Плеяда русских юристов 19 века. Расскажите об одном из них

Риторика
Риторический идеал. Особенности древнегреческого и древнеримского риторического идеала. Трактат Цицерона «Об ораторе» Этапы античного риторического канона, раскройте каждый из них. Роды речей по Аристотелю Наука, то есть «познание нужных правил», изучение законов красноречия, изучение античных риторик Плеяда русских юристов 19 века. Расскажите об одном из них То, что говорится, сообщается (словесная речь), и то, чем она сопровождается (мимика, жесты и пр.), — поток речевого поведения; Особенности устной публичной речи, требования к поведению оратора Описание как тип речи, структурные части, разновидности описания Приемы непоследовательности, которые автор называет софизмами неправильного рассуждения и в которых тезис "не вытекает" из доводов Примеры, построенные на контрастных или красочных сравнениях Нисходящая и восходящая. Эти способы аргументации различаются по тому, усиливается или ослабевает аргументация к концу выступления Высказать пожелания аудитории или обратиться к ней с прямым призывом Коммуникативные качества «хорошей речи» Сравниваемые предметы (члены сравнения) должны быть разнородны, далеки друг от друга. Нельзя сказать: дуб как вяз, но можно: дуб как великан Условный период
543469
знаков
4
таблицы
1
изображение

4.         Плеяда русских юристов 19 века. Расскажите об одном из них

Необходимо отметить значение и судебного красноречия, которое достигло высокого совершенства как в практической сфере, так и в области разработки теории ораторского искусства. Его расцвет связан с судебной реформой 1864 года и введением суда присяжных. Прения сторон в открытых судебных процессах обязывали к тому, чтобы и прокурор, и адвокат, и представитель суда выступали убедительно, доходчиво, ярко. Судебные ораторы осваивали и развивали речевую культуру, углубляли свои знания, стремились говорить красочно и остроумно. Выдающимися ораторами были Плевако Ф.Н., Кони А.Ф., Карабчевский Н.П., Андреевский С. А., Спасович В. Д.. Русское судебное красноречие своей практикой служило общественным интересам, оно было источником, из которого должны были «выносится уроки служения правде и уважения к человеческому достоинству». Речи известных русских судебных ораторов характеризует не только красочность языка, точность и меткость слова, мягкость и певучесть слога, но также стройность, логичность в изложении и анализе материала, глубина юридического исследования доказательств и всех обстоятельств дела. Всякие излишества, преследующие цель украшательства речи ради ее внешнего эффекта, отсутствовали в речах лучших представителей этого жанра.

Говоря о Ф.Н.Плевако, В.В.Вересаев в своих воспоминаниях пишет: «Главная его сила заключалась в интонациях, в подлинной, прямо колдовской заразительности чувства, которыми он умел зажечь слушателя…Судили священника, совершившего тяжкое преступление, в котором он полностью изобличался, не отрицал вины и подсудимый. После громовой речи прокурора выступил Плевако. Он медленно поднялся, бледный, взволнованный. Речь его состояла всего из нескольких фраз… «Господа, присяжные заседатели! Дело ясное. Прокурор во всем совершенно прав. Все эти преступления подсудимый совершил и в них сознался. О чем тут спорить? Но я обращаю ваше внимание вот на что. Перед вами сидит человек, который тридцать лет отпускал на исповеди все ваши грехи. Теперь он ждет от вас: отпустите ли вы ему его грех». И сел. Священника оправдали. Рассказывая о другом случае, Вересаев передает его так: «Прокуроры знали силу Плевако. Старушка украла жестяной чайник, стоимостью дешевле 50 копеек. Она была потомственная почетная гражданка и, как лицо привилегированного сословия, подлежала суду присяжных…Поднялся Плевако: «Много бед, много испытаний пришлось перенести России за ее больше чем тысячелетнее существование. Печенеги терзали ее, половцы, татары и поляки. Двунадесять языков обрушилось на нас, взяли Москву. Всё вытерпела, всё преодолела Россия, только крепла и росла от испытаний. Но теперь, теперь… Старушка украла старый чайник , стоимостью в 30 копеек.Этого Россия уж, конечно, не выдержит, от этого она погибнет безвозвратно!» . Смех… Старушку оправдали…

С середины XYIII столетия и вплоть до 1923 г., когда был издан последний учебник по теории словесности Д.Н.Овсяннико-Куликовского «Теория поэзии и прозы», в России было издано 175 названий учебников, учебных пособий, исследовательских работ по различным аспектам риторики и ораторского искусства. Некоторые учебники переиздавались десятки раз, вплоть до 1917 года.

Риторика читалась повсеместно, практически во всех учебных заведениях России: в торговых школах и низших технических училищах, в кадетских корпусах, в мужских и женских гимназиях, в коммерческих, реальных и военных училищах, в духовных семинариях и академиях, в университетах. Риторика стала фактом культурной жизни общества.

Однако со второй половины XIX века риторика постепенно из разряда общеобразовательных дисциплин переходит в статус дисциплин специальных. С чем это связано? Дело в том, что в истории русской науки победила критика риторики, хотя университетские профессора пытались объяснить, что существует «истинное и ложное красноречие», что предубеждение против красноречия основано на его «злоупотреблении», но возобладал взгляд на риторику как на ложное ораторство, фразерство, «многословие не без пустословия», стремление скрыть за внешне красивыми словами какой-то обман для аудитории, умение строить тропы и фигуры, находить красивые слова безотносительно к содержанию речи. Во-2-х, риторика, описывая классические формы речи, никак не касалась обыденной речи и не успевала отражать общественные проблемы, чем занимались художественные литераторы. Революционно-демократическая критика во главе с «неистовым» Виссарионом Белинским выдвинула тезис о том, что главным видом речи является художественная литература, риторика же не нужна. Таким образом, в конце 19 века риторика как бы изжила себя. Появился новый предмет «Теория словесности». Новая дисциплина взяла из риторики ряд понятий и даже целых разделов, например, учение о композиции, стилях и фигурах речи. Но традиционный канон риторики нарушался, опускаются вопросы, связанные с изобретением речи, анализом аудитории и т.п. Задачей курса теории словесности становится формирование читателя художественной литературы. Затем от теории словесности отделяют стилистику, разрабатывающую учение о теории языка и стиля. Т.е. теория словесности также была разрушена.

6.Сергеич П. Искусство речи на суде: условия истинного пафоса.

П. Сергеич — псевдоним известного русского юриста Петра Сергеевича Пороховщихова. О чистоте и точности слога, простоте речи, о «цветах красноречия», риторических оборотах, поисках истины размышляет автор этой книги — содержательной, богатой наблюдениями и примерами. Впервые она была издана в 1910 году; переиздание в 1960 году имело большой успех. Многие рекомендации автора по методике построения судебной речи полезны и в наши дни.

Глава из книги

О ПАФОСЕ

Рассудок и чувство. Чувства и справедливость. Пафос как неизбежное, законное и справедливое. Искусство пафоса. Пафос фактов

РАССУДОК И ЧУВСТВО

«Обещаю и клянусь, что по каждому делу, по которому буду избран присяжным заседателем, приложу всю силу разумения моего и подам решительный голос по сущей правде и убеждению моей совести». Так клянутся судить наши присяжные заседатели; так наставляют их прокурор, защитник и председатель: по сущей правде и совести. А что, если правда говорит одно, а совесть — другое? Если рассудок твердит: он убил, а сердце молит: спаси его... Что тогда делать присяжному, как соблюсти присягу?

«Совесть судьи, — говорит в своем «Руководстве для присяжных» английский судья и ученый Стефен*, — отрешается от всяких житейских забот, страхов и желаний, отдается всецело своему делу, и дело это творится ею с молчаливым, настойчивым, непоколебимым вниманием». Эти слова с благодарностью может сказать о русских присяжных каждый русский человек. Но давно уже признано, что у всякого народа свой суд присяжных. На той же странице Стефен пишет: «Совесть судьи не знает уступок; она должна отвлечься от всяких слабостей, присущих природе человеческой, как от свойств, ей не только чуждых, но и вполне недопустимых; в ней нет благодушия; она сурова и бесчувственна.

Она живет потому, что наблюдает, рассуждает и решает, но во всех других отношениях жизнь ее не отличается от жизни жабы в глыбе мрамора». Могут ли так судить русские присяжные? Что если бы самый уважаемый судья предложил такую формулу нашим присяжным в напутственном слове? Он сразу потерял бы их доверие. И это было бы справедливо, потому что эта "формула не соответствует духу русского народа, а правосудие должно более отвечать народному духу, чем отвлеченным рассуждениям и требованиям теории.

«Присяжные судят более по впечатлениям, а не по логическим выводам», — говорил В. Д. Спасович*. Главная задача оратора, писал Цицерон**, заключается в том, чтобы расположить к себе слушателей и настроить их так, чтобы они более подчинялись волнениям и порывам чувства, чем требованиям рассудка. Mul-to plus proficit is qui inflammat judicem, quam il-le qui docet, — повторяет он в другом месте. Так думают и многие другие законники. Но сами присяжные утверждают другое. Вот что пишет в своих заметках, напечатанных несколько лет назад, один присяжный заседатель: «Главными факторами, действующими на ум и совесть присяжных, — говорит он, — всегда являются единственно суть дела и личность подсудимого; ни излишних цветов красноречия, ни банальных лирических обращений к сердцу присяжных не нужно; не какие-либо софизмы и теории, но сама реальная жизнь руководит умом и совестью присяжных. Именно из этой реальной жизни, а не из тиши кабинетов и не из книг выносят присяжные свои истины «житейской правды» и свое отрицательное отношение к положениям правды формальной. Это руководящее начало всегда сказывается в их деятельности»

Можно думать, что с этими словами согласилось бы значительное большинство русских людей, бывших присяжными. Итак, не чувства и не впечатления, а ум, совесть, житейская правда направляют решения присяжных в нашем суде.

Две тысячи лет тому назад судили одного человека присяжные, не наши полуграмотные крестьяне и мещане, а свободные граждане свободного народа, стоявшего во главе современного ему человечества. Обвинение было тяжкое: подсудимый обвинялся в том, что не верил в богов и публично развращал народ. Обвинителей было несколько, защитников не было; подсудимый защищался сам. Вот что он говорил:

«В речах моих обвинителей, афиняне, нет ни слова правды; я же ничего, кроме правды, вам говорить не буду. Их речи блещут изяществом и остроумием; я буду говорить просто, не подбирая красных слов. В мои годы непристойно являться к вам с заранее составленной речью, да я и не привык говорить на суде. Поэтому убедительно прошу вас не обращать внимание на мои выражения, а рассудить внимательно, справедливо ли то, что я говорю, или нет. В этом долг судьи, а мой долг — говорить правду».

Доказав после этого своими обычными приемами логическую несостоятельность обвинения его в неверии, Сократ предлагает своим обвинителям назвать хотя бы одного совращенного им человека, указать хоть одного свидетеля, в присутствии которого он отрицал существование богов. Ни свидетелей богохульства, ни совращенных на суде не оказалось.

«Того, что я сказал, афиняне, — продолжает Сократ, — довольно, чтобы доказать вам, что я не виновен в тех преступлениях, в которых меня обвиняют... Не возмущайтесь моими словами. Будьте уверены, что, осудив меня к смерти, вы сделаете больше зла себе, чем мне. Я и защищаюсь здесь не ради себя, а ради вас: боюсь, чтобы вы не оскорбили бога, не оценив дара, сделанного им вам в моем лице. Судите сами: я никогда не думал о себе; всю свою жизнь я посвятил вам; как отец или старший брат, я учил вас добру. Может ли человек сделать больше для вас? Оцените и мое бескорыстие: самые ярые обвинители мои не решились упрекнуть меня в том, что я с кого-нибудь брал деньги за свое учение. У меня есть на это и достоверный свидетель: бедность. Быть может, кто-нибудь из вас обидится на меня, припомнив, как он сам под угрозой меньшего наказания плакал и унижался перед судьями, приводил на суд своих детей, родных и друзей и молил о прощении, и видя, что я даже под страхом смерти ничего подобного не делаю. Я скажу на это, что и у меня есть родственники, есть трое сыновей; но я не привел их сюда.

Не из гордости и высокомерия, афиняне; напротив, из уважения к себе и к вам. Я считаю недостойным прибегать к таким приемам. Стыдно было бы людям, выдающимся среди вас мудростью, честностью или иною добродетелью, унижаться, как иные, которые слывут за важных людей, а сами пресмыкаются на суде, как будто, отпустив им казнь, вы дарите им бессмертие. Такие люди — позор для государства, и иностранцы, глядя на них, вправе думать, что лучшие люди в Афинах слабы и трусливы, как женщины. Вы должны доказать, что скорее склонны обвинять тех, кто, чтобы разжалобить вас, играет на суде непристойную комедию, чем того, кто со спокойным достоинством ожидает вашего приговора».

«Я думаю, что не следует просить судью об оправдании. Надо убедить его, доказав ему свою невиновность. Судья судит во имя справедливости и не должен поступаться ею в угоду обвиняемому; он дал присягу служить закону, а не людям. Не должно поэтому нам приучать вас к нарушению присяги, а вам не следует к этому привыкать... Теперь предоставляю вам и богу вынести мне тот приговор, который лучше для вас и для меня».

С точки зрения логики это идеальная защита. Спокойное, ясное, неопровержимое доказательство невиновности — и только. Сократ все время напоминает судьям, что они должны решить дело только по справедливости, что милости он от них не хочет и они не должны давать ему ее, что приговор, постановленный под влиянием тщеславия, жалости, раздражения, недостоин истинного судьи, что справедлив только приговор, основанный на истине. Доказав, что истина — его невиновность, он заявляет, что ни извиняться, ни плакать, ни льстить не хочет, и предоставляет гелиастам постановить приговор, какой они признают справедливым. Это — безусловное преклонение перед свободой совести судей, и свобода совести приводит их к сознательному присуждению к смерти невиновного.

В книге Цицерона «De oratore» несколько выдающихся общественных деятелей рассуждают об ораторском искусстве. Между ними находится Марк Антоний, бывший консул республики и дед триумвира . Собеседники просят Антония открыть им тайну его удивительных успехов на трибуне. Антоний вспоминает две свои речи: одну по делу консула Мания Аквилия, другую по делу трибуна Гая Норбана. Маний Аквилий судился в 98 году за взяточничество и был оправдан всадниками, несмотря на его вполне доказанные злоупотребления. Трибун Гай Норбан судился по делу другого рода. В 103 году до Р. X. он привлек к суду бывшего консула Цепиона за разгром храма Аполлона в Галлии и за неудачную битву с кимврами, где римские войска потерпели жестокие потери. Чтобы добиться осуждения Цепиона, Норбан вызвал ряд самых дерзких угроз и насилий против судей и должностных лиц со стороны черни. Народное возмущение на суде было величайшим преступлением в Риме, и девять лет спустя молодой Сульпиций Руф, только что вступивший на общественную деятельность, потребовал суда над Норба-ном за эти беспорядки. Он обвинял его по закону Апулея de majestate, как seditiosem et inutilem ci-vem197. Речь, произнесенная по этому делу Сульпици-ем, отличалась необыкновенной силой и страстностью. По собственным его словам, он вызвал против Норбана поп judicium, sed incendium и так был уверен в победе, что Антоний, казалось, мог только искать почетного отступления.

По поводу дела Аквилия Антоний говорит: «Я рассуждал не о мифических героях, не о вымышленных ужасах; я не играл, как актер, когда хотел спасти М. Аквилия от позора и изгнания. Я был самим собой и страдал не чужим, а собственным страданием. Без искреннего, неподдельного волнения разве мог бы я что-нибудь сделать? Человек, которого я видел на высших должностях государственных, окруженного почетом и славой, стоял предо мной униженный, оскорбленный, уничтоженный. Повторяю, я сам был глубоко взволнован, и мне нетрудно было вызвать такое же волнение в других. Я видел, как вздрогнули судьи, когда я сорвал одежду с убитого горем старика и показал им рубцы его старых ран. Тебе это кажется ловко рассчитанным приемом, Красе, но, уверяю тебя, я сделал это почти безотчетно, под влиянием мгновенного порыва. Между зрителями сидел Гай Марций, старый боевой товарищ Аквилия. Он плакал, и его слезы немало помогали мне. Я несколько раз обращался к нему, напоминал давнюю дружбу его с Аквилием, призывал его в защиту всех славных полководцев наших; я плакал и сам, не скрывая своих слез, взывал к жалости богов и людей, сограждан и союзников... Если ты, Сульпиций, и вы, друзья, хотите учиться у меня — вот вам мой совет:

умейте в речи и негодовать, и терзаться, и плакать. Впрочем, тебя ли учить? Я не забыл, как ты обвинял Норбана; помню, какую бурю ты поднял тогда на суде не речью, не словами, а именно силой убежденности и искреннего негодования. Я едва мог решиться на попытку смирить раздраженных судей. Все в этом деле было на твоей стороне: ты говорил о явно пристрастном возбуждении самого дела и о грубых насилиях черни над несчастным Цепионом; установлено было, что толпа бросала каменьями в первого сановника государства — в главу сената Марка Эмилия, что консулы, хотевшие протестовать против обвинения, были силой сброшены с трибуны; при этом ты, юноша, выступал защитником государственного порядка; я, старик и бывший цензор199, являлся заступником наглого бунтовщика, проявившего такую жестокость к несчастному консулу. Достойнейшие граждане сидели между судьями, лучшие люди наполняли форум200. Самое появление мое на ростре201 было дерзким вызовом народному негодованию и достоинству судей. Только давняя дружба могла сколько-нибудь извинить в их глазах одно то, что я решался говорить за него».

«Что мне распространяться перед вами о каком-то искусстве? Я расскажу, что сделал; хотите — ищите в этом ораторские приемы. Я начал с того, что напомнил судьям все народные волнения, бывшие у нас в государстве с давних времен, не жалея ни слов, ни красок на описание всех бедствий и ужасов, их сопровождавших, но указал, что хотя эти возмущения народные были великими несчастиями, однако некоторые из них были естественны и, пожалуй, необходимы. Не будь этих беспорядков, мы не изгнали бы царей, не создали бы народных трибунов, не могли бы постепенно ограничить консульскую власть, не имели бы права провокации к народу — этой незаменимой защиты свободы и неприкосновенности гражданина. Потом я сказал, что если народные восстания в некоторых случаях могли служить на пользу государства, то прежде, чем обвинять Гая Норбана как бунтовщика, надо было обсудить причины, вызвавшие бунт, и что если вообще когда-либо можно оправдывать народные беспорядки, то более законного повода к возмущению народ римский не видал никогда. Здесь от защиты я перешел в наступление. Я стал укорять Цепиона за его позорное бегство и возмущался потерями, понесенными нами по его вине. Этим я расшевелил еще не застывшее горе тех, кто оплакивал друзей и родных, погибших в бою с кимврами, и тут же кстати напомнил судьям, которые все были из всадников, что Цепион сделал все возможное, чтобы ограничить их судебную власть. После этого я уже чувствовал, что дело в моих руках — и народ, и судьи на моей стороне: народ видел во мне защитника его прав и вольностей, судьи были растроганы воспоминаниями о погибших родственниках и друзьях и в достаточной мере озлоблены против Цепиона, посягавшего на их власть. Тогда я стал понемногу переходить от обличения к смирению и вкрадчивой мольбе. Я говорил судьям, что хочу спасти от позора и ссылки старого друга, товарища моих боевых трудов и лишений, того, кто по заветам предков был близок мне как родной сын; что в этом деле решался вопрос о моей собственной чести, о всем самом священном для меня как для истинного римлянина; говорил, что я, не раз спасавший от бесчестия и казни людей мне чужих, не только потерял бы друга, но утратил бы право на уважение всех граждан, сам никогда не простил бы себе своего позора, если бы оттолкнул от себя человека, настолько мне близкого и дорогого. Я указал судьям на свой преклонный возраст, свою прежнюю службу, безупречное прошлое и умолял их ради всего этого извинить мое безмерное, законное и всем понятное отчаяние, просил их вспомнить, что хотя часто молил о пощаде друзьям моим, но никогда не искал снисхождения к самому себе. Вы видите теперь, что во всей этой речи я менее всего говорил о том, что составляло существо дела, то есть о том, подходил ли проступок Норбана под закон Апулея о государственных преступлениях. Вся защита была проведена такими приемами, о которых почти не говорится в наших книжках. Я волновал и увлекал судей, громил Цепиона, чтобы раздражить их против него, напоминал о собственных заслугах, чтобы расположить их в свою пользу. Ты видишь, Сульпиций, что я обращался не к рассудку судей, а к их сердцу, не разъяснял им дело, а играл на их чувствах»*.

Несколько выше устами Антония Цицерон учит: злоба, нежность, ненависть, сострадание, ужас, надежда, отвращение, радость, огорчение, восторг, негодование судей — все должно быть во власти оратора; как хочет, так пусть и делает, но он должен уметь волновать судей и вызывать в них любое из этих чувств. Но главное, Цицерон утверждает, что тот, кто распаляет судей, сильнее того, кто разъясняет им дело.

То же говорит и Квинтилиан:

«Самое главное — уметь растрогать судей, подчинить их тем чувствам, которые хочет вызвать в них оратор. Человек обыкновенных способностей, пройдя основательную школу и имея за собой нужный опыт, может выполнить задачу защиты с известным успехом. Многие наши ораторы умеют находить в делах и улики, и доказательства невиновности. Я считаю их безусловно полезными людьми. Они видят все, что есть в деле, и умеют указать судьям то, что те могли бы упустить. Я готов даже признать их образцом для тех, кто хочет только говорить дельно. Но истинное искусство заключается в том, чтобы увлекать судей, властвовать над их настроением, их сердцами, по минутной прихоти своей заставлять их то рыдать, то возмущаться — вот истинное красноречие! Улики, доводы, возражения даются сами собой. В правом деле их всегда окажется немало. Тот, кого спасли такие доводы, может сказать, что ему был нужен защитник, чтобы взять из дела то, что в нем было, и рассказать о том судьям. Иное дело, когда надо отвести им глаза, затуманить, ослепить их, чтобы они не видали правды, забыли то, что само по себе приковывает их внимание. Вот, где место настоящему оратору. Ни клиент, ни заметки, выписанные из дела, тут не помогут ему. Логикой можно доказать судье, что правда на моей стороне, затронув в нем чувство, можно добиться того, чтобы он сам желал найти ее у меня. Пусть мое дело станет его собственным, пусть он со мною увлекается и негодует, умиляется и страдает, пусть без меры расточает мне свое расположение и участие. Он, неподкупный, бесстрастный, пусть станет пристрастным ко мне, пусть, как юноша, ослепленный пылом любви, утратит силу отличать прекрасное от уродства, истину от лжи».

Оставим пока в стороне явное преувеличение, заключающееся в этих словах; оставим древних, откроем одну из самых памятных страниц нашей уголовной летописи, — дело об истязании семилетней незаконнорожденной девочки ее отцом203. Процесс этот, окончившийся оправданием, послужил материалом для одного из самых жестоких обвинительных актов против злоупотребления словом, когда-либо оглашенных в русском обществе. «Напомню дело, — говорит Достоевский*, — отец высек ребенка, семилетнюю дочь, слишком жестоко, по обвинению, обходился с нею жестоко и прежде. Одна посторонняя женщина, из простого звания, не стерпела криков истязаемой девочки, четверть часа (по обвинению) кричавшей под розгами: «папа! папа!» Розги же, по свидетельству одного эксперта, оказались не розгами, а «шпицрутенами», то есть невозможными для семилетнего возраста... Они лежали на суде в числе вещественных доказательств, и их все могли видеть, даже сам г. Спасович. Обвинение, между прочим, упоминало и о том, что отец перед сечением, когда ему заметили, что вот хоть бы этот сучок надо бы отломить, ответил: «нет, это придаст еще силы»...

«Уже с первых слов речи, — пишет Достоевский, — вы чувствуете, что имеете дело с талантом из ряда вон, с силой. Г. Спасович сразу раскрывается весь и сам же первый указывает присяжным слабую сторону предпринятой им защиты, обнаруживает свое самое слабое место, то, чего он больше всего боится...»

«Я боюсь, гг. присяжные заседатели, говорит г. Спасович, не определения судебной палаты, не обвинения прокурора... я боюсь отвлеченной идеи, призрака, боюсь, что преступление, как оно озаглавлено, имеет своим предметом слабое, беззащитное существо. Самое слово, «истязание ребенка», во-первых, возбуждает чувство большого сострадания к ребенку, а во-вторых, чувство такого же сильного негодования к тому, кто был его мучителем...»

Переходя после этого вступления к исторической части дела, защитник объясняет, что Кронеберг, живя в Варшаве, еще совсем молодым человеком имел связь с одной дамой и расстался с нею за невозможностью брака, не зная, что она беременна. Во время франко-прусской войны он вступил во французскую армию, участвовал в двадцати трех сражениях и получил орден Почетного легиона. Вернувшись после войны в Варшаву, он встретился опять с той дамой, которую любил; она была уже замужем и сообщила ему, что у него есть ребенок, живущий в Женеве, на воспитании в крестьянской семье. Кронеберг тотчас же пожелал его обеспечить. Он поехал в Швейцарию, взял девочку у крестьян и поместил ее в дом к пастору де Комба на воспитание. Так прошли годы 1872, 1873 и 1874. В начале 1875 года Кронеберг опять съездил в Женеву. Там «он был поражен: ребенок, которого он посетил неожиданно, в неузаконенное время, был найден одичалым, не узнал отца». «Особенно заметьте это словечко, — говорит Достоевский, — «не узнал отца»... г. Спасович великий мастер закидывать такие словечки; казалось бы, он просто обронил его, а в конце речи оно откликается результатом и дает плод. Коли «не узнал отца», значит, ребенок не только одичалый, но уж и испорченный. Все это нужно впереди; далее мы увидим, что г. Спасович, закидывая то там, то тут по словечку, решительно разочарует вас под конец на счет ребенка. Вместо дитяти семи лет, вместо ангела — перед вами явится девочка «шустрая», девочка хитрая, крикса, с дурным характером, которая кричит, когда ее только поставят в угол, которая «горазда кричать»... лгунья, воровка, неопрятная и со скверным затаенным пороком. Вся штука в том, чтобы как-нибудь уничтожить вашу к ней симпатию. Уже такова человеческая природа: кого вы невзлюбите, к кому почувствуете отвращение, того и не пожалеете; а сострадания-то вашего г. Спасович и боится пуще всего: не то вы, может быть, пожалев ее, обвините отца. Конечно, вся группировка эта, все эти факты... не стоят, каждое, выеденного яйца... Нет, например, человека, который бы не знал, что трехлетний, даже четырехлетний ребенок, оставленный кем бы то ни было на три года, непременно забудет того в лицо, забудет даже до малейших обстоятельств все об том лице и об том времени и что память детей не может в эти лета простираться далее года или даже девяти месяцев. Это всякий отец и всякий врач подтвердит вам. Тут виноваты скорее те, которые оставили ребенка на столько лет, а не испорченная натура ребенка, и уж, конечно, присяжный заседатель это тоже поймет, если найдет время и охоту подумать и рассудить; но рассудить ему некогда, он под впечатлением неотразимого давления таланта; над ним группировка: дело не в каждом факте отдельно, а в целом, так сказать, в пучке фактов, и как хотите, но все эти ничтожные факты, все вместе, в пучке, действительно производят под конец как бы враждебное к ребенку чувство...

«Она воровала, — восклицаете вы, — она крала».

«25 июля приезжает отец на дачу и в первый раз узнает сюрпризом, что ребенок шарил в сундуке Жезинг (сожительницы Кронеберга), сломал крючок и добирался до денег. Я не знаю, господа, можно ли равнодушно относиться к таким поступкам дочери. Говорят: «за что же? Разве можно так строго взыскивать за несколько штук черносливу, сахару?» Я полагаю, что от чернослива до сахара, от сахара до денег, от денег до банковых билетов путь прямой, открытая дорога».

«Разве можно, — возражает Достоевский, — говорить про такую девочку, что она добиралась до денег? Это выражение и понятие, с ним сопряженное, применимо лишь к взрослому вору, понимающему, что такое деньги и употребление их. Да такая если б и взяла деньги, так это еще не кража вовсе, а лишь детская шалость, то же самое, что ягодка черносливу, что она совсем не знает, что такое деньги. А вы нам наставили, что ей уже недалеко до банковых билетов, и кричите, что «это угрожает государству!» Разве можно, разве позволительно после этого допустить мысль, что за такую шалость справедливо и оправдываемо такое дранье, которому подверглась эта девочка? Но она и не шарила в деньгах, она их не брала вовсе. Она только пошарила в сундуке, где лежали деньги, и сломала вязальный крючок, а больше ничего не взяла. Да и незачем ей денег, помилуйте: убежать с ними в Америку, что ли, или снять концессию на железную дорогу? Ведь говорите же вы про банковые билеты: «от сахара недалеко до банковых билетов»; почему же останавливаться перед концессиями?»...

«Она с пороком, она с затаенным скверным пороком»...

«Подождите, подождите, обвинители! И неужели не нашлось никого, чтоб почувствовать всю невозможность, всю чудовищность этой картины! Крошечную девочку выводят перед людьми, и серьезные, гуманные люди позорят ребенка и говорят вслух о его «затаенных пороках»!.. Да что в том, что она еще не понимает своего позора и сама говорит: «Je suis voleuse, menteu-se»? Воля ваша, это невозможно и невыносимо, это фальшь нестерпимая. И кто мог, кто решился выговорить про нее, что она «крала», что она «добиралась» до денег? Разве можно говорить такие слова о таком младенце! Зачем сквернят ее «затаенными пороками» вслух на всю залу? К чему брызнуло на нее столько грязи и оставило след свой навеки? О, оправдайте поскорей вашего клиента, г. защитник, хотя бы для того только, чтоб поскорее опустить занавес и избавить нас от этого зрелища. Но оставьте нам, по крайней мере, хоть жалость нашу к этому младенцу; не судите его с таким серьезным видом, как будто сами верите в его виновность. Эта жалость — драгоценность наша, и искоренять ее из общества страшно. Когда общество перестанет жалеть слабых и угнетенных, тогда ему же самому станет плохо: оно очерствеет и засохнет, станет развратно и бесплодно...»

«Да, оставь я вам жалость, а ну как вы, с большой-то жалости, да осудите моего клиента».

Нет сомнения, что, оправдывая Кронеберга, присяжные подчинились не рассудку, а чувству антипатии, внушенной им по отношению к девочке. Но если бы обвинитель сумел вызвать в них то чувство, которого боялся защитник, их решение, вероятно, было бы другое*.

Задача судебного оратора состоит не в том, чтобы построить силлогизм или вывести правильное заключение из посылок, это слишком просто. Главное — обосновать, развернуть посылки. Вот как отделяет П. Сергеич логическую схему поиска истины от логической («боевой») схемы изложения: «Изучив предварительное следствие указанным образом, то есть уяснив себе факты, насколько возможно, и внимательно обдумав их с разных точек зрения, всякий убедится, что общее содержание речи уже определилось. Выяснилось главное положение и те, из которых оно должно быть выведено; выяснилась и логическая схема обвинения или защиты, и боевая схема речи; чтобы точно установить последнюю, стоит только сократить первую, исключив из нее те положения, которые не требуют ни доказательств, ни развития; те, которые останутся, образуют настоящий план речи».

В подтверждение сказанному П. Сергеич дает такую иллюстрацию: «Предположим, что подсудимый обвиняется в ложном доносе. Логическая схема обвинения такова:

1) донос был обращен к подлежащей власти;

2) в нем заключалось указание на определенное преступление;

3) это указание было ложно;

4) донос был сделан подсудимым;

5) он был сделан с целью навлечь подозрение на потерпевшего.

Если каждое из этих положений допускает спор, все они войдут в боевую схему обвинения и каждое положение составит предмет особого раздела речи. Если состав преступления установлен бесспорно и в деле нет других существенных сомнений, например предположения о законной причине невменяемости, вся речь может быть ограничена одним основным положением: донос сделан подсудимым. Если защитник признает, что каждое из положений логической схемы обвинения хотя и не доказано вполне, но подтверждается серьезными уликами, он должен опровергнуть каждое из них, то есть доказать столько же противоположных положений, и каждое из них войдет в боевую схему речи; в противном случае — только те, которые допускают спор».

Теория и искусство ведения спора — это тоже область риторики. В демократическом обществе существует множество мнений по вопросам, которые касаются жизни отдельного человека и общества в целом. Научиться достойно вести себя в споре, уметь направить его так, чтобы он стал работой по достижению истины, а не пустым препирательством, важно всегда, а сегодня особенно.

В любом споре необходимо соблюдать основные законы логики. Их всего четыре:

1) Закон тождества. Каждая мысль в процессе рассуждения должна иметь одно и то же содержание. Нельзя ни смещать, ни сужать, ни расширять понятие, если только это не вызвано особой необходимостью, - в последнем случае это надо четко оговорить (указать, как мы изменяем первоначальное понятие) и обосновать (объяснить, почему мы это делаем). Тогда вместо случайной или намеренной подмены исходного понятия мы получим его правомерное развитие или уточнение.

2) Закон противоречия. Две противоположные мысли об одном и том же предмете, взятом в одно и то же время и в одном и том же отношении, не могут быть одновременно истинными. Высказывание не может одновременно быть в одном и том же отношении истинным и ложным.

3) Закон исключенного третьего. Истинно или само высказывание, или его прямое и полное отрицание, именуемое также широким, или общим антитезисом. Кошка - рептилия и кошка - не рептилия. Если же берется различие - узкий, или конкретный антитезис, то неверными могут оказаться два и более утверждений: кошка — рептилия, кошка - птица, кошка - насекомое и т. п.

4) Закон достаточного основания. Всякая мысль должна обосновываться мыслями, истинность которых неопровержимо доказана. Аргумент должен быть убедительнее тезиса. Кроме того, между аргументом и тезисом должна быть логическая (причинно-следственная) связь; если она не очевидна, ее надо доказать. Не всегда после этого означает вследствие этого, если таковое не доказано фактами или логикой.

Наряду с аргументами по существу дела (рациональными, основанными на фактах и логике) употребляются аргументы к человеку (иррациональные, психологические): аргументы к авторитету, к личности, к публике, к тщеславию, к жалости и т.п. Они воздействуют не на разум, а на чувства.

Существуют определенные правила ведения спора:

1) Необходимо с самого начала точно установить предмет спора, выдвинуть четкие суждения по нему - тезисы и далее без особых причин не менять ни предмета, ни тезисов.

2) Установить общее и розное в тезисах и первое исключить из предмета спора - сузить до необходимого предела пункты разногласий.

3) Условиться об однозначном понимании терминов и единых критериях оценки рассматриваемых явлений.

4) Договориться о цели спора: поиск истины, обращение в свою веру, пропаганда своих идей или нахождение компромисса (например, в имущественных спорах или в политических круглых столах).

5) Отчетливо представлять, насколько достижим ожидаемый вами результат в споре с данным противником и не стремиться к невозможному.

8.Процесс коммуникации с точки зрения риторики.

Коммуникативная сторона общения, или коммуникация в узком смысле слова, состоит в обмене информацией между общающимися индивидами. Интерактивная сторона заключается в организации взаимодействия между общающимися индивидами, т.е. в обмене не только знаниями, идеями, но и действиями. Перцептивная сторона общения означает процесс восприятия и познания друг друга партнерами по общению и установления на этой основе взаимопонимания. Естественно, что все эти термины весьма условны. Иногда в более или менее аналогичном смысле употребляются и другие. Например, в общении выделяются три функции: информационно-коммуникативная, регуляционно-коммуникативная, аффективно-коммуникативная. Задача заключается в том, чтобы тщательно проанализировать, в том числе на экспериментальном уровне, содержание каждой из этих сторон или функций. Конечно, в реальной действительности каждая из этих сторон не существует изолированно от двух других, и выделение их возможно лишь для анализа, в частности для построения системы экспериментальных исследований. Все обозначенные здесь стороны общения выявляются в малых группах, т.е. в условиях непосредственного контакта между людьми.

Речь является средством человеческой коммуникации, она направлена от человека к человеку или множеству людей. Процесс коммуникации упрощенно состоит в следующем. Имеется, с одной стороны, говорящий (в общем виде отправитель или субъект) и, с другой — слушающий (получатель, адресат). Отправитель и адресат вступают в определенный контакт с целью передачи сообщения, представленного в виде некоторой последовательности сигналов: звуков, букв и т.д. Для того чтобы информация была принята, должна существовать определенная система соответствий между элементарными сообщениями и действительностью, которая известна как отправителю, так и адресату. Эту систему соответствий между сообщениями и действительностью называют системой языка или просто языком, противопоставляя ее множеству сообщений, которые принято называть речью. Наиболее важное различие между языком и речью состоит в том, что в речи мы всегда имеем дело с непрерывным рядом (континуумом), в то время как в системе языка мы имеем дело с категориями.

Таким образом, процесс общения или коммуникации слагается из следующих шести компонентов (Р. Якобсон):

контакт сообщение

отправитель                  адресат

код действительность

В связи с этим выделяются шесть функций языка, каждой из которых соответствует определенная коммуникативная установка:

1) установка на отправителя, т.е. передача состояния отправителя (например, эмоций);

2) установка на адресата, т.е. стремление вызвать определенное состояние у адресата (например, эмоциональное);

3) установка на сообщение, т.е. на ту форму, в которой передано сообщение;

4) установка на систему языка, т.е. на специфические особенности того языка, на котором передается сообщение;

5) установка на действительность, т.е. на то событие, которое вызвало данное сообщение;

6) установка на контакт, т.е. на само осуществление общения.

9.Принципы гармонии речевого события.

Основной единицей речевого общения (коммуникации) является речевое событие, которое определяется как некое законченное целое со своей формой, структурой, границами. Лекция, репетиция какого-то мероприятия, конференция и т.д. — все это речевые события. Любое речевое событие складывается из двух составляющих:


Информация о работе «Риторика»
Раздел: Иностранный язык
Количество знаков с пробелами: 543469
Количество таблиц: 4
Количество изображений: 1

Похожие работы

Скачать
121812
6
1

... содержанием, логикой построения, методами и средствами обучения. В центре его внимания - человек, который общается, - общение - обучение эффективному общению. Содержание предмета, характеристика программы. В разработанной Т. А. ЛАДЫЖЕНСКОЙ программе школьной риторики ( I – XI классы ) можно выделить два смысловых блока: 1)         « Общение «, соотносящееся в определённой мере с тем, ...

Скачать
201174
59
0

... такое риторика? Классический риторический канон. Общая структура публичной речи. Основной закон неориторики. Доводы к пафосу, логосу, этосу. Риторические тропы и фигуры. Цицерон об идеальном ораторе. Логика и риторика в их единстве. Термины Вербальное и невербальное общение, внешняя и внутренняя речь, дискурс, здравый смысл, идеал риторический, импровизация, инвенция, интуиция, классическая ...

Скачать
96448
0
0

... массовой информации дает человеку возможность хотя бы относительной независимости от тоталитарной пропаганды строительства коммунизма или “общечеловеческих ценностей” демократического “открытого общества.” Современная риторика не просто техническая дисциплина, обучающая умению строить убедительные высказывания, но инструмент самозащиты от тоталитарного сознания. Поэтому она и несет в себе возврат ...

Скачать
50588
0
0

... Но этих качеств явно недостаточно ни для оценки пиар-деятельности, ни для контроля над ней, ни для обучения ей, ни для проведения ее в массовых, специально организованных формах. 1.6. Этика риторики и этика пиара Пиаровская псевдориторика имеет своим реальным адресатом не аудиторию, к которой обращена речь, а заказчика. Ее цель – «отчитаться о проделанной работе», продемонстрировав некоторую ...

0 комментариев


Наверх