1. Культурно – исторические образы в поэзии Мандельштама (сборник «Камень»)
1.1 Акмеизм и Мандельштам
В своей знаменитой статье «Наследие символизма и акмеизм» Н. Гумилёв писал: «На смену символизма идет новое направление, как бы оно ни называлось, акмеизм ли (от греческого слова αχμή (“акме”) высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора), или адамизм (мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь), во всяком случае, требующее большего равновесия сил и более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем то было в символизме[14]». Н. Гумилев называл символизм «достойным отцом», но подчеркивал, что новое поколение выработало иной «мужественно твердый и ясный взгляд на жизнь» (так называемый адамизм). Акмеизм, по мысли Гумилева, есть попытка заново открыть ценность человеческой жизни, отказавшись от «нецеломудренного» стремления символистов познать непознаваемое. Действительность самоценна и не нуждается в метафизических оправданиях. Поэтому следует перестать заигрывать с трансцендентным (непознаваемым): простой вещный, предметный мир должен быть реабилитирован, он значителен сам по себе, а не тем, что являет высшие сущности. В этой связи главное значение в поэзии приобретает художественное освоение многообразного и яркого земного мира.
Первой ласточкой эстетической реформы акмеизма принято считать статью М. Кузьмина «О прекрасной ясности»[15], напечатанную в 1910 году. Взгляды этого поэта старшего поколения, не являвшегося правоверным акмеистом, оказали существенное воздействие на формирующуюся программу нового течения. Статья декларировала стилевые принципы «прекрасной ясности»: логичность художественного замысла, стройность композиции, рациональная организация всех элементов художественной формы, «Кларизм» (этим термином автор обобщил свои эстетические принципы) по существу стал призывом к большей нормативности творчества, он реабилитировал эстетику разума и гармонии и противостоял мировоззренческому глобализму символистов.
Впоследствии, оценивая историко-литературное место акмеизма в русской поэзии, С. Городецкий писал: «Нам казалось, что мы противостоим символизму. Но действительность мы видели на поверхности жизни, в любовании мертвыми вещами и на деле оказались лишь привеском к символизму...»[16].
В.М. Жирмунский в 1916 г. справедливо замечал: «Внимание к художественному строению слов подчеркивает теперь не столько значение напевности лирических строк, их музыкальную действенность, сколько живописную, графическую четкость образов; поэзия намеков и настроений заменяется искусством точно вымеренных и взвешенных слов [...] есть возможность сближения молодой поэзии уже не с музыкальной лирикой романтиков, а с четким и сознательным искусством французского классицизма и с французским XVIII веком, эмоционально бедным, всегда рассудочно владеющим собой, но графичным и богатым многообразием и изысканностью зрительных впечатлений, линий, красок и форм»[17].
В начале 1910-х годов Мандельштам сближается с акмеистами, осознавшими кризис символизма, и входит в круг этих поэтов. Он активно сотрудничает в «Аполлоне» и «Гиперборее» и увлеченно разрабатывает поэтику акмеизма как теоретик и практик. Через раздумья о судьбах культуры, изучение прошлого пришел он к идее новой поэтической школы. Так, в статье «Утро акмеизма», написанной в 1913 году, но опубликованной лишь в 1919-м, Мандельштам обосновывает тезис о поэтическом зодчестве, об архитектоничности поэзии. Слово – некий камень, который акмеисты кладут в основу своего здания. Построенное в художественном творении можно рассматривать и как своеобразный организм со своей внутренней жизнью, подобно тому, как готический собор является «праздником физиологии». Именно здесь должна «гулять мысль» поэта, а не в дремучем «лесу символов».[18]
В своем художественном творчестве Мандельштам воспринимает мир не как живую, осязательную и плотную реальность, а как игру теней, как призрачное покрывало, наброшенное на настоящую жизнь. Жизнь не реальна. Это марево, сон, созданный чьим-то творческим воображением; жизнь самого поэта не реальна, а только призрачна, как видение и греза:
Я так же беден, как природа,
И так же прост, как небеса,
И призрачна моя свобода,
Как птиц полночных голоса.
Я вижу месяц бездыханный
И небо мертвенней холста, -
Твой мир, болезненный и странный,
Я принимаю, пустота![19]
Поэт – акмеист не пытался преодолеть «близкое» земное существование во имя «далеких» духовных обретений. Он любовно разглядывал хрупкие грани вещей, эстетизировал их мельчайшие оттенки, утверждал «домашнюю» атмосферу любования «милыми мелочами». Высшее место в иерархии акмеистических ценностей занимала культура. «Тоской по мировой культуре» назвал новое течение О.Мандельштам. Если символисты оправдали культуру внешними по отношению к ней целями (культура для них – средство преображения жизни), если футуристы готовы были к ее прикладному использованию (культура ценилась ими в меру материальной полезности), то для акмеистов культура – сама себе цель.
Характерный анализ пути поэта дан Н.Струве в главе «От символизма к акмеизму»: «Ранние стихи Мандельштама — в значительной степени дань символизму с его чрезмерным платонизмом, стремлением уйти от мира, боязнью воплотиться... Идеальная роза отсутствует в стихах Мандельштама, но нет еще в них и конкретных роз... Символисты были по природе тайнозрителями. У Мандельштама ничего подобного: «безжизненный» небесный свод непроницаем, ему не удается «преодолеть уз земного заточенья»... отчего он вынужден их принять... Запоздалый символист предвещает будущего акмеиста»[20]
В статье 1919 года «Утро акмеизма» О. Мандельштам выделял «слово как таковое» как важнейшую составляющую акмеизма. «Медленно рождалось «слово как таковое». Постепенно, один за другим, все элементы слова втягивались в понятие формы, только сознательный смысл. Логос, до сих пор ошибочно и произвольно почитается содержанием. От этого ненужного почета Логос только проигрывает. Логос требует только равноправия с другими элементами слова. Футурист, не справившись с сознательным смыслом как с материалом творчества, легкомысленно выбросил его за борт и по существу повторил грубую ошибку своих предшественников. Для акмеистов сознательный смысл слова, Логос, такая же прекрасная форма, как музыка для символистов»[21].
Слово у акмеистов, — не в их декларациях, а в их поэтической практике, - берется не из становления идеологической жизни, а непосредственно из литературного же контекста и только из него[22].
В историю русской литературы XX в. акмеизм вошел, прежде всего, как цельная поэтическая система, объединяющая трех стихотворцев – Мандельштама, Ахматову и Гумилева.
Именно творчество Ахматовой и Мандельштама рассматривают авторы известного исследования «Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма»[23]. Авторы отмечают значимость преобразований в области поэтического языка, произведенных этими поэтами. «Вся работа над словом основывалась у Мандельштама и Ахматовой на глубоко продуманных историко-культурных предпосылках, во многом опережавших современную им мысль»[24].
Развитое чувство историзма, внимание к настоящему, понимание связи истории и культуры, соотнесение творчества с историей – все это делает их поэзию по-новому вовлеченной в жизнь. Живя в непростой исторический период, Ахматова и Мандельштам стремились отразить в своих стихах «воспоминания, отбираемые сознательно». «Только память вы мне оставьте, только память в последний миг…» - писал Мандельштам. Передача воспоминаний воспринимается поэтами как необходимое условие сохранения жизни. Таким образом, история, скрепленная личностной памятью, - вот что лежит в основе поэтики Ахматовой и Мандельштама. Авторы исследования называют их поэтику «семантической». «…Гетерогенные элементы текста, разные тексты, разные жанры (поэзия и проза), творчество и жизнь, все они и судьба – все скреплялось единым стержнем смысла, призванного восстановить соотносимость истории и человека»[25].
Поэтический мир О.Мандельштама был отмечен ощущением смертной хрупкости перед безликой вечностью. Акмеизм Мандельштама – «сообщничество сущих в заговоре против пустоты и небытия». Преодоление пустоты и небытия совершается в культуре, в вечных созданьях искусства: стрела готической колокольни попрекает небо тем, что оно пусто. Среди акмеистов Мандельштама выделяло необыкновенно остро развитое чувство историзма. Вещь вписана в его поэзии в культурный контекст, в мир, согретый «тайным телеологическим теплом»: человек окружался не безличными предметами, а «утварью», все упомянутые предметы обретали библейский подтекст. Вместе с тем Мандельштаму претило злоупотребление сакральной лексикой, присутствующее в творчестве многих символистов. Для Мандельштама очень важна связь с другими историческими эпохами. Через эту глубинную связь он оценивает окружающий мир.
О. Мандельштам считал, что акмеизм принес с собой не новизну мировоззрения, а новизну вкусовых ощущений. В кругу акмеистов превыше всего ценились такие элементы формы, как стилистическое совершенство, живописная четкость образов, точно вымеренная композиция, отточенность деталей.
Пафос стихов Мандельштама раннего периода – отречение от жизни с ее конфликтами, поэтизация камерной уединенности, безрадостной и болезненной, ощущение иллюзорности происходящего, стремление уйти в сферу изначальных представлений о мире («Только детские книги читать...», «Silentium» и др.). Приход Мандельштама к акмеизму обусловлен требованием «прекрасной ясности» и «вечности» образов. В произведениях 1910-х годов, собранных в книге «Камень» (1913), поэт создает образ «камня», из которого он «строит» здания, «архитектуру», форму своих стихов. Для Мандельштама образцы поэтического искусства – это «архитектурно обоснованное восхождение, соответственно ярусам готического собора»[26].
Мандельштам не только искренно считал себя акмеистом, но и занимался теоретическим обоснованием акмеизма как литературного течения. Проповедник идей акмеизма, может быть более чем Гумилев, заслуживающий название теоретика этого литературного течения, Мандельштам никогда не позволял своей поэзии зайти в «узкое место» акмеизма: односторонней предметности, конкретности, «сугубой вещности» он не терпел и нападал на ее проявлении в поэзии, не взирая на лица: тут уже доставалось и друзьям-акмеистам.
Какой безумец согласится строить, если он не верит в реальность материала, сопротивление которого он должен победить. Булыжник под руками зодчего превращается в субстанцию, и тот не рожден строительствовать, для кого звук долота, разбивающего камень, не есть метафизическое доказательство. Владимир Соловьев испытывал особый пророческий ужас перед седыми финскими валунами. Немое красноречие гранитной глыбы волновало его, как злое колдовство. Но камень Тютчева, что «с горы скатившись, лег в долине, сорвавшись сам собой иль был низвергнут мыслящей рукой», — есть слово. Голос материи в этом неожиданном паденьи звучит как членораздельная речь. На этот вызов можно ответить только архитектурой. Акмеисты с благоговением поднимают таинственный тютчевский камень и кладут его в основу своего здания.
Камень как бы возжаждал иного бытия. Он сам обнаружил скрытую в нем потенциально способность динамики — как бы попросился в «крестовый свод» — участвовать в радостном взаимодействии себе подобных.
Символисты были плохими домоседами, они любили путешествия, но им было плохо, не по себе в клети своего организма и в той мировой клети, которую с помощью своих категорий построил Кант. Для того чтобы успешно строить, первое условие — искренний пиетет к трем измерениям пространства — смотреть на них не как на обузу и на несчастную случайность, а как на богом данный дворец. В самом деле: что вы скажете о неблагодарном госте, который живет за счет хозяина, пользуется его гостеприимством, а между тем в душе презирает его и только и думает о том, как бы его перехитрить. Строить можно только во имя «трех измерений», так как они есть условие всякого зодчества. Вот почему архитектор должен быть хорошим домоседом, а символисты были плохими зодчими. Строить — значит бороться с пустотой, гипнотизировать пространство. Хорошая стрела готической колокольни — злая, потому что весь ее смысл — уколоть небо, попрекнуть его тем, что оно пусто[27].
Имя Мандельштама неотрывно от другого имени — акмеизм. Акмеизм в его осмыслении — не школа и не мироощущение. Это существование, выраженное в слове, понятом как субстанция — с ее особой внутренней динамичностью и организованностью.
... в царство духа. Вот почему Москва стала родиной религиозно-философской мысли, а Петербург – местом рождения художественного символизма. И в заключение своей работы Каган приходит к выводу, что, как бы ни стирала современная цивилизация различия между Москвой и Петербургом, культурно-исторические особенности обоих городов должны не только сохраниться, но и углубиться, ибо в них выражается ...
... города"). В 2002 г. Бани Этемад принимала участие в XXIV Московском кинофестивале как член жюри и в одном из своих интервью столичным "Известиям" высказала интересные мысли о путях взаимодействия российского и иранского кино после революции 1979 г.: "Фильмы Тарковского и фильмы Параджанова были в иранском прокате, участвовали в наших кинофестивалях и получили хорошую прессу. У Параджанова даже ...
... заветным паролем для тех, кто хранил память культуры. Для многих мандельштамовская поэзия становиться формирующим, воспитывающим переживанием. Оказывается, что слух новых поколений подготовлен и настроен на поэзию Осипа Мандельштама.[25] О своей песни Мандельштам сказал: “Утеха для друзей и для врагов смола”. Без темных лучей вражды спектр того ореола, в котором является нам мандельштамовская ...
... что ничего не происходит (днем), а ночью тряслись от страха, услыхав звук подъезжающей машины или остановившегося на этаже лифта. И в таком состоянии — моральном и физическом — Осип Мандельштам продолжал создавать вещи "неизреченной красоты" — не просто продолжал — у Поэта открылось новое "поэтическое дыхание". Самые лучшие произведения его писались именно в этот страшный воронежский период ...
0 комментариев