2. Фантастическо-аллегорические мотивы в произведениях Одоевского
В 1831 году был издан «Последний квартет Бетховена» (рассказ высоко оценил Пушкин). Одоевский повествует о великом композиторе, избегая стереотипов, готовых схем. В рассказе можно увидеть и историю непризнанного гения, переросшего современников, и историю победы болезни над творческим духом, и историю внутренних борений великого музыканта. Одержимость музыкой одухотворяет и губит Бетховена, творческая безмерность и физическая глухота и контрастируют и дополняют друг друга. Читательское восприятие мощной и жалкой одновременно фигуры героя двоится; мысль Одоевского подсказывает разнообразие прочтений, вопросы его сильнее ответов.
Автору и героям «Русских ночей» тайна дорога именно потому, что она — тайна, которую можно вечно разгадывать. Это уловил друг молодости Одоевского Кюхельбекер, записавший в своем дневнике по прочтении книги: «Сколько поднимает он вопросов! Конечно, ни один почти не разрешен, но спасибо и за то, что они подняты,— и в русской книге! Он вводит нас в преддверье; святыня заперта; таинство закрыто; мы недоумеваем и спрашиваем: сам он был ли в святыне? Разоблачено ли перед ним таинство? разрешена ли для него загадка? Однако все ему спасибо: он понял, что есть и загадка, и таинство, и святыня».
Внутренняя диалогичность книги Одоевского подразумевает диалог с ней читателя, сочувствующего сочинителю, домысливающего или оспаривающего его идеи. «Дом сумасшедших» — предполагаемое название будущей книги, из замысла которой выросли «Русские ночи»; домом для всех, кто, заблуждаясь, а то и погибая, ищет истину, мыслил свою книгу Одоевский. Ибо «безумие», по Одоевскому,— понятие многозначное. В одном из писем В. П. Боткину Белинский вспоминал: «Добрый Одоевский раз не шутя уверял меня, что нет черты, отделяющей сумасшествие от нормального состояния ума, и что ни в одном человеке нельзя быть уверенным, что он не сумасшедший». Разумеется, Одоевский играл понятиями, но за игрой его таились грустные мысли: есть безумие «нормального» бытия с его житейской пошлостью, казенной благоглупостью, общественной фальшью, и есть безумие тех, кто выпадает из придуманных норм, безумие порой игровое, порой — странное и пугающее, порой — почти святое. Замечание Одоевского в беседе с Белинский сродни его желанию если не быть, то слыть чудаком, безумцем, алхимиком, русским Фаустом, Иринеем Модестовичем Гомозейкою.
Да, потомок Рюрика, «русских старшина князей» предстает читателю в образе ученого магистра (в названии сей степени чуть ощутим привкус стилизованной старины, не чуждой российским университетам в ту пору), разночинца, полунищего эрудита, сочетающего важную ученость с детской наивностью. Маску эту Одоевский использовал и позже, иногда чуть изменяя (детские сказки доверены «дедушке Иринею»). Сочинитель, придумавший своему alter ego грустную и чуть смешную биографию, любовался странным неудачником, курьезным мудрецом.
В уже упоминавшейся дневниковой записи доброжелательный Кюхельбекер все же отметил: «Есть... конечно, то, что я бы назвал Одоевского особенною манерностию...» Даже в «Русских ночах», книге, высокой духом и строгой тоном, писатель не вполне избавился от тяги к причудам, от щегольства учеными словами, от налета забавной игры, не всегда идущей к делу. Что уж говорить про «Пестрые сказки с красным словцом...»? Одоевский играет фантастическими мотивами, сцепляет парадоксы, громоздит велеречивые обороты, передразнивает чужие стилистические манеры и не знает в своей (или Иринея Модестовича?) игре разумной меры. Фантастика «Пестрых сказок» временами экстравагантна до утомительности.
Главная тема Гомозейки — Одоевского — мертвость современного общества: в куклу превратил заезжий басурман девушку-красавицу, куклой-болваном оказывается внешне приличный господин, светский бал закупорен в реторту, с которой забавляется мелкий чертенок, засидевшиеся за бостоном чиновники превращаются в карты... Люди равны куклам, игральным картам, автоматам, люди — продукт химических штудий, предпринятых чертями; пауки в банке ведут себя как люди. Смешно, затейливо, порой страшновато и очень литературно, «пестро», если искать определения манеры у самого автора.
Сказки Одоевского были встречены публикой в целом доброжелательно. Были, однако, и недовольные. Так, крупнейший теоретик русского романтизма 1830-х годов Н. А. Полевой усмотрел в причудливых творениях Одоевского незадачливое подражание Гофману. По-своему он был прав: гофмановской страсти, клубящейся таинственности, огненной, ошеломляющей, романтической фантазии в «Пестрых сказках» не было, а установка на фантастику, в мотивы, сходные с гофмановскими (например, трансформация: человек-кукла), были. Обманчивое сходство раздражало: Одоевский соединял новейший германский романтизм и аллегории в духе XVIII века, перемежал творческий полет фантазии с архаичным коллекционированием занятных казусов.
С других позиций скептический отзыв о «Пестрых сказках» дал Пушкин. Узнав о признании Одоевского о том, что «писать фантастические сказки чрезвычайно трудно», поэт, по свидетельству В. А. Соллогуба (находящему подтверждение и в других мемуарных источниках), сказал: «Да если оно так трудно, зачем же он их пишет? Кто его принуждает? Фантастические сказки только тогда и хороши, когда писать их нетрудно». Перед нами не презрение сильного к слабому, но столкновение стилистических тенденций: рядом с «нагой» и энергичной пушкинской прозой «пестрота» манеры Одоевского, подчас выглядящая претенциозно, особенно ощутима.
В 1844 году Одоевский в письме А. А. Краевскому вспоминал: «Форма — дело второстепенное, она изменилась у меня по упреку Пушкина о том, что в моих прежних произведениях слишком видна моя личность; я стараюсь быть более пластическим - вот и все...» Всё так: и в «таинственных» повестях (особенно — в «Саламандре» с ее историческим колоритом), и в повестях светских, и в поздних рассказах Одоевский стремился к пластике, конкретности, сдержанности тона, старался учесть опыт Пушкина и Гоголя. И все же от «личности», прикрывающейся то одной, то другой, но всегда достаточно прозрачной маской, он никуда уйти не мог. Как и от философствования, как и от фантастико-аллегорических мотивов.
В предисловии к «Пестрым сказкам» сочинитель объявлял о будущем издании «Дома сумасшедших»; таким образом сказочные аллегории и философская проза свободно уживались в едином авторском сознании. В «Бале» или «Бригадире» ощутим опыт автора «Пестрых сказок». В опубликованном в 1844 году рассказе «Живой мертвец», своего рода «пространной редакции» «Бригадира», фантастика снова послужит нравственно-сатирическим целям. В рассказе этом «чудесное» сознательно подается как литературный прием: «жизнь после смерти» Василия Кузьмича оказалась лишь сновидением, пригрезившимся герою после того, как он на ночь глядя прочел «фантастическую сказку». Обнажение приема подчеркивает заветную мысль Одоевского: мертва, «фантастична» обыденная жизнь петербургского чиновника, который сам страшнее любого вампира.
В «Княжне Мими» фантастических мотивов на первый взгляд нет. Между тем мир этой повести хочется уподобить зловещей заводной игрушке, приводимой в движение сплетнями и контролируемой фальшивыми светскими нормами. Когда поставленные чудовищным механизмом к дуэльному барьеру герои пытаются объясниться (обоим ясно, что стреляться не из-за чего), законы «приличия» превращают людей в автоматы. Обмен репликами механически ведет к обмену пулями стремительный диалог разрешается непоправимым событием!
« - Это не может так остаться!
- Это не может так остаться!
- Скажут, что на нашем дуэле пролилась не кровь, а шампанское...
- Постараемся оцарапать друг друга.
Они стали к барьеру. Раз, два, три! - пуля Границкога оцарапала руку барона; Границкий упал мертвый».
Любителям литературных аналогий здесь есть что вспомнить: в «Горе от ума» Грибоедов сделал сплетню пружиной интриги, в «Евгении Онегине» «светская вражда», что «боится ложного стыда», стала причиной гибели Ленского, а коли взглянуть в будущее, то можно назвать «городские» глав «Мертвых душ» и толстовское сравнение салона Лины Павловны Шерер с «прядильной мастерской». Все так; только у Грибоедова, Пушкина и Гоголя сходные мотивы включены в быто-писательный контекст, у Толстого сравнение остается стилистической фигурой. Аллегоризм Одоевского жестче, и у Аполлон Григорьева были основания писать: «Княжна Мими — не живо существо, а мысль, и притом мысль чудовищная, выведанная, как математическая выкладка, из наблюдений исключительно грустных и мрачных, диалектически верно развитая страсть, а не тип».
Критик, разумеется, не знал о набросках повести, где писатель объяснял характер княжны тем, что в тело ей вселилось целое семейство чертей. Одоевский не исполнил своего замысла но редуцированный демонизм в повести все равно ощутим. Без приглушенной дьявольщины сатирические повести Одоевского не обходятся: черти похожи на чиновников и обывателей, а чиновники и обыватели — на чертей.
Власть денег, холодный эгоизм, самодовольно-бесчеловечные «теории» Бентама и Мальтуса осмысливаются Одоевским как порождения одной — адской — силы. Представление о современном писателю укладе как о дьявольском создании или наваждения можно встретить и у немецких романтиков, и у Гоголя, Бальзака, Диккенса, Достоевского. У Одоевского оно проводится с архаичной прямолинейностью, за шутливыми фиоритурами играющего слога писатель прячет простую до наивности, но о этого не менее глубокую мысль: бездуховный XIX век, век «городов без имени», враждебен всему человеческому, всему живому.
С этой точки зрения стоит рассматривать и «таинственные» повести, навлекавшие на писателя подозрения в мистицизме. Мистиком просветитель Одоевский вряд ли был, а интерес к явлениям необъяснимым (или необъясиенным), вроде предчувствий, передачи мыслей на расстоянии, гипноза, животного магнетизма, испытывал. Сегодняшнему дисгармоничному миру противостоит целостный и свободный, непостижимый для расщепленной на узкие дисциплины науки, мир природы, сыном которого был некогда и человек. Поэтому народные верования и предания, средневековая алхимия и астрология для Одоевского не суеверия и не шарлатанство (хотя и то и другое вполне возможно в каких-то случаях), но осколки «древней правды» об органичном бытии. Это довольно распространенное в романтическую эпоху представление, тесно связанное с шеллингианской философией, могло оборачиваться как мистическим иррационализмом, так и своеобразным рационализмом — мечтой о научном постижении того, что жило в древности и сохранилось ныне у детей, безумцев или не испорченных цивилизацией простолюдинов. Так мыслил Одоевский, истолковавший в своих ученых статьях чудеса яа языке науки и рассказывающий о них в повестях на языке искусства.
... . Но дело кончилось тем, что Даль стал почетным членом Академии наук. К моменту завершения словаря здоровье Даля было уже основательно подорвано. «Казалось бы, - пишет далевед П.И. Мельников-Печерский, - с окончанием долговременных и тяжелых трудов здоровье Владимира Ивановича должно было если не восстановиться, то хоть поправиться. Вышло наоборот... Долговременная привычка к постоянному труду, ...
... ? Фантастические сказки только тогда и хороши, когда писать их нетрудно!" А крупнейший теоретик русского романтизма 1830-х годов Н.А. Полевой просто объявил их незадачливым подражданием Гофману. По своему, он был прав: Гофманской страсти, таинственности, ошеломляющей романтической фантазии в сказках Одоевского не было, а установка на фантастику и мотивы, сходные с Гофмановскими были. Одоевский ...
... — конечно в духе отвлеченного любомудрия; в своих мечтаниях о совершенствовании О. оставался очень далеким от общественной борьбы. События 14 декабря, с некоторыми участниками которых (В. К. Кюхельбекером, А. И. Одоевским и др.) О. и его друзья были лично связаны, настолько перепугали «любомудров», что они поспешили ликвидировать свой кружок и уничтожить его бумаги. Еще долго О. мучили ночные ...
... пространственных точек, как дверь, окно. Пространственный мир грёз доступен лишь маленькому герою повествования. Ярким выражением пространственной точки зрения взрослых персонажей является глагольная лексика, отдельные единицы которой создают эстетический эффект невозможности проникновения в мир фантастики. Средства выражения пространственного континуума в сказке В.Ф. Одоевского «Игоша» - сл
0 комментариев