1.3 Идейные истоки платоновского идеализма

Даже люди, не изучавшие историю филосо­фии или поверхностно ее изучавшие, представ­ляют себе более или менее смутно, что идеализм есть учение, по которому истинное бытие ве­щей – мысль, идея, понятие.

Одной из основных мыслей Платона является извест­ное утверждение о том, что видимое не есть реальное: если мы что-то видим, это вовсе не значит, что оно существует именно так, как нами воспринимается. Эта мысль является одной из вечных в философии. Вспомним: элейские фи­лософы говорят – мы видим вокруг себя движение и из­менение, но на самом-то деле ничто не движется и не меня­ется; Гераклит утверждал, что если нечто наблюдается нами неизменным, то это не означает, что оно действитель­но таково, просто никто не замечает всеобщее и непрекра­щающееся движение; вы думаете, говорит нам милетский философ Анаксимен, что вокруг нас – разные вещи, ниче­го подобного – всё кажущееся различным есть одно и то же вещество – воздух, только в разных своих состояниях; мы видим горы и деревья, луга и озера, звезды и планеты, утверждает Демокрит, и совсем не понимаем, что нет ни того, ни другого, ни третьего, а есть только набор невиди­мых нами атомов, которые движутся в пустоте. Итак, впол­не может быть, что видим мы одно, а на самом деле суще­ствует совсем другое.

Чтобы лучше понять теорию Платона, представим себе такую картину. Допустим, перед нами лежат три предме­та – яблоко, груша и слива. Эти вещи совершенно различ­ные и не похожие друг на друга, понятно, что яблоко – это не груша, груша – не слива и т.д. Но есть в них нечто об­щее, сходное, делающее их отличными от других вещей, объединяющее их в одну группу предметов. Это общее мы называем словом «фрукт». Теперь спросим: существует ли фрукт в реальности – в качестве вещи, в которой были бы собраны все возможные фрукты земли, в качестве предме­та, который можно было бы посмотреть или потрогать? Нет, не существует, говорим мы. «Фрукт» – это всего лишь понятие, термин, имя, название, которым мы обозначаем группу сходных между собой вещей. Реально существуют только сами эти предметы, а их названия реально в мире не существуют, так как они находятся в качестве понятий или идей только в нашем сознании. Так считаем мы.

Но ведь вполне можно предположить, что всё обстоит совсем наоборот. Реально и сначала существуют идеи или понятия вещей, и не в нашем уме, а сами по себе, вне нас, только в особом, высшем, недоступном нам мире, а все вещи, которые нас окружают, – всего лишь порождения этих первичных сущностей – идей и являются их отраже­ниями или тенями и поэтому реально не существуют. Эта мысль – главная в учении Платона. Нам кажется, говорит он, что мир один – тот, который мы видим вокруг себя. На самом же деле мира два: один – высший и невидимый мир идей, другой – низший и воспринимаемый нами мир ве­щей. Первый порождает второй. Существует, например, в высшем мире идея лошади, она и обуславливает каждую конкретную лошадь, которая находится на земле. И имен­но благодаря этой идее земная лошадь остается лошадью и не превращается в какой-нибудь другой предмет. Т.е. чув­ственно воспринимаемые вещи обретают смысл, реаль­ность, устойчивость, постоянство как раз из-за причастно­сти к вечным и неизменным идеям. Если бы этого стабили­зирующего мирового начала – идей – не было, то любая вещь постоянно переходила бы в любое иное состояние: му­равей мог бы превратиться в слона, или гору, или цветок, а планета могла бы стать треугольником, или облаком, или каплей росы... Таким образом, мир идей – это как бы смыс­ловой «каркас» чувственного или физического мира, не ви­димый глазу, но доступный умозрению.

Но наш мир не вполне низший, потому, что ниже его на­ходится материя. Идеальный мир Платон называет Бытием, материю – Небытием. Она – ничто, с его точки зрения, но она есть. Как это понимать? Мысленно переме­шаем все разнообразные вещи нашего мира до состояния однородной массы. Получится некое мировое смешение, в котором не будет ни конкретных предметов, ни их свойств. Что можно будет сказать об этой массе? Ничего. Какая она? Единственно возможный ответ – никакая. И в этом имен­но смысле она ничто, Небытие. Знакомый нам по чувственному восприятию мир возникает как раз на стыке материи и мира идеального: какая-либо высшая сущность – идея – из бесформенной частицы материи творит нормальную, воспринимаемую нами вещь. Поэтому предметы физиче­ского или чувственного мира всё же более совершенны по сравнению с никакой материей, так как в их появлении ре­шающую роль играют вечные и неизменные, действитель­но сущие идеи.

Вещи телесного мира являются их проекциями, конту­рами, бледными подобиями или, всего лучше, тенями. Для иллюстрации своего воззрения Платон предлагает следую­щую аллегорию. Представьте себе, говорит он, что мы си­дим в пещере спиной к входу и смотрим на ее стену. За нами в солнечных лучах проходят какие-то животные, пролетают птицы, растут цветы. Мы же видим на стене пе­щеры тени этих предметов, но поскольку сидим спиной к входу, то не знаем об их существовании – нам кажется, что наблюдаемые тени и есть сами предметы и представля­ют собой единственно возможную реальность. Но вот, до­пустим, кому-либо удалось оглянуться и увидеть сам пред­мет, который, конечно же, тысячекратно совершеннее по сравнению со своей тенью. Увидевший поймет, что всё вре­мя принимал тень за саму вещь, сравнит одно с другим, и удивлению его не будет предела. Он осознает, что настоя­щий мир совсем не такой, каким он его раньше видел, вос­хитится и уже никогда более не будет смотреть на жалкие тени, но все свои силы направит на созерцание самих пред­метов; более того, он выйдет из пещеры, чтобы увидеть, что помимо ее низкого свода, серых, мрачных стен, гнилого воздуха есть широкие зеленые равнины, прекрасные луга, свежий простор, бесконечное лазурное небо, на котором сияет великое Солнце. Так же и в нашей жизни: мы видим вокруг себя различные вещи и полагаем их реально и един­ственно существующими, не понимая, что они всего лишь ничтожные отражения, несовершенные подобия или блед­ные тени идей – сущностей мира действительного и в высшей степени подлинного, но недоступного и невидимого. Если бы кому-то из нас удалось увидеть за физическими ве­щами их настоящее начало – идеи, сколь бесконечно он презрел бы тот материальный, телесный мир, нам близкий, понятный и привычный, в котором мы живем, считая его единственно возможным.

Поэтому задача каждого из нас – за неподлинным уви­деть подлинное, за нереальным – действительное, за мате­риальным – идеальное, за контуром – настоящие очерта­ния, за фантомом сущего – истинное Бытие. Как это сде­лать? Дело в том, что человек не полностью принадлежит миру вещей. У него есть душа – сущность вечная и идеаль­ная, она-то и связывает его с невидимым миром. После смерти тела душа отправляется именно туда, пребывает там какое-то время и при этом созерцает сами идеи и при­общается к высшему знанию. Потом она спускается в мате­риальный мир и, вселяясь в какое-нибудь тело, забывает о своем знании. Но забыть не означает, не знать вовсе, ибо в забывании кроется возможность вспомнить. Получается, что человек рождающийся уже всё знает, но только потен­циально. Ему не следует познавать с нуля и шаг за шагом приобретать знания. Он должен всего лишь обнаружить их в себе, проявить, вспомнить забытое. Поэтому познание, по Платону, – это припоминания души. Позже это воззрение получило название «теории врожденных идей». Но, несмо­тря ни на какие усилия, мы всё же не сможем вполне по­стичь идеальный мир. Хорошо, если нам откроется, хотя бы маленький элемент или фрагмент его. Ведь мы – хотим того или нет – находимся по преимуществу в мире теле­сном, который зол и несовершенен. Но коль скоро известно нам о Бытии прекраснейшем, то почему бы не попытаться облагородить и возвысить земную жизнь по его образцу, сделать ее более гармоничной, добродетельной и счастли­вой?

Душа человека состоит, говорит Платон, из трех ча­стей: разумной, аффективной (или эмоциональной) и вожделеющей. Это сочетание в каждом случае неравномерно. Если преобладает разумная часть души, то человек – фи­лософ; если эмоциональная, он – воин; а если вожделею­щая, то – земледелец или ремесленник.

Получается, что род человеческий естественным образом распадается на три сословия, каждое из которых должно заниматься тем, к чему предопределено своей природой: философы, как люди всеведущие и мудрые, должны управлять государ­ством; храбрые, сильные и мужественные воины должны его защищать; а те, кто прекрасно знает, как обрабатывать землю, умеет добывать урожай и изготавливать ремеслен­ные изделия, должны трудиться и кормить государство. Каждый занимающийся своим делом будет приносить мак­симальную пользу обществу, и в этом случае нас ждет про­цветание. Если же каждый будет делать то, что не умеет, пользы не будет никакой, а общественная жизнь станет беспорядком. Первый принцип, на котором должно стро­иться идеальное государство, – это разделение труда меж­ду сословиями, из которого вытекает полное отрицание де­мократии. Ведь она – это выборность руководящих госу­дарством людей. Как можно выбирать руководителя, недо­умевает Платон. Ведь управлять должен тот, кто умеет это делать, а не тот, кто симпатичен нам и которого мы, поэто­му выбираем, чтобы он управлял нами. Не выбираем же мы кормчего на корабль – судном правит умеющий это де­лать, а если мы посадим на корму просто нам симпатично­го или даже уважаемого человека, но совершенно не смыс­лящего в навигации, он потопит наш корабль после первых же минут плавания.

Вторым принципом идеального общественного устрой­ства должно быть отсутствие частной собственности, так как она – источник всех бедствий. Если все равны, то кому придет в голову позавидовать ближнему из-за того, что у него чего-то больше, и кому надо будет бояться соседа, который может что-либо отнять? Равенство исключает и за­висть, и страх, и вражду. Из-за чего людям ссориться и обижаться друг на друга, если все одинаковы по своему имущественному положению? Общество и государство, по­строенные на естественном разделении труда и отсутствии частной собственности, будут процветающими и счастли­выми. Так должно быть, но в действительности всё иначе: каждый делает не свое дело; руководители не умеют управ­лять, ввергая народ в пучину страданий, воины скверно защищают его, а земледельцы не трудятся; любой преследует личный интерес, раскалывая общественное единство; все враждуют со всеми, а в результате на земле множатся бед­ствия и несчастья. Нарисованная Платоном картина – идеал, к которому следует стремиться и по которому долж­но преобразовывать нашу жизнь. Как правило, учение о совершенном обществе называется утопией (в пер. с греч. – несуществующее место), потому что чаще всего идеалы на практике не осуществляются и мечты не сбываются. Таким образом, Платон создал первую в истории человечества развернутую социальную (общественную) утопию.


Заключение

Таким образом, проделанная работа позволяет сделать вывод о том, что Платон – чрезвычайно крупное явление в развитии философской мысли древности, да и не только древности. Широта умственного кру­гозора соединяется в нем с глубиной исследо­вания и с великим мастерством литературного воплощения идей. Соединение этих качеств в необычайно одаренной личности обеспечило уче­нию Платона влияние, далеко выходящее за пределы исторического существования Афин и древнегреческого общества. Уже в античном мире Платон надолго пережил свой век, а его учение распространило свое воздействие  на огромный период с IV столетия до н. э. вплоть до падения античного общества в VI в. нашего летосчисления.

Влияние учения Платона нельзя представ­лять как сплошную и непрерывную традицию, или «филиацию идей», переходящую от одного философа к другому, позднейшему по времени. Учение Платона не только очень богато содер­жанием, очень сложно, но и очень противоре­чиво. Но именно поэтому оно оказывало влия­ние различными своими тенденциями. Умы, обращавшиеся к изучению Платона и подчи­нявшиеся обаянию его философского гения, чер­пали из него и заимствовали разные стороны его идейного содержания – стороны, соответ­ствовавшие их собственным интересам, поискам и склонностям.

Так как основу учения Платона составлял философский идеализм, то совершенно естест­венно, что наибольшее впечатление Платон все­гда производил на мыслителей, склонных к иде­ализму, т.е. тех, для которых идеализм соот­ветствовал их преобладающему интересу или влечению. В учении Платона они видели исход­ную точку или образец для собственных идеали­стических построений и гипотез. Как и Платон, в основе чувственного они искали сверхчувст­венное («умопостигаемое»), в основе относительного – безотносительное («абсолютное»), в основе преходящего – вечное, в основе стано­вящегося, бывающего – истинно сущее. Воззре­ние это у различных последующих философов могло принимать самые различные формы, обосновываться самыми различными доводами, но сквозь эти различия проступала единая для всех них сущность, восходящая к идеализму ав­тора теории «эйдосов», или «идей».


Список литературы

1.  Александровский Г. Атлантида – не легенда!: В диалогах античного мыслителя Платона все же есть зерно, говорящее о реальности легендарного острова // Наука и жизнь. – 1999. – № 9. – С. 82-88

2.  Асмус В.Ф. Платон. – М.: «Мысль», 1975. – 220 с.

3.  Васильев В.А. Платон о благе и добродетели // Соц.-гуманит. знания. – 2004. – № 3. – С. 155-169

4.  Курабцев В.Л. «Мудрейшие из людей» (Лев Шестов и античная философия) // Вопросы философии. – 2002. – № 11. – С. 184-195

5.  Лосев А. Эрос у Платона // Вопросы философии. – 1988. – № 12. – С. 120-139

6.  Лосев А.Ф. Платон. Философская энциклопедия, т. 4. – М., 1967г.

7.  Овчинников Н. Знание – болевой нерв философской мысли (к истории концепций знания от Платона до Поппера) // Вопросы философии. – 2001. – № 1. – С. 83-113; № 2. – С. 124-151

8.  Сафонов В.Н. Политические взгляды Платона //Социально-политический журнал. – 1998. – № 3. – С. 194-206

9.  Яковлев В.А. Философия творчества в диалогах Платона // Вопросы философии. – 2003. – № 6. – С. 142-154


Приложение № 1

Начало седьмой книги «Государства» – это, пожалуй, самый известный образ за всю историю философии – символ пещеры, образное понятие о мире идей и мире чувственно воспринимаемых вещей. Символ пещеры – парадигма всей Платоновской философии, из которой разворачивается вся ее проблематика.

— После этого,— сказал я,— ты можешь уподобить нашу человеческую природу в отношении просвещенности и непросвещенности вот какому состоянию... Представь, что люди как бы находятся в подземном жилище наподобие пещеры, где во всю ее длину тянется широкий просвет. С малых лет у них на ногах и на шее оковы, так что людям не двинуться с места, и видят они только то, что у них прямо перед глазами, ибо повернуть голову они не могут из-за этих оков. Люди обращены спиной к свету, исходящему от огня, который горит далеко в вышине, а между огнем и узниками проходит верхняя дорога, огражденная, представь, невысокой стеной вроде той ширмы, за которой фокусники помещают своих помощников, когда поверх ширмы показывают кукол.

— Это я себе представляю,— сказал Главкон.

— Так представь же себе и то, что за этой стеной другие люди несут различную утварь, держа ее так, что она видна поверх стены; проносят они и статуи, и всяческие изображения живых существ, сделанные из камня и дерева. При этом, как водится, одни из несущих разговаривают, другие молчат.

— Странный ты рисуешь образ и странных узников!

— Подобных нам. Прежде всего разве ты думаешь, что, находясь в таком положении, люди что-нибудь видят, свое ли или чужое, кроме теней, отбрасываемых огнем на расположенную перед ними стену пещеры?

— Как же им видеть что-то иное, раз всю свою жизнь они вынуждены держать голову неподвижно?

— А предметы, которые проносят там, за стеной? Не то же ли самое происходит и с ними?

— То есть?

— Если бы узники были в состоянии друг с другом беседовать, разве, думаешь ты, не считали бы они, что дают названия именно тому, что видят?

— Непременно так.

— Далее. Если бы в их темнице отдавалось эхом все, что бы ни произнес любой из проходящих мимо, думаешь ты, они приписали бы эти звуки чему-нибудь иному, а не проходящей тени?

— Клянусь Зевсом, я этого не думаю.

— Такие узники целиком и полностью принимали бы за истину тени проносимых мимо предметов.

— Это совершенно неизбежно.

— Понаблюдай же их освобождение от оков неразумия и исцеление от него, иначе говоря, как бы это все у них происходило, если бы с ними естественным путем случилось нечто подобное.

Когда с кого-нибудь из них снимут оковы, заставят его вдруг встать, повернуть шею, пройтись, взглянуть вверх — в сторону света, ему будет мучительно выполнять все это, он не в силах будет смотреть при ярком сиянии на те вещи, тень от которых он видел раньше. И как ты думаешь, что он скажет, когда ему начнут говорить, что раньше он видел пустяки, а теперь, приблизившись к бытию и обратившись к более подлинному, он мог бы обрести правильный взгляд? Да еще если станут указывать на ту или иную проходящую перед ним вещь и заставят отвечать на вопрос, что это такое? Не считаешь ли ты, что это крайне его затруднит и он подумает, будто гораздо больше правды в том, что он видел раньше, чем в том, что ему показывают теперь?

— Конечно, он так подумает.

— А если заставить его смотреть прямо на самый свет, разве не заболят у него глаза и не отвернется он поспешно к тому, что он в силах видеть, считая, что это действительно достовернее тех вещей, которые ему показывают?

— Да, это так.

— Если же кто станет насильно тащить его по крутизне вверх, в гору и не отпустит, пока не извлечет его на солнечный свет, разве он не будет страдать и не возмутится таким насилием? А когда бы он вышел на свет, глаза его настолько были бы поражены сиянием, что он не мог бы разглядеть ни одного предмета из тех, о подлинности которых ему теперь говорят.

— Да, так сразу он этого бы не смог.

— Тут нужна привычка, раз ему предстоит увидеть все то, что там, наверху. Начинать надо с самого легкого: сперва смотреть на тени, затем — на отражения в воде людей и различных предметов, а уж потом — на самые вещи; при этом то, что на небе, и самое небо ему

легче было бы видеть не днем, а ночью, то есть смотреть на звездный свет и Луну, а не на Солнце и его свет.

— Несомненно.

— И наконец, думаю я, этот человек был бы в состоянии смотреть уже на самое Солнце, находящееся в его собственной области, и усматривать его свойства, не ограничиваясь наблюдением его обманчивого отражения в воде или в других ему чуждых средах.

— Конечно, ему это станет доступно.

— И тогда уж он сделает вывод, что от Солнца зависят и времена года, и течение лет, и что оно ведает всем в видимом пространстве, и оно же каким-то образом есть причина всего того, что этот человек и другие узники видели раньше в пещере.

— Ясно, что он придет к такому выводу после тех наблюдений.

— Так как же? Вспомнив свое прежнее жилище, тамошнюю премудрость и сотоварищей по заключению, разве не сочтет он блаженством перемену своего положения и разве не пожалеет своих друзей?

— И даже очень.

— А если они воздавали там какие-нибудь почести и хвалу друг другу, награждая того, кто отличался наиболее острым зрением при наблюдении текущих мимо предметов и лучше других запоминал, что обычно появлялось сперва, что после, а что и одновременно, и на этом основании предсказывал грядущее, то, как ты думаешь, жаждал бы всего этого тот, кто уже освободился от уз, и разве завидовал бы он тем, кого почитают узники и кто среди них влиятелен? Или он испытывал бы то, о чем говорит Гомер, то есть сильнейшим образом желал бы

...как поденщик, работая в ноле,

Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный

и скорее терпеть что угодно, только бы не разделять представлений узников и не жить так, как они?

— Я-то думаю, он предпочтет вытерпеть все что угодно, чем жить так.

— Обдумай еще и вот что: если бы такой человек опять спустился туда и сел бы на то же самое место, разве не были бы его глаза охвачены мраком при таком внезапном уходе от света Солнца?

— Конечно.

— А если бы ему снова пришлось состязаться с этими вечными узниками, разбирая значение тех теней? Пока его зрение не притупится и глаза не привыкнут — а на это потребовалось бы немалое время,— разве не казался бы он смешон? О нем стали бы говорить, что из своего восхождения он вернулся с испорченным зрением, а значит, не стоит даже и пытаться идти ввысь. А кто принялся бы освобождать узников, чтобы повести их ввысь, того разве они не убили бы, попадись он им в руки?

— Непременно убили бы.

— Так вот, дорогой мой Главкон, это уподобление следует применить ко всему, что было сказано ранее: область, охватываемая зрением, подобна тюремному жилищу, а свет от огня уподобляется в ней мощи Солнца. Восхождение и созерцание вещей, находящихся в вышине,— это подъем души в область умопостигаемого. Если ты все это допустишь, то постигнешь мою заветную мысль — коль скоро ты стремишься ее узнать,— а уж богу ведомо, верна ли она. Итак, вот что мне видится: в том, что познаваемо, идея блага — это предел, и она с трудом различима, но стоит только ее там различить, как отсюда напрашивается вывод, что именно она — причина всего правильного и прекрасного. В области видимого она порождает свет и его владыку, а в области умопостигаемого она сама — владычица, от которой зависят истина и разумение, и на нее должен взирать тот, кто хочет сознательно действовать как в частной, так и в общественной жизни.


Приложение № 2

Диалог «Федон» Платона посвящен проблеме бессмертия души. В данном фрагменте Сократ приводит второй аргумент в пользу бессмертия души, основывающийся на положении, что всякое наше знание возможно лишь как припоминание того, что было с нами до рождения. Фрагмент дает представление о платоновской теории познания и знаменитом учении об идеях.

— Постой-ка, Сократ, — подхватил Кебет, — твои мысли подтверждает еще один довод, если только верно то, что ты так часто, бывало, повторял, а именно что знание на самом деле не что иное, как припоминание: то, что мы теперь припоминаем, мы должны были знать в прошлом, — вот что с необходимостью следует из этого довода. Но это было бы невозможно, если бы наша душа не существовала уже в каком-то месте, прежде чем родиться в нашем человеческом образе. Значит, опять выходит, что душа бессмертна.

— Но как это доказывается, Кебет? — вмешался Симмий. — Напомни мне, я что-то забыл.

— Лучшее доказательство, — сказал Кебет, — заключается в том, что когда человека о чем-нибудь спрашивают, он сам может дать правильный ответ на любой вопрос — при условии, что вопрос задан правильно. Между тем, если бы у людей не было знания и верного понимания, они не могли бы отвечать верно. И кроме того, поставь человека перед чертежом или чем-нибудь еще в таком же роде — и ты с полнейшей ясностью убедишься, что так оно и есть.

— А если этого тебе недостаточно, Симмий, — сказал Сократ, — погляди, не согласишься ли ты с другими соображениями, вот примерно какими. Ты ведь сомневаешься, может ли то, что называют знанием, быть припоминанием?

— Нет, я-то как раз не сомневаюсь, — возразил Симмий. — Мне нужно лишь одно, и как раз то, о чем сейчас идет речь: припомнить. Кебет только принялся рассуждать — и я уже почти все помню и почти что согласен с вами. И тем не менее мне бы хотелось услышать, как примешься рассуждать ты.

— Я? Да вот как, — сказал Сократ. — Мы оба, разумеется, сходимся на том, что, если человеку предстоит что-либо припомнить, он должен уже знать это заранее.

— Конечно.

— Тогда, может быть, мы сойдемся и на том, что знание, если оно возникает таким образом, каким именно, я сейчас скажу, — это припоминание? Если человек, что-то увидев, или услыхав, или восприняв иным каким-либо чувством, не только узнает это, но еще и примыслит нечто иное, принадлежащее к иному знанию, разве не вправе мы утверждать, что он вспомнил то, о чем мыслит?

— Как это?

— Вот тебе пример. Знать человека и знать лиру — это ведь разные знания?

— Само собой.

— Но тебе, конечно, известно, что испытывают влюбленные, когда увидят лиру, или плащ, или иное что из вещей своего любимца: они узнают лиру, и тут же в уме у них возникает образ юноши, которому эта лира принадлежит. Это и есть припоминание. Так же точно, когда видят Симмия, часто вспоминают Кебета. Можно бы назвать тысячи подобных случаев.

— Да, клянусь Зевсом, тысячи! — сказал Симмий.

— Стало быть, это своего рода припоминание, — продолжал Сократ. — Но в особенности, мне кажется, нужно говорить о припоминании, когда дело касается вещей, забытых с течением времени или давно не виденных. Как, по-твоему?

— Ты совершенно прав.

— Теперь скажи мне, возможно ли, увидев нарисованного коня или нарисованную лиру, вспомнить вдруг о человеке? Или, увидев нарисованного Симмия, вспомнить Кебета?

— Вполне возможно.

— А увидев нарисованного Симмия, вспомнить самого Симмия?

— И это возможно.

— Не следует ли из всего этого, что припоминание вызывается когда сходством, а когда и несходством?

— Следует.

— И если мы припоминаем о чем-то по сходству, не бывает ли при этом, что мы непременно задаемся вопросом, насколько полно или, напротив, неполно это сходство с припоминаемым?

— Непременно бывает.

— Тогда смотри, верно ли я рассуждаю дальше. Мы признаем, что существует нечто, называемое равным, — Я говорю не о том, что бревно бывает равно бревну, камень камню и тому подобное, но о чем-то ином, отличном от всего этого, — о равенстве самом по себе. Признаем мы, что оно существует, или не признаем?

— Признаем, клянусь Зевсом, да еще как! — отвечал Симмий.

— И мы знаем, что это такое?

— Прекрасно знаем.

— Но откуда мы берем это знание? Не из тех ли вещей, о которых мы сейчас говорили? Видя равные между собою бревна, или камни, или еще что-нибудь, мы через них постигаем иное, отличное от них. Или же оно не кажется тебе иным, отличным? Тогда взгляни вот так: бывает, что равные камни или бревна хоть и не меняются нисколько, а все ж одному человеку кажутся равными, а другому нет?

— Конечно, бывает.

— Ну, а равное само по себе — не случалось ли, чтобы оно казалось тебе неравным, то есть чтобы равенство показалось тебе неравенством?

— Никогда, Сократ!

— Значит, это не одно и то же, — сказал Сократ, — равные вещи и само равенство.

— Никоим образом, на мой взгляд.

— И однако же, знание о нем ты примысливаешь и извлекаешь как раз из этих равных вещей, как ни отличны они от самого равенства, верно?

— Вернее не скажешь, — отвечал Симмий.

— И между ним и вещами может существовать либо сходство, либо несходство?

— Разумеется.

— Впрочем, это не важно, — заметил Сократ. — Но всякий раз, когда вид одной вещи вызывает у тебя мысль о другой, либо сходной с первою, либо несходной, — это припоминание.

— Да, несомненно.

— А скажи, — продолжал Сократ, — с бревнами и другими равными между собою вещами, которые мы сейчас называли, дело обстоит примерно так же? Они представляются нам равными в той же мере, что и равное само по себе, или им недостает этого равного, чтобы ему уподобиться?

— Недостает, и очень, — отвечал Симмий.

— Тогда представь себе, что человек, увидев какой-нибудь предмет, подумает: «То, что у меня сейчас перед глазами стремится уподобиться чему-то иному из существующего, но таким же точно сделаться не может и остается ниже, хуже». Согласимся ли мы, что этот человек непременно должен заранее знать второй предмет, который он находит схожим с первым, хоть и не полностью?

— Непременно согласимся.

— Прекрасно. А разве не такое же впечатление у нас составляется, когда речь идет о равных вещах и равенстве самом по себе?

— Совершенно такое же!

— Ну, стало быть, мы непременно должны знать равное само по себе еще до того, как впервые увидим равные предметы и уразумеем, что все они стремятся быть такими же, как равное само по себе, но полностью этого не достигают.

— Да, верно.

— Но мы, конечно, согласимся и в том, что такая мысль возникает и может возникнуть не иначе как при помощи зрения, осязания или иного чувственного восприятия. То, что я говорю, относится ко всем чувствам одинаково.

— Да, одинаково, Сократ. По крайней мере, до тех пор, пока мы не упускаем из виду цель нашего рассуждения.

— Итак, именно чувства приводят нас к мысли, что все воспринимаемое чувствами стремится к доподлинно равному, не достигая, однако, своей цели? Так мы скажем или по-другому?

— Да, так.

— Но отсюда следует, что, прежде чем начать видеть, слышать и вообще чувствовать, мы должны были каким-то образом узнать о равном самом по себе — что это такое, раз нам предстояло соотносить с ним равенства, постигаемые чувствами: ведь мы понимаем, что все они желают быть такими же, как оно, но уступают ему.

— Да, Сократ, это с необходимостью следует из того, что уже сказано.

— А видим мы, и слышим, и вообще чувствуем с того самого мига, как родились на свет?

— Конечно.

— Но знанием равного мы должны были обладать еще раньше, — так мы скажем?

— Выходит, мы должны были обладать им еще до рождения?

— Выходит, что так.

— А если мы приобрели его до рождения и с ним появились на свет, наверно, мы знали — и до рождения, и сразу после — не только равное, большее и меньшее, но и все остальное подобного рода? Ведь не на одно равное распространяется наше доказательство, но совершенно так же и на прекрасное само по себе, и на доброе само по себе, и справедливое, и священное — одним словом, как я сейчас сказал, на все, что мы в своих беседах, и предлагая вопросы, и отыскивая ответы, помечаем печатью «бытия самого по себе». Так что мы должны были знать все это, еще не родившись.

— Да, верно.

— И если, узнав однажды, мы уже не забываем, то всякий раз мы должны рождаться, владея этим знанием, и хранить его до конца жизни. Ведь что такое «знать»? Приобрести знание и уже не терять его. А под забвением, если не ошибаемся, Симмий, мы понимаем утрату знания.

— Да, Сократ, совершенно верно, — сказал Симмий.

— Но если, рождаясь, мы теряем то, чем владели до рождения, а потом с помощью чувств восстанавливаем прежние знания, тогда, по-моему, «познавать» означает восстанавливать знание, уже тебе принадлежавшее. И, называя это «припоминанием», мы бы, пожалуй, употребили правильное слово.

— Совершенно правильное.

— Ну да, ведь, как выяснилось, вполне возможно, чтобы человек, увидев что-либо, или услыхав, или постигнув любым иным чувством, вслед за тем помыслил о чем-то другом, забывшемся в силу либо сходства, либо же несходства двух этих предметов. Итак, повторяю, одно из двух: либо все мы рождаемся, уже зная вещи сами по себе, и знаем их до конца своих дней, либо те, о ком мы говорим, что они познают, на самом деле только припоминают, и учиться в этом случае означало бы припоминать.

— Так точно оно и есть, Сократ.

— И что бы ты выбрал, Симмий? Что мы рождаемся, владея знанием, или что позже припоминаем уже известное в прежние времена?

— Пока я не могу еще сделать выбора, Сократ.

— Тогда вот тебе другой вопрос — скажи, что ты думаешь по этому поводу: если человек что-то знает, может он выразить свои знания словами или не может?

— Несомненно может, Сократ, — отвечал Симмий.

— И ты думаешь, все могут ясно высказаться о вещах, о которых мы сейчас говорили?

— Хотел бы я так думать, — возразил Симмий, — но очень боюсь, что завтра, в этот час, уже не будет на свете человека, который сумел бы это сделать по-настоящему.

— Значит, ты не думаешь, Симмий, что эти вещи известны каждому?

— Ни в коем случае.

— Значит, люди припоминают то, что знали когда-то?

— Должно быть.

— Но когда появляются у нас в душе эти знания? Ведь не после того, как мы родились в человеческом облике?

— Конечно, нет!

— Значит, раньше?

— Да.

— Стало быть, Симмий, наши души и до того, как им довелось оказаться в человеческом образе, существовали вне тела и уже тогда обладали разумом.

— Да, если только мы не приобретаем эти знания в тот самый миг, когда рождаемся, Сократ: вот время, которое мы еще не приняли в расчет.

— Будь по-твоему, друг, но тогда в какое же время мы их теряем? Ведь мы не рождаемся с этими знаниями, как мы только что с тобою согласились. Может быть, мы теряем их в тот же миг, в который и приобретаем? Или ты укажешь иное какое время?

— Нет, Сократ, не укажу. Теперь я понял, что сказал глупость.

— Тогда, Симмий, вот к чему мы пришли: если существует то, что постоянно у нас на языке, — прекрасное, и доброе, и другие подобного рода сущности, к которым мы возводим все, полученное в чувственных восприятиях, причем обнаруживается, что все это досталось нам с самого начала, — если это так, то с той же необходимостью, с какой есть эти сущности, существует и наша душа, прежде чем мы родимся на свет. Если же они не существуют, разве не шло бы наше рассуждение совсем по-иному? Значит, это так, и в равной мере необходимо существование и таких сущностей, и наших душ еще до нашего рождения, и, видимо, если нет одного, то нет и другого?

— По-моему, это совершенно необходимо, Сократ, — ответил Симмий. — И какое прекрасное прибежище находит наше рассуждение в том, что одинаково существуют и души до рождения, и те сущности, о которых ты говоришь! Для меня, по крайней мере, нет ничего более очевидного: да, все эти вещи безусловно и неоспоримо существуют — и прекрасное, и доброе, и все остальное, о чем ты сейчас говорил. Что до меня, мне других доводов не надо!

— А как быть с Кебетом? — спросил Сократ. — Нужно ведь и его убедить.

— Я думаю, и ему этого достаточно, — сказал Симмий, — хотя нет на свете человека более упорного и недоверчивого. И все же, я думаю, он вполне убедился, что душа наша существовала до того, как мы родились. Но будет ли она существовать и после того, как мы умрем, — продолжал он, — это и мне, Сократ, представляется еще не доказанным. Еще не опровергнуто опасение большинства, о котором говорил Кебет, что со смертью человека душа немедленно рассеивается и ее существованию настает конец. В самом деле, пусть даже она возникла и образовалась где-то в ином месте и существовала прежде, чем войти в человеческое тело, — разве это мешает ей, после того как она наконец войдет в тело, а затем избавится от него, погибнуть и разрушиться самой?

— Ты прав, Симмий, — заметил Кебет. — Я бы сказал так: доказана только половина того, что нужно, а именно что наша душа существовала прежде, чем мы родились. Надо еще доказать, что и когда мы умрем, она будет существовать ничуть не хуже, чем до нашего рождения. Иначе доказательство останется незавершенным.

— Оно уже и теперь завершено, Симмий и Кебет, — возразил Сократ, — если вы потрудитесь соединить в одно два доказательства — это и другое, на котором мы сошлись раньше, то есть что все живое возникает из умершего. Раз наша душа существовала ранее, то, вступая в жизнь и рождаясь, она возникает неизбежно и только из смерти, из мертвого состояния. Но в таком случае она непременно должна существовать и после смерти: ведь ей предстоит родиться снова. Значит, то, о чем вы говорите, уже доказано. И все же, мне кажется, и ты, и Симмий были бы не прочь углубить это доказательство потому, что испытываете детский страх, как бы и вправду ветер не разнес и не рассеял душу, когда она выходит из тела, — в особенности если человеку выпало умирать не в тихую погоду, а в сильную бурю.

Кебет улыбнулся.

— Ну что ж, Сократ, — сказал он, — постарайся переубедить трусов. А впрочем, не то чтобы мы сами трусили, но, пожалуй, сидит и в нас какое-то малое дитя — оно-то всего этого и боится. Постарайся же его разубедить, чтобы оно не страшилось смерти, точно буки.

— Так ведь над ним придется каждый день произносить заклинания, пока вы его совсем не исцелите, — сказал Сократ.

— Но где же нам взять чародея, сведущего в таких заклинаниях, если ты, Сократ, нас покидаешь?

— Греция велика, Кебет, и, конечно, сведущие люди найдутся. А сколько племен и народов кроме греков! И в поисках такого чародея вам надо обойти их все, не щадя ни денег, ни трудов, ибо нет на свете ничего, на что было бы уместнее потратить деньги. Надо поискать и среди вас самих: мне кажется, вы не так легко найдете человека, который сумел бы исполнить эту задачу лучше вашего.


[1] А.Ф. Лосев. Платон. Философская энциклопедия, т. 4. – М., 1967. – стр. 268

[2] Там же. – стр. 268


Информация о работе «Философия Платона, ее объективный идеалистический характер»
Раздел: Философия
Количество знаков с пробелами: 61636
Количество таблиц: 0
Количество изображений: 0

Похожие работы

Скачать
24911
0
0

... а это относительно самостоятельное целое, в свою очередь, родственно со своей абсолютной первопричиной, Богом, являясь отражением его совершенств, от которого зависит и по происхождению и по бытию. Философия Платона органическим элементом вошла в систему трансцендентального монизма и оказало значительное влияние на формирование философского мышления русского религиозного философа.  Не в меньшей ...

Скачать
413548
2
1

... , образующих предмет или явление, т.е. С., и способа существования и выражения этого С., его различных модификаций , т.е. Ф. Ф. употребляется и в значении внутренней организации С. В идеалистической философии Ф. сводилась к структуре, а С. - к неупорядоченной совокупности элементов и свойств (материей). Это способствовало о примате Ф. над С. В материалистической диалекте проводится деление между ...

Скачать
422218
0
0

... философия (основные положения, проблемы, понятия).} 21. ФИЛОСОФИЯ ЭКЗИСТЕНЦИАЛИСТОВ. (Камю. "Миф и Сизифе. Эссе об абсурде", Сартр. "Экзистенциализм - это гуманизм"). Экзистенциализм - Философия существования. Иррационалистическая фил. Наиболее крупные представители: М. Хейдеггер, религиозный( К Ясперс, Г.Марсель, ) атеистический (Ж.П.Сартр, А.Камю), Н.Аббаньяно. В Герм э. ...

Скачать
321488
1
0

... типов рациональности. Иррациональное – лежащее за пределами досегаемости разума, недоступное в рамках логического мышления, противоположное рационализму. 3.15 Экзистенционализм. Источники и смысл. Экзистенциализм - Философия существования. Иррационалистическая фил. Наиболее крупные представители: М. Хейдеггер, К Ясперс, Г.Марсель, Ж.П.Сартр, А.Камю, Н.Аббаньяно. В Герм э. стал складываться ...

0 комментариев


Наверх