Оглавление

Введение

Глава 1. Феномен власти: от политизации к интерсубъективности.

Глава 2. Роль власти в реорганизации пространства социума.

§1. Проявление властных отношений.

§2. Взгляд как антропологическая составляющая властных отношений. Захват объекта.

§3. Специфика отношений влюбленных в контексте властного существования.

Глава 3. Модификация объекта.

Заключение

Библиография

Приложение

Лакан Ж. Семинары. Книга XI. Четыре фундаментальных концепта психоанализа.

Глава 6. Разрыв между глазом и взглядом

Глава 7. Анаморфоз

Глава 8. Линия и свет

Глава 9. Что такое картина?

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Введение.

Приоритеты в расстановке целей предпочтения при анализе властного существования обозначаются таким же, как и сама цель исследования, неявным способом. Казалось бы, видение власти очевидно, очевидно в своей тотальной при обхвате всеобщности, проявляемости и определённости. Но такое её явление есть кажущееся, даже эфемерное. Она сокрыта в своих рычагах, институтах и последствиях. Проступление на поверхность, «вдруг-явление» власти не демонстративно сперва, а неудобно, «путано», нечётко и обладает эффектом вносимого в область её действия беспокойства. Объект, захваченный её действием, враз лишается всего того, что способно даже намекать о его волевом проявлении. Игра полей функционирования властных структур и объектного существования до их встречи не может не обставляться как маскарадный бал, где переплетаются легкий флирт и грубое ухаживание, жестокий захват и мимолетное видение и где оказывается все, в конце концов, таким обезоруживающе бесстрастно нелепым в тот момент, когда маски сорваны.

Проблеск отчаяния, призывающий предмет выказать объективное, есть его попытка выдержать в поле наступления агрессивные толчки, насылаемые властью в её, может даже и не воинственной атаке. В то же самое время обслуживание властными процессами организуется не иным способом, а только указанием предмету на его определенность. Эта определённость, это называние предмета не есть то, что предмету вообще необходимо, даже, можно сказать, таковое именование нагружает излишними для его бытия статусами. Например, неужели что-нибудь изменилось бы в самом человеке, если бы он не имел имени, фамилии, отчества? (Речь не о самом качестве имени и том, как оно может быть понимаемо, например, вслед за Флоренским или Булгаковым, и какое действие может поэтому порой оказывать.) Имя — это побочный продукт действия власти в обществе при всей своей определённости. Имя в начальном счете — это инструмент для удобного манипулирования власти. Не только, естественно, имя. Сеть властного проникновения настолько широка, что любое качество предмета может быть выведено из того, что это оказывается нужным властному существованию. Предмет через власть приобретает «лицо». До того, как власть, дисциплинируя, присваивает ему обозначение, он существует, но существует в абсолютной неявленности. Его невозможно определить, о нём ничего невозможно сказать. Как только на предмет бросается взгляд, он тут же вовлекается в игру властных отношений, но совсем не значит, что он исчезает, предмет приобретает ауру собственных характеристик.

Таким образом, в момент соприкосновения предмета и власти обнаруживается разовое и навечное расслоение предмета в его бытийной явленности. Происходит раскол в самом предмете. И этот раскол-разрез производится под скальпелем отношений власти как, с одной стороны, осуществляющей «лечебные процедуры», а с другой — формирующей новое лицо-маску пациента. Благое дело производства надреза, да и вообще начала процедур приподнимания предмета до уровня «нормализации», введения его, таким образом, в место, чьи окрестности уже осенены продуцирующей рукой, оборачивается вдруг не только выявлением и удалением «патологически» существующих органов, но репроизводством предмета, до уровня почти искусственно функционирующего. Предмет оказывается погруженным в свойственную ему (может даже по аналогии подобия) среду функционирования, характеризующуюся замкнутостью и циркулированностью (похожим образом автобус двигается изо дня в день по своему маршруту). Продолжая примером о наличии у человека имени как рожденной властью характеристики, можно заметить, что имя ведь сопровождает человека всю жизнь и меняется либо с преобразованием, вызванным властью же, социального статуса, либо из-за порождения у субъекта психоза, который вырабатывается именем (что тоже, кстати, есть прямой сигнал о вторжении таких властных отношений в мир субъекта, что выказали ему естественную для имени по происхождению инородность. Человек же при этом пытался сыдентифицировать себя со своим именем как сущностным значением.) Таким видится предмет в конечном итоге с точки зрения власти.

Оформление взаимоотношений между предметом, встречающим порабощающее, и источающим его опосредуется различными по степени интенсивности своего воздействия вещами. Их проявление путём изменяющего объект действия может быть и агрессивно обставленным, и морально оправданным, и неосознаваемым из-за своей невидимости объектом, и доставляющим объекту безмерное удовольствие. Так или иначе, существо взаимодействия субъекта и объекта легко описывается в терминах обманной стратегии.

Глава 1. Феномен власти: от политизации к интерсубъективности.

Власть политически осуществляет свою деятельность в государстве в форме господства, руководства, управления, организации, контроля, используя при этом методы авторитета, права, насилия. Власть — инструмент выражения «воли государства». Реализация этой воли подкрепляет «интересы политики». При самом поверхностном взгляде власть, как кажется, сводится к сети управляющих, контролирующих институтов, проявляющихся в своих функциях ограничения и регламентации социального пространства. Вина же открывается здесь как сопровождающая власть характеристика, власть обретает морально не оправдываемое лицо. Подобный дискурс отторгает.

Возможно ли сведение многовидовой представленности власти, как то политической, экономической, государственной, семейной к единому облику, сохранившему бы все черты, что ей присущи? Каким понятием или же системой взаимосвязанных понятий властные структуры могут быть заменены? Определение того, что подлежит, обосновывает бытие власти — вот задача, при попытках разрешить которую и формируется данная работа.

Политическая поляризация, указывающая на взаимозависимость «господствующий — подчиненный» и структуры, окрашенные подобным действием принуждения, которые встречаются, борются, поглощают, уничтожают друг друга, — вершины того айсберга, который есть власть.

Несомненный интерес сопутствует процессу перевода парадигмальных установок вообще, в случае же социально адаптированных наблюдение за этим особенно призывающе. Да и происходит подобное с ними же наиболее часто. Привычка обращаться к проблемам власти соответствует практически фиксируемым случаям встречи с ней. Поэтому и наиболее частый взгляд при начале анализа функционирования власти бросается на её политическую ориентированность. Верчение же смысловыми оттенками при встрече с наукообразным обоснованием процессов властоопределения неизмеримо. Не значит определённо, что частота обращаемости к проблемам власти однозначно будет свидетельствовать за многообразие подходов при их освещении. «Просто» политический еще не значит, что в сфере функционирования структур подчинения и подавления достаточно пространства для функционирования социального, и более — межличностного. Но сама власть демонстрирует порядки такого уровня, что концентрация на социальном взаимодействии является сущностно выразимой для всего порядка власти. Политологический подход к отслеживанию процесса не вполне удовлетворителен, поскольку оставляет за скобками сами причины вдруг появления властного, не сосредоточен на изучении мест их появления.

Проблемы интерсубъективного, реализованные в социальном поле напрямую или же завуалировано (через посредство символически организованного взаимодействия) ведут к проблематике тем путем, который и поможет вскрыть способы, характер, методы властного существования.

Продолжение анализа власти в «старых» традициях по подобию политически обоснованного институтоучреждающего организма бесперспективно. Трансформируется как в целом взгляд на эту проблему, так и на её порождения. Например, видение идеологии постструктурализмом распространяет живучесть этого явления вообще на язык. «Идеология — это процесс, который совершает так называемый мыслитель, хотя и сознанием, но сознанием ложным. Истинные побудительные силы, которые приводят его в движение, остаются ему не известными, в противном случае это не было бы идеологическим процессом. Он создает себе, следовательно, представление о ложных или кажущихся побудительных силах»[1]. Идеологическая машина — нечто, помещаемое между миром и индивидом, которая сознание индивида реорганизует в ключе искаженного восприятия. Речь идет о подмене подлинных, но «неприглядных» мотивов поведения человека теми, которые хотя и ложные, но имеют морально оправданный вид. Ролан Барт выделяет целую систему кодов, типологических единиц, которые возникли из-за способности языка расслаиваться на коннотативное и денотативное, означающее и означаемое. Сам язык не является нейтральным средством коммуникации, а пропущен через механизмы вторичного означивания (идиоматические смыслы, жанровые конвенции и т. п.), которые имеют идеологическую природу и обеспечивают языку социальную действенность и статус дискурса. Барт связал идеологию с феноменом коннотации, т. е. рассматривает идеологию как некое знаковое образование. Таким образом, власть, по Барту, осуществляется в форме дискурсивных стратегий, на службе у которых оказывается индивид в силу самого факта употребления языка, и которые в совокупности образуют первичный уровень принуждения. Идеология непрерывно ведет борьбу за свое существование, конкурирует с другими за первое место и за широту охвата в принуждении, в котором она стремится подавить личностное индивида и всякую его ответственность.

Но что же власть? Частота обращаемости к ней свидетельствует, по словам Бодрийяра, о том, «что её больше нигде нет»[2]. Развалилась попытка, пишет Бодрийяр, власти быть самой по себе как формирующей антагонизмы, нет власти тем более как юридически оформленной силы, нет её и в рассеянности, децентрации (сама такой формой свидетельствует о своем распаде, Фуко лишь актуализировал дискурс, это дискурс жил как власть, не власть), сила желания как основа поступков власти оказывается не вполне удовлетворяющей. Власть сама из себя, власть сама для себя — это не свидетельствует ещё о том, что она существует. Сопровождение процесса производства властью разрушается: «ей не удаётся больше производить реальность, воспроизводить себя в качестве реального»[3]. Она не может заставить чего-то что-то обозначать. Она становится в обращаемости к самой себе симулякром. Власть, существующая в кругообороте совращения, — вот такая антропоморфизация власти ведет к её схватыванию и размещению в символическом пространстве.

Глава 2. Роль власти в реорганизации пространства социума.

§1. Пути распространения властных отношений.

Власть отчетливо имеет свое проявление в поле социальности. Лик её размыт, действие же, наоборот, очень определённо. Отчётливость проявления в поле функционирования власти её инструментов намекает на её присутствие. Укрепление воли к власти в актуальном — это и есть рождение власти как постоянно действующего, исторически пришпиленного её технического воплощения. Власть исторична настолько, насколько воля к власти переводится в бытие форм властвования. Лишь только начавшая оправдываться социальным пространством, т. е. узаконенная, власть сразу приобретает статус функционирующей со всеми присущими этому определённостями: структурированием, органами, техниками и, главное, произведённым эффектом. «Власть — это знак существования, и сообразно тому нет средств власти самих по себе, но свое значение эти средства обретают благодаря бытию, которое их использует»[4]. Юнгер настаивает вслед за Ницше на том, что сама по себе истина требует своего выражения в лице воли к власти. Власть «неразрывно связана с прочным и определённым жизненным единством, с не подлежащим сомнению бытием, — и именно выражение такого бытия является властью»[5]. А это выражение не представляется Юнгеру иным, кроме как актуальным, явленным, пробивающим действительность. Отсюда и бесспорность неабстрактного существования власти.

Бытование власти неявно, но это не значит, что сила её воздействия вследствие её такого абстрактного существования преуменьшается. Или же что властные отношения по степени их интенсивности градируются от так называемого в социальном смысле «центра власти», видимого головного института (к примеру, декана или «Москвы») до совсем, казалось бы, незначительных элементов (дневника школьника, например, или чей-либо рассказ об исповеди). То, что власть не централизована, а рассеяна, всеохватна, видима в любом движении социально установившегося было с блеском продемонстрировано Фуко в работах по истории сексуальности или рождению тюрьмы.

Властные структуры, пишет Фуко, не единичны, но множественны, не очевидны, но скорее влияют подспудно, не обязательно жестки в своей диктатуре, но иногда мягки и вкрадчивы, не топорны, но изобретательны до утонченной искусности. «Власть нельзя выводить из какой-то точки, очага суверенности, института господства, распространяющегося от высшего к низшему. Власть исходит отовсюду, и поэтому она вездесуща и является совокупным эффектом различных флуктуаций»[6]. Попадание в сети властных отношений неотчетливо, а порой даже и после выхода из них не приходит к субъекту осознание того, что он там побывал и даже подвергся их воздействию. Фуко обрисовывает пространство социальности как полностью структурированное и насквозь пропитанное властными отношениями. «Под властью — пишет Фуко — следует понимать, прежде всего, множественность отношений силы, которые имманентны области, где они осуществляются, и которые конститутивны для её организации; понимать игру, которая путем беспрерывных битв и столкновений их трансформирует, усиливает и инвертирует; понимать опоры, которые эти отношения силы находят друг в друге таким образом, что образуется цепь или система, или, напротив, понимать смещения и противоречия, которые их друг от друга обособляют; наконец, под властью следует понимать стратегии, внутри которых эти отношения силы достигают своей действенности, стратегии, общий абрис или же институциональная кристаллизация которых воплощаются в государственных аппаратах, в формулировании закона, в формах социального господства»[7]. Власть, по Фуко, нарождается сама и продуцирует сопутствующие ей единицы пространства с целью производства знания. Не нечто предстает перед обликом властных проявлений для того, чтобы быть замеченным властью во всей своей полноте, а сама власть обустраивает окружающее себя пространство таким образом, чтобы всему неявному, амёбному, но функционирующему самостоятельно придать облик. Довластное заманчиво для власти потому, что содержит в себе нечто угрожающее её существованию. В случае сексуальных практик — это не поддающаяся управлению и даже описанию, и рационально обоснованным схемам поведения сила желания, сексуальное поведение, а на рубеже XIX — XX веков и половое влечение. Своим богатством, полнотой захвата, вовлеченностью, тотальной отстранённостью секс не может не составить конкуренцию власти в её всеопределяемости. Или же вообще как в случае с «социально опасными» типами власть напрямую пропагандирует своё противоборство с указанными индивидуумами, создает обширнейшую, постоянно модифицирующуюся сеть механизмов, тактик, приёмов, институтов, предписаний с целью подчинения неблагополучных.

Власть дешифрует конкурирующие с ней проявления (в том числе и сексуальные) в поле правила, закона, где уже установлены соответствующие регулятивные экзекуции. Запрет устанавливается в трёх формах: что нечто не должно существовать, о нём не должно говорить, или оно не разрешено. В этом контексте власть свои действия схематизирует в юридическую форму. «Повинующийся субъект» — основной итог подчинительных мер.

Сексуальность заключается в скобки, управление ею осуществляется только в пределах, предписанных ей для её же существования. Социологически явленное перекрывается по всем выказываемым фронтам, создаются соответствующие препоны и предписательные правила. В практике признания через дискурс множится и сама власть. Создаются позиции, по которым можно «управлять» сексуальностью: и обсуждение с учеником возможных сексуальных проблем, и выявление психиатром причин преступления у заключенного в пластах бессознательного, и медицинский осмотр тела, и контроль за рождаемостью и поведением семейной пары. Тело как орган, могущий источать удовольствие и доставлять наслаждение, а также тело как воспроизводитель, способствующий увеличению потомства, попадает под особый взгляд власти, она пытается удержать её в своем владении как физически сдерживающе (например, производя презервативы) так и вводя его в оборот при анализе сексуального в речи, в дискурсивной практике (обсуждая, например, гигиенические правила ухода за телом).

Управление делами секса и подчинение преступника тюрьмой — эти примеры наиболее показательны с точки зрения демонстрации степени развитости власти и её механизмов, институтов, методов, практик. Сексуальность деформируется машинерией властных отношений как «конкурирующему» в деле подчинения человека, тюрьма же призвана заглушать его потуги возможного и действительного бунта.

Множатся формы представимости власти как при поимке, осуждении, наказании преступника, так и при профилактических методах, предпринимаемых властью, чтобы преступление не могло иметь место. Сама власть, как и в случае с обузданием секса, раскидывается сетью способов встречи наказываемого человека и предъявляет ему, выражая общественный договор, поле досудебных, судебных и послесудебных практик. Всё, от суровости заключения до правил поведения в местах лишения свободы, направлено на подчинение тела и души осужденного, вовлечение его в оборот представлений, навязываемых властью.

Власть, формируясь в своих проявлениях и формируя облик того, на кого направлена, изобретает широчайший ассортимент техник своего проявления. В процессе обнаружения ею ещё не попавшего под воздействие субъекта власть сопровождает его «пленение» благородной целью в смысле видимой социальной оправданности и привлекательности — рождает то, что Фуко назвал знанием о предмете. Знание, оказывается, напрямую зависит от степени «развитости» порока — будь он сексуальным (а оно для властности патологично) или же просто преступным. Не является то, что попадает под внимание власти, априорно развитым и представленным в дискурсе о нём, а, наоборот, чем больше власть увлечена предметом, чем больше предполагаемых и явных беспокойств он ей доставляет, тем совершеннее представление власти о предмете, тем больше путей пролагает она к нему.

Знать нечто значит знать определённо или не знать ничего другого, в конце концов, ничего другого, кроме самого знания. Так определённое Когито может работать и в качестве дискретной структуры множественных очагов власти, связность в отправлениях которых теоретически регулируется самой формой знания, т. е. Когито, а на практике общей формой их функционирования — политическим консенсусом лишь по видимости противоборствующих властных структур (политико-экономических, социальных институций).

Когито в такой распылённой по множеству инстанций власти форме неявно прописано уже в экзистенциалистском варианте феноменологии. «Научное исследование является ничем иным, как усилием и стремлением к присвоению. Открытая истина, как и произведение искусства, есть моё знание; оно является ноэмой мысли, которая раскрывается, только когда я формулирую мысль, и которая поэтому появляется определённым способом, и я поддерживаю её существование. Именно мной раскрывается лицо мира. В этом смысле — я его творец и владелец. Не потому, что я считаю открытый мной аспект бытия чистым представлением, а потому, напротив, что этот открываемый мной аспект существует реально и глубоко… но я снова нахожу независимость, аналогичную независимости произведения искусства, в свойстве истины моей мысли, то есть в её объективности. Эта мысль, которую я образую и которая получает от меня своё существование, продолжает в то же время своё существование посредством одной себя в той мере, в какой она является мыслью всех»[8] (Сартр). Власть произведения искусства сродни всякой другой и имеет в виду один и тот же механизм функционирования: власть настаивает на своей истине в той же мере, в какой настоятельна сама истина (для всех) для неё, поскольку это истина власти творить мир. Так же в любом порядке властных отношений. Даже если претензия на творчество только претензия, сама форма когитальной её развёртки задаёт презумпцию собственной невиновности в аффективных порядках её явления. Бессознательное власти — знание. Бессознательное знания — власть.

Именно поэтому, всё власти — маскарад потерявшего лицо творца, хочет он этого или не хочет. Вообще знания Фуко видит в действиях власти. Ей необходимо опередить, усмирить, для этого определить место предмету не в поле его функционирования, а в ряду явлений, о которых властью уже создано представление. Создается некий обоюдоприятный комплекс существования. Ведь и власти тоже нет без того, чтобы она не сопровождалась порожденными ею же проблемами знания. И не то, чтобы сопровождалась, сама власть существует только в знании, которое само же и было ею продуцировано. Без знания как опоры своему существованию власть не смогла бы реализоваться. Пересмотр и отказ её от основополагающих принципов, соответствующих основам знания, грозит не шатанием и неопределённостью её в самоидентификации, а её полным уничтожением. Можно ли говорить в этой связи о слиянии власти и знания в одной точке — точке предмета? Или скорее о выразимости власти только в одной форме — в форме знания и представимости в одном виде — предмета? Формы власти получают цель и содержание лишь благодаря власти, которая их использует.

§2. Взгляд как антропологическая составляющая властных отношений. Захват объекта.

Именно об отношениях влияющего и влияния и ведет речь Лакан, когда говорит о рождении субъекта в разрыве взгляда и глаза. Вооруженный желанием субъект встречается с объектом, в этот момент и фиксируется вывод из поля реального символического регистра. Разрыв происходит не только между взглядом и глазом, пониманием и чистым видением, но и между тем, что указывает на субъекта и самим субъектом. Властное влияние здесь в овладевании, захвате деформированным реальным пространством субъекта, обладающего желанием.

Производство в поле взаимоопределённости желания по обладанию друг другом оказывается более чем закономерным. Образование ауры взаимопритяжения движет процессом. Желание расставляет точки соответствия, в которых соприкасаются потоки встречных обликов, предлагаемых к объективации друг другом. В открытости обоюдных симпатий читаются пути, по которым, возможно, будет осуществляться движение по переводу в новое состояние. Продвижение по этим путям, скрашиваемым и даже направляемым желанием, совершается способом, который по мере своего разворачивания выкристаллизовывает образы модифицирующихся объектов. Желание облегчает тяготы действования властного субъекта и при своём необходимом присутствии не выявляет, но представляет формируемое. Причём это представление не имеет в виду объективацию облика в какой-либо наличности, а речь может идти лишь о призыве к воображаемому, получающему своё закрепление в символическом.

Взгляд и глаз — лишь удобное указание Лаканом на процессы, происходящие в человеке, и затрагивающие суть его, так как они напрямую ведут к точке, где пересекаются регистры реального, воображаемого и символического, что фиксируют силы желания, его возникновение и проявление. Эта точка не представляется иным, кроме как метафорическим образом, скорее даже это не точка, а полное её отсутствие, так как на её месте обнаруживается разрыв, раскол. Но это специфического рода все равно маркировка, демонстрация начала работы в переплетении сознательного и бессознательного. Вывод на речевую поверхность, к осознаваемому структур бессознательного, о существовании которых заявляет работа желания, осуществляется именно с того момента, когда глаз начинает работать как взгляд, а взгляд начинает в своём всегда безмолствии «сообщать», «говорить».

Путь сознания оказывается таковым, что именно взгляд и переводит для сознания поле реального в воспринимаемое, а значит взгляд, в продолжении придания ему властных характеристик не только служит для «захватнических» целей при начале отношений субъекта и объекта вообще, но и является единственным проводником по пути желания. Объект желания импульсирует, источает из себя субстанцию влечения, которая формирует образ объекта у субъекта. До взгляда же, в иллюзии о нем лишь как о средстве, нет дела.

Взгляд же удивляет тем, как отмечает Сартр, что не только не является средством, обслуживающим некие процессы сознания, но сам структурирует пространство, расставляет приоритетные точки его бытийного статуса, определяет в уровне реального то, что нанизывается на его лучи, исходящие из тела субъекта. Взгляд — это порядок, это схема уже не реального, но некогда бывшего им. О какого класса порядке можно здесь говорить? Есть ли это первичная схема, лишь только начало отношений субъекта и окружающего мира или же речь уже законченной символизации, опыте собственно мира субъектного?

Но взгляд сам обнаруживает себя, по Сартру, в момент не восприятия им реального, это всего лишь глаз, а тогда когда он ощущает себя под другим взглядом, чувством, свидетельствующим об этом, является стыд. «Быть увиденным конституирует меня как бытие без защиты перед свободой, которая не является моей свободой»[9].

Аспекты властного существования трансформированы, властвующий, постигающий мир взглядом, субъект перестает существовать как господин, объективирующий действительность. Лишь благодаря взгляду, даже именно только взгляду, субъект-взгляд сам сбегает в ту плоскость, где он становится в момент на него взирания не господином, а рабом. Погнавшийся вслед за желанием к структурированию объекта, в момент встречи с другим взглядом, он обнаруживает, даже не видя другого взгляда, себя. То есть под другим взглядом опознает не только себя как взгляд, но себя как взгляд и как раба. Субъект, являясь объектом, на котором сходятся лучи чужого видения, которые его просвечивают, которым субъект по аналогии присваивает собственную, бывшую и заявленную некогда мощь господства и всепроникновения, оказывается рабом. Сартр пишет о том положении, при котором субъект оказывается под оценками свободы, которая не является собственно свободой субъекта, а именно свобода, осознаваемая субъектом, как свобода чужая, и сигнализирует субъекту об опасности его положения. Стыд — лакмусовая бумажка осознания и себя как взгляда, и как раба, и чужой давящей свободы, и опасности, которая есть «постоянная структура моего бытия-для-другого»[10]. Остается несколько расплывчатым переход от осознания, что есть свобода меня, к наделению ею другого, демонстрирующего взгляд. И не призрачно ли здесь рабство? Ведь отчуждение моих способностей через чужой взгляд производится только как учреждаемое самим субъектом, даже не видимое, тем более не реальное?

Взгляд у Сартра восстанавливает всю целостность структуры интерсубъективности, заявляя о рождении социальности как рода межличностных отношений. Ведь именно при встрече собственного взгляда и взгляда чужого и обретается не только другой, но и собственное существование, до того как существование не представимое, а лишь под другим взглядом появляется бытие-для-другого, как необходимое для существования собственно бытия. Причем другой обращается ко мне не затем, чтобы конституировать, естественно, меня для меня, но меня для себя. Таким образом, я как объект, имеющий собственную свободу, для другого субъекта не существую, хотя именно посредством того, что я представляю другого, как такого, который представляет меня имеющим собственное объективное, я приобретаю собственную бесконечную свободу. Ведь в момент, когда я являюсь объективным бытием для другого, я, хоть и нахожусь под его, другим взглядом, всё же имею свою свободу в самом объемном бесконечном виде. Власть другого в этом случае определяет, не только подчиняет меня на моём месте как объективно насыщенное бытие, но и «впускает» в мой организм живую кровь объективности, правда не реализуемой здесь и сейчас.

§3. Специфика отношений влюбленных в контексте властного существования.

Отношения влюбленности — иллюстрация функционирования, как силы властных отношений, так и их слабости, слабости до беспомощности. Любовь парадоксирует власть. Ролан Барт преодолевает искушения быть вписанным в пространство властных, захватнических отношений со стороны реальности подчинением внутренним, вернее вовлечением в состояние влюбленности. Ведь «соблазн представляет господство над символической вселенной, тогда как власть — всего лишь господство над реальной»[11].

Эта аура, аура влюблённости, обладает пародийными признаками власти, могущими соперничать с властью в её «захватнических» характеристиках. Это и обретение любимого в поле собственного существования, и внезапное пленение кем-либо, и свойственная властным структурам сеть интриг, и полное включение в игру, чем-то напоминающая «кошки-мышки», чем-то «прятки», чем-то «в разведчиков».

Окружение, не оказавшееся включенным в круг «обслуживания» «нужды» влюбленных, лишается бытийного статуса, и в то же время «реальность претерпевается как система власти»[12]. Барт пишет, что само окружающее своим бытийным присутствием оскорбляет влюбленного. Коннотативная составляющая знаковых систем, обслуживающих окружающий мир, превращена в знак идеологического воздействия. Тем, что окружающий мир есть, тем, что он даже своим невмешательством навязывает себя, он и вводит влюбленного в паралич полного угнетения. Это угнетение полно не только своим прямым воздействием, но даже и бездействием. Ведь все, что вокруг, поневоле навязывает себя для «прочтения», а безумному в своей крайней отвлеченности влюбленному воспринимать мир вне объекта любви невозможно — он сразу же распрощается с любимым. Остальной мир ненавистен. Он становится, пишет Барт не ирреальным, а дереальным. В ирреальности мир совпадает с измерением, которое начинается из некой точки отсчета, все вокруг подчинено той логике, которую представляет воображаемое влюбленного. Весь мир, вернее, с точки зрения влюбленного, — его фантазия, крутится вокруг одного образа, заявленного как объект любви. Лакан же говорит о появлении в этом случае искажения при воспроизводстве мира. И мир здесь уже не реальный мир, а образ, полученный через киноаппарат на ширму. Лакан настаивает на болезненности подобного искажения реального. Подобие самого же мира не открывается субъекту иначе как в выраженном состоянии новых символических, субъективно символических форм. Заявлять о существовании подобного мира как реально описываемого, в свете новой его символизации, естественно, но ввергать его в структуры интерсубъективного как такого же, то есть реально укоренённого — бесперспективно, пишет Лакан.

Гораздо ближе к пониманию деформированного мира влюбленным ситуация дереального, описанная Бартом. В этом случае мир в попытке осознать его реальность влюбленным не осознается вообще, так как не остается места ни воображаемому, которое владеет влюбленным, ни реальному, которое в момент отстраненности от воображаемого «теряет свой лик». В обоих случаях мир реального не адекватен, власть любви стирает его облик, или же не высвечивает вовсе для влюбленного. «В первом случае я истеричен, я ирреализую; во втором случае — я безумен, я дереализую»[13]. В таком безумстве влюбленный обретает хладнокровие при анализе любого раздражителя. Сам анализ сводится к выводу минимального по втянутости, «отторгнутого» поведения по отношению к видимому. Взгляд не может и возникнуть, «работает» только глаз. Для начала работы взгляда нет главного — нет объекта желания вне поля, занятого знаками любимого.

Хотя обратное движение власти, описывает Барт, воздействие его на влюбленного облегчено чрезмерно. Имеются в виду «выпады» реального. Влюбленный обладает особой чувствительностью, «которая делает его беззащитным, уязвимым даже для мельчайших ран»[14]. Шутка, намек, подтрунивание (а это по изыску особенные методы власти, завладевающие через игру означающих сферой символического) воспринимаются влюблённым очень остро, поскольку он находится во власти воображаемого. Весь он увлечен, захвачен только тем, что представляет собой проекцию объекта любви — воображаемое. Насыщенность образа вытесняет субъекта любовных отношений из реального вообще, из участия в его мифологических настроениях тем более. Весь мир составляется для влюбленного лишь только из одного образа — все остальное находится у этого образа «на службе». Объект любви пропускает для влюбленного через себя весь мир, он как призма, на которую смотрит влюбленный и видит окружающее. Так «любимая женщина выявляет небо, пляж, море, её окружающие. Приобрести этот объект означает, стало быть, приобрести символически мир»[15]. Реальный мир, а подтверждение этой мысли находим и у Лакана, не явлен в виде неструктурированного хаоса, его вообще нет, он весь намекает об образе желания, он — соткан из нитей, которые переплетаются затем в воображаемом. Влюбленный, таким образом, слепнет перед нагромождениями символических игр, представляемых полем реальности. Мир «цепенеет»[16], он замер, он читается однообразно. Подтрунивание невыносимо, поскольку выказывает ему очевидно влюбленным наблюдаемую, но смутно понимаемую беспомощность. Влюбленный находится вне инструментов дешифрации «подколок», его облик четко определяем нападаемыми, они владеют ситуационной игрой полностью, поскольку он для них из поля реального. Они «не больны его болезнью». И образ возлюбленного тоже конструируется носителями властных структур как инструмент для возникновения пластов символических игр.

Глава 3. Модификация объекта.

Преобразование объекта — вот такая цель, как кажется, лежит в основе захватнических отношений власти. Так ли на самом деле и обстоит дело? Даже если бросить беглый взгляд на «поле битвы», которое покинула удовлетворившаяся власть и лицезреть оставшийся объект некогда страстных желаний, то можно заметить очевидные преобразования, но не только объекта, а порой нетронутого объекта, и даже наоборот, объект оказывается наполненным такой объективацией, что свидетельствует о состоявшемся бытийном развороте.

Видение субъектом объекта, нападение на него ведет к тому, что объект обнаруживает в своём бытии два модуса, или, как пишет Сартр, объект начинает существовать также и в «быть-увиденным-другим»[17]. Поле, в котором перекрещиваются линии взгляда объекта и воспринимаемого им в качестве им обозримого, указывает на ту первоначально анализируемую пропасть, разрыв, расхождение, что впоследствии оказывается полем будущего преодоления. Пока же в этом поле лишь фиксируются не осознающий ещё возможного вторжения в собственное бытие объект, существующий лишь в отношении к внешне находящемуся стерильно и в своем бытии не обнаруживший ещё радикальных сдвигов, показывающих за изменение и внешнего облика тоже, а также заметивший объект субъект, чьё видение сразу трансформируется во взгляд, в котором и начинает существовать объект. Кроме того, это поле — поле связного обретения друг другом субъекта и объекта, и с этой точки зрения оно предоставляет такую возможность, возможность неограниченного проникновения друг в друга.

Противопоставление властных структур и сопротивляющегося объекта не очевидно антагонистично. Вовлечение власти в поле, в котором могут начинаться процедуры по выявлению значимых черт объекта (значимых для власти как могущих и составляющих ей конкуренцию в освоении пространства социума), как правило, не вызывают явного противодействия со стороны исправляемого. Социологически описывая, чаще всего оказывается совсем наоборот: предмет сам привлекает к себе исправляющую его силу, даже после начала экзекуций по вписыванию его в новое поле существования он не то, чтобы противодействует ей, а скорее сам на себе начинает производить собственное «вскрытие» и замену необходимых для новой формы органов. Очевидно, что этот крайний случай есть вершина функционирования власти, при котором степень её представимости настолько велика, что способна внедриться вовнутрь исправляемого и выродить себя там заново. В этом случае власть как бы множится в объекте, определяет в нём новый исток своего произрастания, добивается самого органичного своего явления. Случай такого «неявно насильного» изменения дорог тем, что бытийный статус захватываемого объекта изменяется. Объект открывает в себе бытие другого в себе и таким образом начинает существовать в одновременном восприятии себя в своём бытии, другого в его бытии через своё бытие.

Таким образом, «именно предмет, которым владеют, существует в себе и определяется постоянством, вневременностью вообще, достаточностью бытия, одним словом, субстанциальностью»[18]. Тот, кто представляет властные отношения в паре владения-подчинения, желает вначале присвоения всего бытия объекта. Цель операций, порой виртуозных до неразличения, порой захватнически жестких — выявление того бытия объекта (которым он может быть и не владеет), что соотносимо в каким-то образом с тем, что такое бытие в воображаемом для захватчика. Приобрести же объект он может только способом, знакомым ему, но не укоренном в его бытии (иначе зачем же ему чужое бытие, если он имеет собственное?). И этот способ — обозначить. Знание здесь трансформируется, это не знание с большой буквы «З», это метка, свидетельствующая о якобы присвоении. Тот, кто «повладел», остается в неприкаянном виде, власть для него была инструментом обладания.

И знание это есть познание предмета. Нет речи о том, чтобы следить за тем, что собой представляет предмет, как он развивается, «чем он живет». Познание объекта специфично: достаточным для властного владения оказывается выведение того аспекта знания, которое уже есть мое, которое представило бы качество быть моим, то есть вписало бы объект в ту сферу, которая мне знакома «до мозга костей». Владеющий осекается, покидает владение не с объектом, а с самим собой, представленным, правда, максимально не похожим на себя образом (все зависит от глубины владения). Власть же улетучивается, она свое дело сделала, произвела то, что от неё не требовалось, т. е. вписала в поле объект, хотя предполагалось вскрыть его бытие.

Объект же остается, остается насыщенным не только тем новым ярлыком, но, главным образом, вскрытым для себя бытием. Оно было обнаружено только тогда, когда началась властная атака на него. Бессознательный характер символического позволил произвести вскрытие бытия, оно «всплыло» на поверхность, обнаружило себя во владении собой.

Заключение

Власть, начавшая перед анализом и напмсанием диплома представать как неопределенность, не изменила своего облика после беглого обзора опубликованного о ней.

Представляемое первоначально как антагонистическое сосуществование пар «раб-господин», «владеющий-подчиненный» основное властное отношение свелось по своей сути к своей же аннигиляции; выясняется, что в сути власти не может лежать борьба этих объектов (хотя побудительным мотивом в обращении к этой теме послужил интерес именно к ней). Отчетливое в начале противоборство этих структур в конце снимается, о необходимости яростного сопротивления объекта властных нападок ничего не заявляет. Предположительно выяснилось, что через обработку властью объект приобретает лицо, которое формируется как властные попытки определить мир вообще, вскрыть через это бытие наблюдаемого, заключить его в ряд собственных представлений. Вряд ли можно в конце концов говорить об удавшемся акте подчинения, речь может вестись лишь о трансформированном объекте как о приобретшем собственный бытийный статус в момент властной атаки. Власть остается «у разбитого корыта», не это ли позволило Бодрийяру заявить, что власти вообще теперь нет, она превращена в симулякр, не могущий никоим образом приблизить нас к реальному?

Сама же власть, как показано было Фуко, есть сеть тотальных всепроникающих властных отношений, порождающих то, в его сопротивлении, что подлежит властному взору. Взгляд же обладает функцией первоначального захвата объекта, сразу его обнимает. Руководимый желанием субъект властных отношений во взгляде формирует образ объекта, включая его в ряд собственного символического, этим и обретая себя как субъект. Правда, поле реального покидается.

Пара «владеющий-подчиненный» превращена в идеале в отношения двух любящих. Отделенные от мира деформированнным его восприятием, когда мир лишь включен в круг представлений влюбленных, находится у них «на службе», влюбленные в обретении друг друга демонстрируют тот уровень властных отношений, когда он не имеет предела. Желание владеть превращено в «не-желание-владеть»[19], поле взаимообладания бесконечно растворено в поле собственно символичного влюбенных.

Библиография

1. Лакан Ж. Семинары, Книга 1, М. , 1998.

2. Бодрийар Ж., Забыть Фуко, СПб., 2000.

3. Юнгер Э., Рабочий. Господство и гештальт, СПб, 2000. .

4. Марков Б. В., Реквием сексуальному, вступительная статья в кн. Бодрийар Ж., Забыть Фуко, СПб., 2000. .

5. Фуко М., Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности, М., 1996.

6. Лакан Ж. Семинары, Книга 2, М. , 1999.

7. Сартр Ж.-П., Бытие и ничто. Опыт феноменологической онтологии, М., 2000.

8. Бодрийяр Ж., Соблазн, М., 2000.

9. Барт Р., Фрагменты речи влюбленного, М., 1999.

10. Фуко М. Надзирать и наказывать, Рождение тюрьмы, М. , 1999.

11. Бодрийяр Ж. В тени молчаливого большинства, или конец социального, Екатеринбург, 2000

12. Барт Р. S/Z, М. , 1994.

13. Маркс К. , Энгельс Ф. Немецкая идеология, М. , 1988

14. Маркс К., Энгельс Ф. Избранные произведения в двух томах, т. II, М., 1948.

15. Лакан Ж. Телевидение, М. , 2000.

16. Йейтс У. Видение, М. , 2000.

17. Захер-Мазох Л. Венера в мехах, М. , 1992.

18. Маркиз де Сад и ХХ век, М. , 1992.

19. Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть, М. , 2000

20. Ницше Ф. Воля к власти, М. , 1994

21 Гегель Г. В. Ф. Феноменология духа, СПб, 1995

22. Барт Р. Мифологии, М. , 1996

23. Мерло-Понти М. Феноменология восприятия, М. , 2000

24. Мерло-Понти М. Око и дух, М. , 1994

Приложение

6 Разрыв между глазом и взглядом

Разрыв субъекта · Искусственность [facticity] травмы · Морис Мерло-Понти · Философская традиция · Мимикрия · Все-видящий [all-seer] · Во сне, показывает

Продолжим.

Wiedererholung[20] — позвольте мне напомнить вам ещё раз этимологию, которую я уже приводил вам, слова holen[21], как чего-то утомляющего, истязающего.

Тащить, вытягивать. Вытягивать что? Возможно, обыгрывая двусмысленность слова во французском языке, что тянуть жребий (tirer au sort). Этот Zwang[22], это принуждение должно поэтому привести нас прямо к обязательной карте из колоды — а если в колоде всего одна карта, то другую никак не вытащить.

Характер партии, в математическом смысле термина, обладающей игрой означающих [signifiers], и которая противопоставляет эту игру, к примеру, неопределённости целого ряда, позволяет нам представить себе схему, к которой функция выбора обязательной карты мгновенно применима. Если предмет [subject] является предметом означающего — определяется им — то можно представить сеть синхронных эффектов [network] таковой, как она появляется в диахронии предпочтительных результатов. Это не вопрос, как вы понимаете, непредсказуемых статистических результатов, — это та самая структура сети, которая предполагает повторение. При объяснении так называемых стратегий, мы указываем на тот образ, который вызывает в нас automaton[23] Аристотеля. Более того, именно с помощью automatisme[24] иногда мы переводим на французский Zwang из Wiederholungswang[25], как принуждение в повторении.

I

Далее я предоставлю вам факты, которые показывают, что в определённые моменты этого инфантильного монолога, неопрометчиво определенного как эгоцентрический, вниманию предоставляются строго синтаксические игры. Эти игры принадлежат тому полю, которое называется пред-сознательным [pre-conscious], и, создают, можно сказать, ложе для бессознательной резервации — понимаемой в смысле индейской резервации — в пределах социальной сети.

Синтаксис, конечно, пред-сознателен. Но ускользает от субъекта [subject] тот факт, что его синтаксис находится в отношениях с бессознательной резервацией. Когда субъект повествует свою историю, скрытым образом нечто происходит, что управляет этим синтаксисом и делает его более и более плотным. Плотным по отношению к чему? По отношению к тому, что Фрейд в начале своего описания физического сопротивления назвал ядром [nucleus].

Говорить, что это ядро отсылает к чему-то травматическому, не более чем некоторое соответствие. Надо различать сопротивление субъекта и первое сопротивление дискурса, когда он продвигается в сторону сгущения к ядру. Было бы чересчур подразумевать существование предполагаемого ego в выражении сопротивление предмета. И не определено по отношению к ядру то, что можно было бы с убеждением назвать ego.

Ядро должно быть обозначено через принадлежность к реальности — к реальности, в которой подлинность восприятия является ее правилом. По большому счёту для этого имеются основания в том, что Фрейд назвал способом дедукции, который подтверждает нам, что мы являемся воспринимающими посредством чувства реальности, которое аутентично определяет наше восприятие. Что же это значит, если не то, что, так как речь идёт о субъекте, называется пробуждением?

В прошлый раз все касалось сновидения из 7 главы Толкования сновидений, которое имеет отношение, по-моему, к вопросу о повторении в целом. Занимались мы этим сновидением потому, что не было другого: его выбор так был сужен, вдвойне и втройне сужен, как обычно и бывает при отсутствии анализа, но этот выбор соответствует выбору Фрейда, когда он разбирал процесс сновидения в своем последнем к нему обращении. Является ли реальностью, определяющей пробуждение, легкий шум, или же имеются основания для пробуждения в самой империи сновидения и желания? Или, скорее всего, сюда вмешалось ещё что-нибудь? И не является ли это что-нибудь тем, что заложено в глубине переживания этого сновидения, т. е. самыми интимными аспектами взаимоотношений отца и сына, которые возникают не столько в момент той смерти, сколько в том, что происходит вне той ситуации и предопределено судьбой?

Между тем то, что происходит как будто случайно в момент сна отца — свечой, что опрокидывается, и простыней, по которой пляшет огонь, (лишенное смысла событие, несчастный случай, «черная полоса») и элементом интриги [poignancy], хотя и завуалированной, в словах Папа, неужели ты не видишь, что я горю? существуют те же самые отношения, которые наблюдались и в случае повторения. Именно это и представляется нам в терминах невроз судьбы или невроз провала. То, что происходит, не является адаптацией, а есть tuché[26], стычка, случайная встреча.

Формула Аристотеля — что tuché определяется возможностью нисходить на нас лишь только благодаря выбору, proairesis[27], и то, что tuché, удача или неудача, не исходит от предмета, не имеющего души, — здесь оспариваема. Сам несчастный случай из приведенного сновидения подтверждает это. Определенно, Аристотель указывает на конечные сдерживающие рамки экстравагантных форм сексуального поведения, которое он может описать лишь как teriotes, чудовищность.

При ближайшем рассмотрении связь между повторяющимся несчастным случаем и скрытым смыслом, который является настоящей реальностью и ведёт нас прямо к причине [drive], убеждает нас в том, что демистификация этого артефакта лечения, известного как перенос, не заключается в сведении его к тому, что называется действительностью ситуации. Направление, указывающее в таком сведении на действительность сеанса [session], или серии сеансов, не обладает даже пропедевтической ценностью. Правильный концепт повторения должен быть выведен, если двигаться в другом направлении, которое нельзя смешивать с результатами переноса в целом. И следующей нашей проблемой при приближении к функции переноса, будет проблема уловить, как перенос может привести нас к сути повторения.

Вот почему прежде всего необходимо укоренить это повторение на разрыве, что происходит в субъекте в результате стычки. Этот разрыв конституирует характерное разделение аналитического открытия и опыта; он позволяет постичь реальность в её диалектических результатах, как первоначально неожидаемого [unwelcome]. Строго говоря, именно через него реальность обнаруживает себя в субъекте, в лучшем случае — пособником стимула [drive], к которому мы, в конце концов, приходим, потому что лишь следуя таким путем возможно постичь то, откуда он возникает.

Так почему же, после всего, первоначальная сцена настолько травматична? Почему она всегда возникает или слишком рано или слишком поздно? Почему субъект обнаруживает такое наслаждение в этом, ведь так, по меньшей мере, происходит вначале, когда мы постигаем травматирующий одержимого невротика случай или, в крайнем случае, истерика? Почему субъект не возбуждается сразу, мгновенно, если является истиной, что он непомерно либидозен? Почему здесь имеет место dustuchia[28]? Почему прорывается предполагаемое созревание псевдо-инстинктов, пронзенное tychic, — словом, произведённым, должен сказать, от tuché ?

Это и есть обозреваемое нами пространство, что на этот момент кажется искусственным при глобальном соотнесении с сексуальностью. В аналитическом опыте это суть проблема вывода из того, что первоначальная сцена является травматической; не сексуальное сопереживание подкрепляет модуляции анализируемого, а некий искусственный факт. Искусственный факт, сходный с тем, что проявляется в сцене жестокого преследования человеком-волком, — удивительным исчезновением и появлением пениса.

В последнюю очередь мне бы хотелось указать на место, где проходит разрыв в субъекте. Разрыв после пробуждения удерживается между возвращением к реальности, представлением о мире, который в конце концов, счастливо отделавшись, проявляется, руки потягиваются, — что за ужас, что это было, какой кошмар, как это глупо, каким идиотом я был, когда спал, и сознанием, переплетённым с самим собой, которое знает, что переживание всего этого было ночным кошмаром, но которое в то же время ухватило и себя — ведь это все был я, и мне не надо себя щипать, я знаю, что я не сплю. Этим явлением демонстрируется, что разрыв этот возникает здесь как представляющий гораздо более глубокий. А именно тот, что возник между тем, что отсылает к субъекту в машинерии сновидения, —образ приближающегося ребенка, его лицо, исполненное укора, и, с другой стороны, тем, что побуждает к этому, и во что субъект погружается: мольба, голос ребёнка, настойчивость взгляда — Папа, неужели ты не видишь. . .

2

Оказалось, что — настолько вольно, насколько я следую по пути, который и вам предлагаю, т. е. тем образом, который кажется мне наиболее здесь удобным — ткя моими причудливыми спицами ковёр, я перепрыгиваю к тому проблемному месту, которое является перекрёстием, где сходимся мы со всеми теми, которые пытаются постигнуть суть темы [subject].

Так как всё это поиски истины, то соответствует ли этот путь нашему приключенческому стилю, где травма видится отражением искусственности [facticity]? Или же он должен прокладываться там же, где всегда располагается традиция, на уровне диалектики истины и внешнего облика, ухваченного вначале восприятием в своей фундаментальной идейности [ideic] в эстетическом смысле, и выделенной характерной чертой как центром визуального образа?

И это не единственная возможность — в отношении порядка чистого tychic — поскольку как раз на этой неделе я получил копию только что опубликованной постюмовской работы моего друга Мориса Мерло-Понти, Le Visible et l`invisible.

В ней выражено то, что составляет альтернативу нашему диалогу, и сейчас вспоминаю очень отчётливо Сongrès de Bonneval, где Мерло-Понти прояснил суть своих разработок. Эти разработки опровергли часть oeuvre[29], которая тем не менее осталась в законченном состоянии, будучи прообразом работы, что исполнена благочестия, питаемого нами к Клоду Лефорту, которому я бы хотел здесь отплатить преклонением, подобным тому, что в одном витиеватом сочинении и он, кажется, мне выказал.

Эта работа, Le Visible et l`invisible, может обозначать обращение вновь к философской традиции — традиции, которая начинается от Платона с внедрением идеи, о которой можно сказать, что, взятая из эстетической сферы, она определяется как конечная точка, данная в бытии в качестве наивысшего блага и, таким образом, становящаяся красотой, которая также является её пределом. И не случайно Морис Мерло-Понти выбирает в качестве руководящего принципа глаз.

В своей работе, которая одновременно является и концом, и началом, можно обнаружить как подведение итогов, так и шаг вперёд на том пути, что впервые был указан в работе La Phénoménologie de la perception Мерло-Понти. В этой работе обнаруживается резюмирование по поводу упорядочивающих функций формы, вовлеченной в оппозицию к тому, что по мере развития философского мышления было возведено на головокружительную высоту и выражалось термином идеализм. Как могла «облицовка» [lining], чем стала репрезентация, быть присоединена к тому, что она, как предполагается, должна покрывать? Тогда La Phénoménologie откидывает нас назад, к упорядочиванию формы, которая управляет не только взглядом субъекта, но и его ожиданиями, его движениями, его хваткой, его мускульными внутренними волнениями, т. е. его конститутивным присутствием, обусловленным тем образом, который он называет тотальной интенциональностью.

Теперь Морис Мерло-Понти совершает следующий шаг, форсируя пределы самой феноменологии. Видно, что пути, по которым он ведет, не только определяют порядок визуальной феноменологии, но и учреждаются для того, чтобы вновь открыть — и это важный пункт — зависимость видимого от того, что помещает нас под глаз видящего. Но так мы отклоняемся слишком далеко, так как этот глаз является лишь метафорой того, что я бы предпочёл назвать «ростком» (pousse) видящего и что есть нечто высшее по отношению к глазу. Я хочу описать теми же средствами, на которые и он нам указывает, пред-существование [pre-existence] взгляда — когда я вижу лишь с одной точки, а в этом моём существовании меня видят со всех сторон.

Именно это без сомнения и есть то видение, в котором я сначала субъективизирован, и которое должно привести нас в итоге к тому онтологическому развороту, основы которого вне всякого сомнения должны обнаруживаться в самих истоках установления формы.

Строго говоря, это предоставляет мне возможность заявить кому угодно, что, конечно, я имею свою онтологию — почему нет? — как любой другой, какой бы наивной или скрупулёзно разработанной она бы ни была. Но, естественно, что то, что я пытаюсь очертить в моём дискурсе (который, хотя и является интерпретацией Фрейда, тем не менее базируется в своей основе на определённости того опыта, который описывает), не есть претензия на охват всёго поля опыта. Даже такое метание, открывающее нам понимание бессознательного, возникает у нас лишь как предопределённое в соответствии с тем, что завещал по поводу субъекта Фрейд, субъекта, который должен обладать. Лишь добавлю, что согласие с этим положением Фрейда, часто описываемым как физиологизм, не допускает, кажется, возражений. Его установка — это одна из немногих попыток, если не единственная, объять физическую реальность, не субстантивируя её.

В области, предложенной Мерло-Понти, более-менее поляризованной через потуги нашего опыта, её обозримое пространство, её онтологический статус выражается в самых что ни на есть искусственных, если не сказать затасканных, выводах. Но не между видимым и невидимым мы должны балансировать. Разрыв, заботящий нас, не заключается в расстоянии между существующими формами, навязанными миром, к которому интенциональность феноменологического опыта нас направляет, и равными пределам, на которые мы натыкаемся в опыте видимого. Взгляд представлен нам лишь в форме странной случайности, символической по мере нахождения горизонта, это укол от нашего опыта, а именно, нехватка, конституируемая страхом кастрации.

Глаз и взгляд — вот разрыв, в котором влечение [drive] манифестируется на уровне обзора поля.

3

В нашем отношении к вещам, насколько это отношение определяется способом видения, и упорядочивается представленным обликом, с чем-то случаются ошибки, что-то исчезает, от стадии к стадии пропускается и всегда в какой-то степени оказывается упущенным. Это что-то мы и называем взглядом.

Об этом можно получить знание не только одним путем. Позвольте я опишу этот процесс в его предельной точке с помощью одной из тех загадок, что представляет нам природа. Это загадка не что иное, как явление мимикрии.

Многое было высказано по этому вопросу, и до сих пор остается большой нелепостью полагать, например, что феномен мимикрии можно объяснить в терминах адаптации. Я не считаю, что суть дела в этом. Я лишь хочу отослать вас, а также и других, к небольшому труду, который многие из вас наверняка знают, Méduse et compagne Роджера Кэлуа, в котором отсылка к адаптации критикуется самым проницательным образом. С одной стороны, ради эффекта определённое проявление мимикрии у насекомых, например, может произойти мгновенно и сразу. С другой стороны, её предполагаемый селективный эффект сводится на нет обозрением, совершаемым в желудке птицы, в частности хищника, ведь предположительно столько же насекомых защищено мимикрией, сколько и не защищено.

Но в любом случае, проблема заключена не в этом. Наиболее радикальная проблема мимикрии — это знать, должны ли мы сопоставить её с некой созидательной силой самого организма, который нам мимикрию демонстрирует. Чтобы это узаконить, нам надо сперва понять, каким образом эта сила сможет обнаружить себя контролирующей не только саму форму скопированного тела, но и взаимоотношения с окружающей средой, в которой тело должно «испариться» или, наоборот, в котором оно должно возникнуть. Короче, как уместно замечает Кэлуа, в случае с такой миметической манифестацией у субъекта и особенно манифестацией, которая может напомнить нам о функционировании глаз, ocelli[30], именно и является достойным понимания то, производят ли они впечатление. Ведь это факт, что они достигают своего результата на хищника или на предполагаемую жертву, что зрит на них. Производят ли они впечатление сходством с глазами, или, наоборот, глаза зачаровывают лишь как относящиеся к форме ocelli. Другими словами, должны ли мы отличать глаз от взгляда?

Такой отличительный пример, выбранный за своё положение, свою «искусственность» и исключительный характер, предстает перед нами просто небольшой демонстрацией функции, которая изолирована, функции, позвольте сказать, пятна [stain]. Этот пример ценен за указание пред-существования к видимому данного-для-видения [given-to-be-seen].

Отсылать к гипотезе о существовании универсального видящего нет необходимости. Если функция пятна проявляется в своей автономии и идентифицируется со взглядом, то мы можем обнаружить её следы, её нити, её отпечатки на каждой стадии конституирования мира в поле обозрения. Таким образом, мы осознаём, что функция пятна и взгляда состоит как в том, чтобы управлять взглядом самым таинственным образом, так и в том, чтобы всегда ускользать от захвата той формой видения, которая удовлетворяется самой собой, когда представляет себя как сознание.

Так сознание может развернуться к самому себе, захватить самое себя подобно юной парке Валери, увидевшей себя смотрящей на себя, и выказать не более чем ловкость рук. Здесь «работает» аннулирование функции взгляда.

По крайней мере можно произвести топологическую съемку, которую мы разработали в прошлый раз для самих себя. Она основана на том, что возникает из положения субъекта в момент, когда он завладевает воображаемыми формами, предлагаемыми ему сновидением, в их противоположности к возникающим в состоянии пробуждения.

Подобное происходит и тем образом, который определённо удовлетворителен для субъекта и обозначается в психоаналитическом опыте термином нарциссизм. С помощью него я пытался воспроизвести существенную структуру, появляющуюся при отношении с зеркальным образом. При этом возникает удовлетворение, не скажу самоудовлетворение, что является несколько иным, и это удовлетворение позволяет субъекту отговариваться при значительной méconnaissance[31]. Не распространяется ли империя нарциссизма столь же далеко, сколь это отношение к философской традиции представлено с полнотой, с которой сталкивается субъект в состоянии созерцания? И не можем ли мы также ухватить то, что ускользает, а именно, ускользает от функции взгляда? Я имею в виду, и Морис Мерло-Понти показывает это, что мы существа, на которые взирают в театре мира. То, что заставляет в нас сознание конституировать нас, есть тот же самый символ — speculum mundi[32]. И нет ли удовлетворения в нахождении под этим взглядом, о котором, следуя Мерло-Понти, я говорил только что? И не охватывает ли нас этот взгляд, что в первое мгновение заставляет нас быть существами, на которые смотрят, но не показывают вида?

Театр мира в этом смысле является нам как все-видение. Эта фантазия может быть найдена в платоновской перспективе абсолютного бытия, которому предоставляется качество все-видящего бытия. На самом же уровне феноменологического опыта созерцания этот все-видящий аспект должен быть обнаружен при удовлетворении женщины, которая знает что на нее смотрят, при условии, что кто-то не показывает ей, что он знает, что она знает.

Мир все-видящ, но не эксгибиционистичен — он не провоцирует наш взгляд. Как только он начинает его провоцировать, появляется чувство отстраненности.

Это значит, если никоим образом не иначе, что в так называемом состоянии пробуждения существует элизия взгляда и элизия того, который не только смотрит, но и показывает. В области сновидения, с другой стороны, характеристикой образа является то, что он показывает.

Он показывает, но при этом здесь также становится очевидной некоторая форма «ускользания» субъекта. Взгляните на описание сновидения, любое, какое захотите, — необязательно на то, которое я вам приводил и кстати, хочу сказать, остающееся, в конце концов, загадочным; любое сновидение, помещённое в его собственные координаты, откроет вам что оно показывает также налицо. Настолько налицо, с характеристиками, в которых оно координировано — а именно, при отсутствии горизонта, при законченности, которая созерцается в состоянии пробуждения, и, также, с характером возникновения, контраста, пятна, его образов, интенсивности цветов, — что в финале наше участие в сновидении совершенно такое же, как и у того, кто не видел его. Субъект не видит, куда оно ведёт, он просто следует за ним. Он может даже отстраниться, сказать себе, всё это сон, но будет ли он в таком случае в состоянии воспринять себя во сне тем образом, на который указал Декарт с cogito, то есть понять себя как мысль. Он может сказать себе, что это всего лишь сон. Но он не воспринимает себя, как кого-то, кто говорит сам себе — в конце концов, я есть сознание этого сновидения.

В сновидении он бабочка. Что это значит? Это значит, что он видит бабочку в своей реальности как взгляд. Откуда же столько разных образов, форм, цветов, если это ничем не вызванный показ [showing], в котором фиксируется для нас первоначальная природа сущности взгляда. Боже мой, это ведь бабочка, и она не слишком отличается от того, что терроризировало человека-волка — и Морис Мерло-Понти очень хорошо представляет себе важность этого и отсылает нас к этому в сноске к своему тексту. Когда Джуан-дзы пробуждается, он может спросить себя, не был ли он бабочкой, которой снилось, что она Джуан-дзы. В самом деле, он прав, и вдвойне, во-первых, потому что это доказывает, что он не сумасшедший и не считает себя абсолютно идентичным Джуан-дзы, во-вторых, потому, что он не вполне понимает, насколько он прав. В действительности, именно когда он был бабочкой, он понял одно из первоначал [roots] своей идентичности — что он был и есть в своей сущности та бабочка, которая сама раскрашивает себя в цвета — и именно вследствие того, что он, в конце концов, Джуан-дзы.

Это доказывается фактом, что, когда он был бабочкой, ему не приходит идея вообразить не был ли он, когда он проснувшийся Джуан-дзы, бабочкой, бытие [being] которой ему снилось. Так это происходит из-за того, что когда ему снится то, что он бабочка, он не будет сомневаться в приведении поздних свидетельств за то, что он представлял себя бабочкой. Но это не значит то, что он пленён бабочкой — он пленённая бабочка, но ничем не пленённая, так как в сновидении он просто бабочка и ни для кого. А вот когда он пробуждается, он знает, что он для других Джуан-дзы, и пойман в их бабочкины сети.

Вот почему бабочка может — если субъект не Джуан-дзы, а человек-волк — возбудить в нём боязненный ужас узнавания того, что хлопанье крыльев не так уж далеко от «прохлопывания смысла» [beating causation] , что первоначальные полосы, отмечающие его бытие, относятся к решетке желания [grid of desire].

В следующий раз я хотел бы представить вам сущность обзорного удовлетворения. Взгляд может содержать в себе objet a лакановской алгебры, в которую субъект впадает, и которая специфицирует обзорное поле и пробуждает удовлетворение, свойственное тому факту, что в соответствии со структурными причинами падение субъекта всегда остается вне восприятия, так как сводится к нулю.

Что касается взгляда, qua objet a, то он может начать символизировать эту главную нехватку, выражаемую феноменом кастрации, а так как это и есть objet a, усеченный по своей природе, по своей точкообразности, стремящейся к нулю функции, то субъект остается в неведении относительно того, что же остается за внешним видом, неведении слишком характерном для развития мысли, случающимся при разработке философского знания.

Вопросы и ответы

К. Одор: В какой степени является необходимым при анализе позволять субъекту знать, что за ним кто-то наблюдает, то есть, что кто-то видит, что субъект видит, что на него смотрят?

Лакан: Повторю то, что было сказано ранее, добавив, что мой дискурс имел две цели, первая касалась аналитиков, другая тех, кто пришёл сюда, чтобы доказать, является ли психоанализ наукой.

Психоанализ — не Weltanschauung[33], и не философия, которая заявляет, что у нее есть ключи ко всему универсуму. У него определённые цели, которые исторически определяются разработкой понятия субъект. Психоанализ представляет это понятие в новом свете, ведя субъекта назад, к его значащей зависимости.

Идти от восприятия к науке — это перспектива кажется самоочевидной, так как у субъекта нет более устойчивой почвы для понимания бытия. Этот путь тот же, которому следовал и Аристотель, взяв за точку отсчёта досократиков. Но этот путь должен быть выверен аналитическим опытом, чтобы избежать бездну кастрации. Это видно, например, в факте, в котором tuché не вторгается, если не включать точкообразный путь, в теогонию и генезис.

Здесь я пытаюсь ухватить, как tuché представлено в визуальном представлении, и покажу, что на уровне, который я назвал пятном, обнаруживается точка tychic в обзорной функции. Это значит, что уровень взаимодействия между взглядом и тем, на что смотрят, более открыт для субъекта, чем любой другой в алиби. Вот почему при наших вторжениях в опыт [session] мы должны стараться избегать того, чтобы субъект учреждал себя на этом уровне. Наоборот, надо лишать его точки окончательного взгляда, который иллюзорен.

Препятствие, на которое вы указываете, здесь затем, чтобы проиллюстрировать факт нашей главной заботы. Мы не говорим пациенту каждый раз: Ну и ну! Что за лицо у вас! или На вашей блузке верхняя пуговица расстёгнута. Незачем, в конце концов, выдавать итоги анализа прямо в лицо. Разрыв между взглядом и видением позволит нам, как вы увидите, добавить обозримое влечение [drive] в перечень влечений. Если нам известно, как его прочесть, мы сможем увидеть, что Фрейд вывел это влечение наружу в Triebe und Triebschicksale ( Инстинкты и их чередование) и показал, что оно не гомологично другим. В самом деле, именно это влечение наилучшим образом ускользает от кастрации.


Информация о работе «Социальное реферирование как стратегия власти»
Раздел: Философия
Количество знаков с пробелами: 158433
Количество таблиц: 0
Количество изображений: 6

Похожие работы

Скачать
214431
4
0

... на возросший интерес со стороны ученых к проблемам данного типа городов, до настоящего времени не было выработано единого подхода к выработке стратегии социально-экономического развития монопрофильных городов, в особенности не охвачена проблема долговременного горизонта планирования. Проведенные исследования были направлены, в основном, на проблему реструктуризации кризисных монопрофильных ...

Скачать
94363
35
3

... не был упомянут. Прежде такое было бы немыслимо. В данной работе речь пойдет об использовании количественного контент-анализа в политико-социологических исследованиях. Конечно нельзя говорить о повсеместном использовании именно количественного контент-анализа. Вероятно, будет неразумно использовать данный метод в том случае, если мы имеем дело с уникальными  документами, или же перед нами ...

Скачать
293422
4
0

... только порождают разную интерпретацию тех же самых понятий, употребляемых в процессе коммуникации, но и вообще различное мироощущение, мировоззрение, миропонимание. К коммуникационным барьерам в социальной психологии относят:   психологические - интраверсию, неадекватную самооценку и т. п.;   проблемы конуретной ситуации - ролевые конфликты, межгрупповые, содержательно сложные моменты (например ...

Скачать
142295
0
0

... законности и правопорядка, без чего невозможно построить гражданское общество и правовое государство [34, с. 184]. Для повышения в российском обществе правовой культуры в целом и необходим компетентностный подход как основа обновления содержания правового образования. Различают общее и специальное образование. Общее образование обеспечивает каждому человеку такие знания, умения, навыки, которые ...

0 комментариев


Наверх