, чтo ныне лежит на весах
И чтo совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова, –
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
Ахматовой в отличие от многих ее современников, никогда не были свойственны ни злоупотребление местоимением "мы", ни звонкая риторичность, ни особая пафосность – но в военных стихах ее голос слился с голосом эпохи. Чувство единения в годы войны владело всеми. Частные обиды были забыты перед общей бедой. И полное и искреннее прощение, дарованное в те дни народом бесчеловечной власти, было дано ей по заповеди: "Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас" (Мф. 5: 44).
Ахматова содействовала обороне города не только стихами. Как и все ее согражданки, во время воздушных налетов она с противогазом и сумкой через плечо дежурила у ворот Фонтанного Дома.
В конце сентября было принято решение о ее эвакуации. 28 сентября 1941 г. она летела на самолете в Ташкент, душой по-прежнему сопереживая оставляемому городу. Прямо в самолете к ней пришли стихи:
Птицы смерти в зените стоят.
Кто идет выручать Ленинград?
Не шумите вокруг – он дышит,
Он живой еще, он все слышит:
Как на влажном балтийском дне
Сыновья его стонут во сне,
Как из недр его вопли: "Хлеба!" –
До седьмого доходят неба…
Но безжалостна эта твердь.
И глядит из всех окон смерть.
Ленинградская тематика не уходит из ее стихов и во время эвакуации, – сводки военных действий и скорбные вести, доходившие из осажденного города, не давали забыть его ни на минуту. Так, Ахматова узнала о гибели своего маленького соседа по Фонтанному дому – Вали Смирнова. До войны мать Вали, у которой было двое детей, уходя на работу, постоянно просила поэтессу присмотреть за ребятишками, и даже хвасталась знакомым, какая у нее "нянька". Естественно, что гибель мальчика Ахматова восприняла очень тяжело – почти как родного.
Постучись кулачком – я открою.
Я тебе открывала всегда.
Я теперь за высокой горою,
За пустыней, за ветром, за зноем,
Но тебя не предам никогда…
Твоего я не слышала стона,
Хлеба ты у меня не просил.
Принеси же мне ветку клена
Или просто травинок зеленых,
Как ты прошлой весной приносил.
Принеси же мне горсточку чистой,
Нашей невской студеной воды,
И с головки твоей золотистой
Я кровавые смою следы.
О жизни Ахматовой в Ташкенте вспоминала поэтесса и переводчица Светлана Сомова: "Дом на улице Карла Маркса около тюльпановых деревьев, посаженных еще первыми ташкентцами. Двухэтажный дом, в котором поселились эвакуированные писатели. Там были отдельные комнаты. <…> Непролазная грязь во дворе, слышный даже при закрытых окнах стрекот машинок. Во дворе справа лестница на второй этаж, наружная. Вокруг всего дома открытый коридор и в нем двери" (Сомова С. Анна Ахматова в Ташкенте. – ВА. С. 369).
Как и прежде, Ахматова старалась довольствоваться самой малостью и легко отдавала другим то, что могло пригодиться ей самой. "Однажды в Ташкенте кто-то принес ей в подарок несколько кусков драгоценного сахару. – вспоминал Корней Чуковский. – Горячо поблагодарила дарителя, но через минуту, когда он ушел и в комнату вбежала пятилетняя дочь одного из соседей, отдала ей весь подарок. "С ума я сошла, – пояснила она, – чтобы т е п е р ь самой есть сахар!"" (Чуковский К. Из воспоминаний. ВА. С. 48).
По соседству с домом писателей находился госпиталь; раненых, по обычаю тех лет, навещали. В тяжелой палате лежали искалеченные – без рук и без ног. Свое горе каждый переживал по-своему. Некоторые смирялись, некоторые отчаивались – вплоть до потери желания жить. Увидев одного такого страдальца в очередной свой визит в госпиталь, Ахматова подсела к нему и начала читать стихи о любви. Коллеги-писатели восприняли это действие с некоторым недоумением, но больной после этого пошел на поправку. Впоследствии судьба его сложилась счастливо, насколько может быть счастливой жизнь в его положении: одна из молоденьких сестер, потерявшая на войне близких, забрала его к себе домой и вышла за него замуж. Ахматову молодой человек называл своей "спасительницей".
Ташкент привносил свои впечатления: его "жгуче-голубое" небо, полдневный зной, и "раскаленная" ночь, "огромная серебряная" луна, арыки, тополя, цветущие персики, глицинии и яркие маки, и даже "молодые баранчуки" на руках "чернокосых матерей" тоже запечатлелись в поэзии Ахматовой, однако, как вспоминала она позднее, сам облик восточного города только обострял чувство ностальгии:
…То мог быть Стамбул или даже Багдад,
Но, увы! Не Варшава, не Ленинград,
И горькое это несходство
Душило, как воздух сиротства… ("Ташкентские страницы")
Осенью 1942 г. Ахматова заболела тифом. В тифозном бреду продолжала сочинять стихи:
Где-то ночка молодая,
Звездная, морозная…
Ой, худая, ой, худая
Голова тифозная.
Про себя воображает,
На подушке мечется,
Знать не знает, знать не знает,
Что во всем ответчица,
Что за речкой, что за садом
Кляча с гробом тащится.
Меня под землю не надо б,
Я одна – рассказчица ("В тифу")
После тифа Ахматова начала полнеть – в последующие годы облик ее сильно изменился, но эпическая величавость осталась неизменной.
В мае 1944 г. эвакуированным наконец можно было вернуться в Ленинград. Полет в самолете вновь вызвал у Ахматовой размышления о неотделимости собственной судьбы от судьбы отечества:
На сотни верст, на сотни миль,
На сотни километров
Лежала соль, шумел ковыль,
Чернели рощи кедров.
Как в первый раз я на нее,
На Родину, глядела.
Я знала: это все мое –
Душа моя и тело.
Собираясь домой, Ахматова говорила всем, что едет "к мужу". "Мужем" назывался уже не Пунин, а знакомый поэтессы, известный ленинградский медик, патологоанатом Владимир Георгиевич Гаршин (1887 – 1956), племянник писателя В.М. Гаршина. Во время блокады он потерял жену и в письме сделал Ахматовой предложение, спрашивал даже, согласна ли она принять его фамилию. Он встречал ее на вокзале в Ленинграде, но, встретив, спросил, куда ее отвезти. В самом вопросе читался отказ от намерения жениться. Надежды на семейное счастье снова разбились. Прожив некоторое время у знакомых, Ахматова вновь возвратилась в Фонтанный дом.
Новые гонения
На первых порах после возвращения жизнь Ахматовой складывалась относительно благополучно. Ее стихи печатались в журналах, "Литературная газета" поместила интервью с ней, планировалось издание книг ее стихов и статей о Пушкине. Однако осенью 1945 г. произошло событие, перечеркнувшее это скромное благополучие и вызвавшее новую волну гонений. В "Поэме без героя" оно изображено как явление "гостя из будущего":
…Он не лучше других и не хуже,
Но не веет летейской стужей,
И в руке его теплота.
Гость из будущего! – Неужели
Он придет ко мне в самом деле,
Повернув налево с моста?..
"Гостем из будущего" оказался английский филолог и философ Исайя Берлин (1909 – 1997). Его судьба была тесно связана с Россией: родился он в Петербурге и только после революции вместе с родителями эмигрировал сначала в Латвию, затем в Англию. В 1945 г. он временно занимал пост первого секретаря Британского посольства в Москве, в Ленинград приехал ненадолго. Осматривая город, зашел в букинистический магазин и там, разговорившись с кем-то из посетителей, стал спрашивать о судьбах писателей, которых хорошо знал по их произведениям. Зашла речь и об Ахматовой, вспомнили, что она живет тут же неподалеку. Берлин изъявил желание повидаться с ней. Ей позвонили и она согласилась принять гостя.
В условиях сталинской эпохи, когда любой контакт с иностранцем мог быть вменен в преступление, это была большая неосторожность. Но после войны отношение к недавним союзникам было еще теплым, и Ахматова, вероятно, не рассчитала, чего ей может стоить эта встреча. Берлин навестил ее два раза. Вторая беседа продолжалась почти целую ночь. Ахматова узнала о судьбе многих из тех, о ком не имела вестей с самой революции, в ней как будто даже шевельнулось чувство и к самому гостю – не случайно с ним оказался связан целый ряд стихов (циклы "Cinque", "Шиповник цветет" и др.)
Последствия встречи были трагичны. Гонения, обрушившиеся на нее, совпали с началом холодной войны, - сама Ахматова видела здесь причинно-следственную связь.
…Полно мне леденеть от страха,
Лучше кликну "Чакону" Баха,
А за ней войдет человек,
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится двадцатый век…
"Ахматова говорила, – вспоминал А. Найман, – что, сколько она ни встречала людей, каждый запомнил 14 августа 1946 г., день Постановления ЦК о журналах "Звезда" и "Ленинград", так же отчетливо, как день объявления войны" (Найман А. Рассказы об Анне Ахматовой. С. 15 – 16).
"Журнал "Звезда" всячески популяризирует <…> произведения писательницы Ахматовой, – говорилось в постановлении, – литературная и общественно-политическая физиономия которой давным-давно известна советской общественности. Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадочничества, выражающие вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства, "искусстве для искусства", не желающей идти в ногу со своим народом, наносят вред делу воспитания нашей молодежи и не могут быть терпимы в советской литературе" (Правда. 21 августа 1946).
Новую травлю возглавил бывший первый секретарь ленинградского обкома, к тому времени уже занимавший пост председателя Совета Союза Верховного Совета СССР, Жданов. "Козлами отпущения" стали Ахматова и Михаил Зощенко, досталось и редакторам журналов, популяризировавших "чуждые явления", и чиновникам, заведовавшим пропагандой. Ахматова была названа "полумонахиней, полублудницей", причем, если раньше в вину ей ставили религиозность, то теперь стали больше обвинять в "эротизме" – что выглядело совсем непристойно, учитывая уже достаточно почтенный возраст поэтессы.
К печатной хуле Ахматовой было не привыкать, но на этот раз тяжесть ее положения усугублялась тем, что ее тут же исключили из Союза писателей и лишили всех положенных льгот, отняли даже рабочую карточку, которую она, как член Союза, получала. В условиях 1946 г. отнять у человека продовольственную карточку, значило обречь его на голодную смерть. Карточку, правда, после многих хлопот удалось отстоять, – в значительной степени благодаря усилиям поэтессы Ольги Берггольц. Но партийные чиновники были изобретательны на способы отравлять жизнь намеченной жертве.
"…Мой быт, состоявший, главным образом, из голода и холода, был еще украшен тем обстоятельством, что сына, уже побывавшего в вечной мерзлоте Норильска и имеющего медаль "За взятие Берлина", начали гнать из аспирантуры Академии наук <…> причем было ясно, что причина во мне. <…> А Сталин, по слухам, время от времени спрашивал: "А что делает монахиня?" Таким образом, мне была предоставлена возможность присутствовать не только при собственной гражданской смерти, но даже как бы и физической. Люди просто откровенно не хотели, чтобы я была жива. Так и говорили: "Я бы умер" <…> Не то был пущен слух, не то он сам возник – о самоубийстве Ахматовой" (Pro domo sua. С. 199).
"В 1948 г. все протекало с обычной торжественностью, и вдруг через несколько дней умирает Жданов. И опять все сначала (на bis). Казалось, этот государственный деятель только и сделал в жизни, что обозвал непечатными словами старую женщину, и в этом его немеркнущая слава. Тогда же ему был обещан памятник и п о л н о е собрание сочинений. Ни то ни другое не состоялось" (Там же).
В эти годы Ахматова снова стала писать меньше – травля не способствовала приливу вдохновения, но в том, что писала, как и в военные годы, продолжала сорадоваться радостям и соскорбеть скорбям отечества. В послевоенные годы общая радость все-таки преобладала – преобладала она и в стихах Ахматовой:
Прошло пять лет, – и залечила раны,
Жестокой нанесенные войной,
Страна моя,
И русские поляны
Опять полны студеной тишиной…
…Ты стала вновь могучей и свободной,
Страна моя!
Но живы навсегда
В сокровищнице памяти народной
Войной испепеленные года…
Последнее десятилетие
Только со смертью Сталина и концом его эпохи многолетним злоключениям Ахматовой пришел конец. День его смерти – 5 марта – она отмечала как праздник. Хрущовская эпоха была милостива к ней, оборотные стороны "оттепели": безрассудные хозяйственные прожекты, новые гонения на Церковь, крепнущий дух меркантилизма, мещанства и завистливой оглядки на Запад, с трудом прикрываемый коммунистической фразеологией, – напрямую ее не коснулись, да и видны они стали не сразу, в то время как чувство освобождения от постоянного гнетущего страха люди ее круга ощутили быстро. "Хрущову можно простить многое за то, что он выпустил из тюрьмы невинных людей", – говорила поэтесса, и себя даже называла "хрущовкой". Однако последнее можно принять лишь с оговоркой. В новом времени она одобряла далеко не все. Так, например, с большой проницательностью и тревогой констатировала ускоряющийся темп жизни.
Бедствие это не знает предела…
Ты, не имея ни духа, ни тела,
Коршуном злобным на мир налетела,
Все исказила и всем овладела,
И ничего не взяла. ("Скорость")
Ее раздражала фальсификация прошлого: "Сейчас с изумлением прочла в "Звезде" (статья Льва Успенского), что Мария Федоровна каталась в золотой карете. Бред! Золотые кареты, действительно, были, но им полагалось появляться лишь в высокоторжественных случаях, – коронации, бракосочетания, крестин, первого приема посла. Выезд Марии Федоровны отличался только медалями на груди кучера. Как странно, что уже через 40 лет можно выдумывать такой вздор. Что же будет через 100?" (Pro domo sua. С. 173).
Скептически воспринимала Ахматова и молодую литературу хрущовской эпохи. "Она была невысокого мнения об эстрадной поэзии конца 50-х – начала 60-х. гг. – писал А. Найман, исполнявший в те годы обязанности литературного секретаря Ахматовой. – При этом качество стихов, как я заметил, играло не главную роль, она могла простить ложную находку, если видела за ней честные поиски. Неприемлемым был, в первую очередь, душевный строй их авторов, моральные принципы, соотносимые лишь с сиюминутной реальностью, испорченный вкус". В качестве иллюстрации далее приводятся некоторые ее суждения, например "о входившем тогда в моду Роберте Рождественском: "Как может называть себя поэтом человек, выступающий под таким именем? Не слышащий, что русская поповская фамилия несовместима с заморским опереточным именем?" И когда я попытался защитить его, мол, спрос с родителей, последовало: "На то ты и поэт, чтобы придумать пристойный псевдоним" <…> Ахматова сказала о В-ском, в 60-е годы быстро набиравшем популярность: "Я говорю со всей ответственностью: ни одно слово своих стихов он не пропустил через сердце"" (Найман А. Рассказы об Анне Ахматовой. С. 26, 27, 29).
Из молодых поэтов она выделяла Иосифа Бродского, видя в нем нечто близкое себе не только по строю таланта, но и по тому, как складывалась его судьба. "Неблагополучие – необходимая компонента судьбы поэта, во всяком случае, поэта нового времени. Ахматова считала, что настоящему а р т и с т у, да и вообще, стоящему человеку, не годится жить в роскоши. Когда Бродского судили и отправили в ссылку на север, она сказала: "Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял"" (Там же. С. 15 – 16). Можно, однако, с уверенностью полагать, что, доживи Ахматова до эмиграции Бродского и его последующих зарубежных успехов, едва ли она отнеслась бы к ним с одобрением.
Последнее десятилетие ее жизни отмечено новым приливом вдохновения: она продолжала работать на "Поэмой без героя", довольно много писала и мелких лирических стихотворений. Новым ее творческим пристанищем стала дача в поселке Комарово (из Фонтанного дома, вдохновлявшего ее прежде, ей пришлось переехать в 1953 г., в последующие годы места жительства в Ленинграде менялись раза два). Дачу Ахматова получила от Литфонда в 1955 г. Критик и литературовед Н.Я. Берковский, наблюдая ее в этой дачной местности, шутил: "По Комарову ходит Анна Андреевна, imperatrix, с развевающимися коронационными сединами и, появляясь на дорожках, превращает Комарово в Царское село" (Адмони В. Знакомство и дружба. – ВА. С. 334). Но, наслаждаясь природой и покоем, Ахматова уже задумывалась о близящемся конце:
Здесь все меня переживет,
Все, даже ветхие скворешни,
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет.
И голос вечности зовет
С неодолимостью нездешней,
И над цветущею черешней
Сиянье легкий месяц льет.
И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога не скажу куда…
Там средь стволов еще светлее,
И все похоже на аллею
У Царскосельского пруда.
Жизнь Ахматовой по-прежнему была непростой. Печальной реальностью ее старости стало ухудшение отношений с сыном, вернувшимся, наконец, из очередной ссылки. Последние годы они не общались. Принимать в этом конфликте двух много перестрадавших людей чью-то сторону было бы неправомерно, но коренился он, несомненно, еще в тех далеких годах, когда маленький Лева на вопрос, что он делает, отвечал: "Вычисляю, на сколько процентов вспоминает меня мама", – а встречаясь с ней, просил: "Мама, не королевствуй!" Невнимание матери к маленькому ребенку не проходит даром, даже если она Ахматова, и даже если всю последующую жизнь старается наверстать упущенное.
Подобие собственной семьи Ахматова обрела в семье дочери Пунина, Ирины. В этой семье она и жила до конца своих дней. Дочь Ирины, Аня Каминская, росла на ее глазах. Дома девочку называли "Акума младшая". Ей посвящены стихи Ахматовой "В пионерлагере" с пушкинским эпиграфом: "Здравствуй, племя младое, незнакомое…"
Возраст заострил некоторые сложные черты характера Ахматовой. Ее "чувство своей значительности" нередко подавляло собеседников. "Анна Андреевна была слишком умна, – писал С.В. Шервинский, – чтобы воображать себя Анной-пророчицей или мечтать о славе Семирамиды. Но все же она, как мне представляется, в те годы не отказалась бы от мечты о памятнике на гранитной набережной Невы" (Шервинский С.В. Анна Ахматова в ракурсе быта. – ВА. С. 297).
Крепостью здоровья Ахматова не отличалась никогда, но с возрастом пришли новые болезни. Она страдала стенокардией, перенесла несколько инфарктов. Зов вечности слышался все более внятно – особенно когда приходили известия о смерти друзей, ровесников. В мае 1960 г. умер Борис Пастернак, в сентябре 1964 г. скончалась подруга всей жизни – Валерия Срезневская.
Почти не может быть, ведь ты была всегда:
В тени блаженных лип, в блокаде и в больнице,
В тюремной камере и там, где злые птицы,
И травы пышные, и страшная вода.
О, как менялось все, но ты была всегда,
И мнится, что души отъяли половину,
Ту, что была тобой, - в ней знала я причину
Чего-то главного. И все забыла вдруг…
Но звонкий голос твой зовет меня оттуда
И просит не грустить и смерти ждать, как чуда.
Ну что ж! Попробую.
Перед концом жизни Ахматовой еще было суждено совершить дальние путешествия и увидеть многих из тех, с кем судьба разлучила ее давно и, казалось, навеки. В 1964 г. ей была присуждена итальянская литературная премия, и в декабре она поехала в Италию на церемонию вручения, а весной 1965 г. Оксфордский университет присвоил поэтессе почетное звание доктора литературы. В Англии она встретилась и с Исайей Берлином, и с Саломеей Андрониковой-Гальперн, и с Борисом Анрепом.
Вернувшись в Россию, оставшиеся летние месяцы Ахматова провела в Комарове, осенью переехала в Москву, где всегда останавливалась у своей близкой знакомой, актрисы Нины Ольшевской. В конце года состояние ее здоровья ухудшилось, она вновь попала в больницу. В конце февраля 1966 г., выйдя из больницы, поехала в подмосковный санаторий. Утром 5 марта – в день смерти Сталина – Ахматова внезапно почувствовала себя плохо и в одночасье скончалась.
Получилось так, что прощались с ней обе столицы – и Москва, и Ленинград, куда было перевезено ее тело для захоронения. "Царственной, величественной покоилась Анна Андреевна, – вспоминал С.В. Шервинский, – полузанавешенная темной шелковой тканью, опускавшейся на лоб, но не скрывавшей орлиного профиля" (Шервинский С.В. Анна Ахматова в ракурсе быта. – ВА. С. 298). После отпевания в соборе Николы Морского ее похоронили среди соснового леса в поселке Комарово.
Из прощальных речей, сказанных над гробом, заслуживают внимания слова Ольги Берггольц: "Дорогая Анна Андреевна! Мы прощаемся с Вами, как с человеком, который смертен и который умер, но мы никогда не простимся с Вами, как с поэтом, с Вашей трагически-победоносной судьбой" (Берггольц О. Из книги "Говорит Ленинград". – ВА. С. 398).
Список литературы
Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.portal-slovo.ru/
... снами…" [47, с.] Любовная лирика Ахматовой 20-30 гг. в несравненно большей степени, чем прежде, обращена внутренней потаенно-духовной жизни. Глава 2. Традиции прозаиков русской классической школы 19 века в поэзии Анны Ахматовой § 1. Ахматова и Достоевский Еще в 1922 году Осип Мандельштам писал: "Ахматова принесла в русскую лирику всю огромную сложность и богатство русского романа ...
... " пыток, ссылок и казней, но именно в то время она начала писать свой "Реквием", ставший памятником всем жертвам репрессий и ее гражданским подвигом. Великая Отечественная война Анну Ахматову застала в Ленинграде. Поэтесса Ольга Берггольц, вспоминая ее в начальные месяцы ленинградской блокады, пишет: «С лицом, замкнутым в суровости и гневности, с противогазом через плечо, она несла дежурство как ...
... , назвав его "Цех поэтов". Вскоре Гумилев на основе Цеха основал движение акмеизма, противопоставляемого символизму. Последователей акмеизма было шестеро: Гумилев, Осип Мандельштам, Сергей Городецкий, Анна Ахматова, Михаил Зенкевич и Владимир Нарбут. Термин "акмеизм" происходит от греческого "акмэ" – вершина, высшая степень совершенства. Но многие отмечали созвучие названия нового течения с ...
... " Ахматову в силу именно тех причин, о которых она писала. Такой перенос поэтических образов ("масок") с одного адресата на другой не находит никакой опоры в творчестве Блока. Из этого Топоров делает вывод, что в своем объяснении Ахматова развивает как бы две противоположные версии - "позитивную" фактографическую ( с едва заметными хронологическими сдвигами), в которые она "подстраивается" к ...
0 комментариев