14 г. н.э.

 Ливия велела Тиберию держать с ней тесную связь по пути на Балканы и двигаться как можно медленнее: за ним в любую минуту могут послать. Август, проводивший Тиберия вдоль побережья до самого Неаполя, внезапно заболел: у него расстроился желудок. Ливия собралась было за ним ухаживать, но Август поблагодарил ее и сказал, что это пустяки, он сам себя вылечит. Он взял свою шкатулку с медикаментами, принял сильное слабительное, затем целый день ничего не ел. Он категорически отверг услуги Ливии: у ней без того хватает забот. Со смехом он отказывался есть что-либо, кроме хлеба с общего стола и зеленых фиг, которые он срывал своими руками, воду пил только из того же кувшина, что и жена. Ничто в его обращении с Ливией, казалось бы, не изменилось, так же как и ее обращение с ним, но каждый читал мысли другого.

 Несмотря на все предосторожности, состояние Августа стало хуже; в Ноле ему пришлось прервать поездку; Ливия послала Тиберию депешу, призывая его к себе. Когда Тиберий прибыл, ему доложили, что Август с каждой минутой слабеет и хочет его видеть. Он уже попрощался с несколькими экс-консулами, поспешившими сюда из Рима, когда они услышали о его болезни. Август спросил их с улыбкой, хорошо ли, по их мнению, он сыграл свою роль в фарсе - вопрос, который актеры задают зрителям в конце комедии. И, улыбаясь ему в ответ, хотя у многих на глазах были слезы, они отвечали: "Лучше тебя не сыграл бы никто, Август". "Тогда похлопайте мне на прощание", - сказал он. Тиберий просидел часа три у его постели, затем вышел и скорбным голосом сообщил, что Отец отчизны только что скончался на руках у Ливии с прощальным приветом ему, Тиберию, сенату и римскому народу. Тиберий вознес хвалу богам, что успел приехать вовремя, чтобы закрыть глаза своему отцу и благодетелю. На самом деле Август уже двенадцать часов как был мертв, но Ливия скрыла это и каждые несколько часов сообщала то утешительные, то тревожные сведения о его здоровье. По странному совпадению Август умер в той самой комнате, в которой умер его отец за семьдесят пять лет до того.

 Я хорошо помню, как я узнал о его смерти. Это произошло двадцатого августа. Я сильно заспался после того, как проработал всю ночь; летом мне было куда легче работать ночью и спать днем. Меня разбудило прибытие двух старых всадников, которые попросили прощения за то, что побеспокоили меня, но дело не терпит отлагательства. Август умер, и благородное сословие всадников, поспешно собравшись, избрало меня своим представителем в сенат. Я должен был ходатайствовать от их имени, чтобы всадникам поручили почетную миссию отнести тело Августа на плечах обратно в Рим. Я еще нс совсем проснулся и не соображал, что говорю. Я вскричал: "Отрава царит над миром! Отрава царит над миром!" Всадники смущенно и тревожно переглянулись; я пришел в себя и извинился, сказав, что мне привиделся ужасный сон, и я произнес вслух слова, которые слышал во сне. Я попросил их повторить, зачем они ко мне пришли, и затем поблагодарил их за честь и пообещал сделать то, о чем меня просили. По правде говоря, честь эта была небольшая, так как все свободнорожденные граждане Рима были всадниками, если только не навлекали на себя позор каким-нибудь бесчестным поступком и владели определенной собственностью, и, выкажи я при моих семейных связях даже средние способности, я бы уже давно был сенатором, как мой ровесник Кастор. Меня избрали на этот раз как единственного представителя императорской семьи, принадлежащего к сословию всадников, чтобы не вызывать распрей между другими членами сословия. Впервые я оказался в сенате во время сессии. Я произнес ходатайство, не заикаясь, не забыв ни слова и вообще никак не опозорив себя.


ГЛАВА XIV

Хотя давно было ясно, что силы покидают Августа и жить ему осталось недолго, Рим не мог свыкнуться с мыслью о его смерти. Город чувствовал себя так, как чувствует себя ребенок, когда умирает его отец, и это не пустое сравнение. Неважно, каким был отец - храбрецом или трусом, справедливым или несправедливым, щедрым или скупым, - он был отцом, и никакой дядюшка или старший брат не заменит его ребенку. Август правил так долго, что только старые люди помнили, как было до него. Чего ж удивляться, если в сенате поставили вопрос, не вынести ли решение о том, чтобы божественные почести, которые еще при жизни воздавались Августу в провинциях, оказывались ему теперь в самом Риме.

Сын Поллиона Галл, которого Тиберий ненавидел за то, что тот женился на Випсании (первой жене Тиберия, если вы не забыли, с которой он был вынужден развестись ради Юлии) и ни разу не опровергнул публичных слухов о том, будто он - настоящий отец Кастора, и за то, что у него был острый язык, - этот Галл оказался единственным сенатором, отважившимся усомниться в уместности этого предложения. Он спросил, какое священное предзнаменование указало на то, что Августа встретят с распростертыми объятиями в небесной обители лишь потому, что его рекомендуют туда его смертные друзья и почитатели. Настала неловкая пауза. Наконец Тиберий поднялся с места и сказал:

 - Сто дней тому назад, как вы помните, в пьедестал статуи моего отца Августа ударила молния. Первая буква надписи была стерта, остались слова AESAR AUGUSTUS. Каково значение буквы "С"? Это значит "сто". А каково значение слова AESAR? Я вам скажу. По-этрусски это означает "бог". Ясно, что смысл всего этого таков: через сто дней после того, как молния ударила в статую Августа, он должен сделаться богом в Риме. Какое еще нужно предзнаменование?

 Хотя честь интерпретации слова AESAR (об этом странном слове каждый судил, как мог) была приписана Тиберию, перевел его не кто иной, как я, будучи единственным человеком в Риме, который знал этрусский язык. Я сказал об этом матери, и она назвала меня выдумщиком и дурачком, но, должно быть, мое толкование все же поразило ее, раз она повторила его Тиберию, ведь, кроме нее, я об этом не говорил никому.

 Галл спросил, почему Юпитер предпочел передать свое повеление на этрусском, а не на греческом или латинском языке? Может быть, кто-нибудь видел другое, более убедительное знамение? Одно дело - издавать декрет о введении новых богов в невежественных азиатских провинциях, другое - приказывать образованным гражданам Рима поклоняться одному из их числа, пусть самому выдающемуся; тут уважаемому собранию нужно хорошенько подумать. Вполне возможно, что этим обращением к гордости и здравому смыслу римлян Галлу удалось бы задержать законопроект, если бы не некий Аттик, один из старших магистратов. Поднявшись с важным видом, он заявил, что, когда тело Августа сжигали на Марсовом поле, он заметил, как с неба спустилось облако, и дух умершего вознесся на нем так точно, как, согласно преданию, вознеслись духи Ромула и Геркулеса. Он клянется всеми богами, что говорит правду.

 Речь Аттика была встречена громовыми рукоплесканиями, и Тиберий торжествующе спросил, хочет ли Галл еще что-нибудь сказать. Галл ответил, что хочет. Он вспомнил, сказал он, другое раннее предание о смерти и исчезновении Ромула, которое приводится в трудах самых серьезных историков в противовес версии их уважаемого друга Аттика, в чьей правдивости он отнюдь не сомневался, а именно: Ромула так ненавидели за тиранию, которой он подверг свободный народ, что однажды, воспользовавшись внезапным туманом, сенаторы убили его, разрезали на куски и вынесли эти куски под тогами.

 - Ну а Геркулес? - поспешно спросил кто-то.

 Галл сказал:

 - Сам Тиберий в своей блестящей речи на похоронах возражал против сравнения Августа с Геркулесом. Вот его собственные слова: "Геркулес в детстве сражался только со змеями и даже в зрелом возрасте - с одним-двумя оленями, диким кабаном, которого он убил, и львом, и убивал он их неохотно, по приказу, а Август сражался не с дикими зверями, а с людьми, и делал это по собственной воле". И так далее, и тому подобное. Но я возражаю против сравнения по другой причине: дело в обстоятельствах смерти Геркулеса.

 Затем Галл сел. Намек был ясен всем, кто взял бы на себя труд подумать, ибо, согласно преданию, Геркулес умер от яда, которым был пропитан плащ, посланный ему женой.

 Но предложение все равно прошло, и Август был обожествлен. В Риме и ближайших городах ему возвели храмы, была основана новая коллегия жрецов, отправляющих там богослужения, а Ливия, которой сенат тогда же пожаловал почетные имена Юлии и Августы, была назначена его верховной жрицей. Аттик получил от Ливии в награду десять тысяч золотых и был принят в новую коллегию без вступительного взноса. Я тоже был назначен жрецом Августа, но мне пришлось внести взнос больший, чем у всех прочих, - ведь я был внуком Ливии. Никто не осмеливался спросить, почему вознесения Августа не видел никто, кроме Аттика. Самым забавным было то, что в ночь перед похоронами Ливия велела спрятать на верхушке погребального костра клетку с орлом, которую сразу, как только зажгут костер, должны были потихоньку открыть, дернув снизу за веревку. Взлетевший орел был бы принят всеми за дух Августа. К сожалению, чудо не удалось. Дверцу клетки заело. Вместо того, чтобы это скрыть, пусть бы орел сгорел, - офицер, которому была поручена вся операция, влез на погребальный костер и открыл клетку своими руками. Ливия была вынуждена сказать, что орла освободили по ее приказанию, это, мол, символический акт.

 Я не буду писать о похоронах Августа, хотя более великолепных похорон в Риме не было, мне придется ограничиться лишь самыми важными событиями: я заполнил более тринадцати свитков лучшей бумаги - с новой бумажной фабрики, где я совсем недавно поставил новое оборудование, - а одолел лишь треть моей истории. Но о том, что было написано в завещании Августа, я умолчать не могу; все с интересом и нетерпением ждали, когда его прочтут, но ничье нетерпение не могло сравниться с моим, и вот почему.

 За месяц до смерти Август неожиданно появился в дверях моего кабинета - он навещал мою мать, поправлявшуюся после долгой болезни, - и, отпустив свою свиту, завел со мной бессвязный разговор, не глядя на меня и держась так робко, словно он - Клавдий, а я - Август. Он взял книгу моей "Истории" и прочел абзац.

 - Превосходно написано, - сказал он. - А когда вся работа будет закончена?

 - Через месяц, а то и раньше, - ответил я.

 Август поздравил меня и сказал, что прикажет устроить публичное чтение за его счет и пригласит на него друзей. Я был крайне удивлен, а Август продолжал беседу дружеским тоном и спросил, не предпочту ли я, чтобы мою книгу читал профессиональный чтец и ее смогли оценить по заслугам: читать на публике свое произведение всегда неловко - даже твердокаменный старик Поллион признавался ему, что всегда при этом нервничает. Я поблагодарил Августа от всего сердца и сказал, что, конечно, профессионал будет куда уместнее на публичных чтениях, если моя работа вообще заслуживает такой чести.

 Тут Август вдруг протянул ко мне руку:

 - Клавдий, ты не таишь против меня зла?

 Что я мог ответить ему? У меня на глазах выступили слезы, и я пробормотал, что я глубоко почитаю его и что он никогда не сделал мне ничего плохого, - с чего бы я стал таить против него зло?

 - Да, - сказал Август со вздохом, - но, с другой стороны, и ничего хорошего, чтобы вызвать твою любовь. Подожди еще несколько месяцев, Клавдий, я надеюсь, мне удастся завоевать и любовь твою, и благодарность. Германик говорил со мной о тебе. Он сказал, что ты верен трем вещам: Риму, друзьям и истине. Я был бы очень горд, если бы Германик сказал то же самое обо мне.

 - Германик не просто любит тебя, он поклоняется тебе, как божеству, - сказал я. - Он часто говорил мне об этом.

 Лицо Августа просияло:

 - Честное слово? Я счастлив. Значит, теперь, Клавдий, нас связывают крепкие узы - хорошее мнение Германика. А пришел я к тебе, чтобы сказать вот что: я очень плохо обращался с тобой все эти годы, и я искренне сожалею об этом, ты увидишь, теперь все изменится. - И процитировал по-гречески: - "Ранивший исцелит".

 И с этими словами обнял меня. Повернувшись, чтобы уйти, Август проговорил через плечо:

 - Я только что был у весталок и сделал несколько важных изменений в документе, который у них хранится, и, поскольку произошло это частично из-за тебя, твое имя тоже заняло в этом документе более видное место, чем раньше. Но - ни звука!

 - Можешь положиться на меня. - сказал я.

 Фраза Августа могла значить лишь одно: что он поверил рассказу Постума, переданному ему Германиком с моих слов, и восстановил его в завещании, находившемся у весталок, в качестве своего преемника и что я тоже буду награжден за верность Постуму. В то время я, естественно, не знал о поездке Августа на Планазию, но надеялся в душе, что Постума вернут в Рим и примут здесь с честью. Мои надежды не сбылись. Поскольку Август держал новое завещание, подписанное лишь Фабием Максимом и несколькими престарелыми жрецами, в секрете, было нетрудно утаить его в пользу завещания, сделанного за шесть лет до того, в то самое время, когда Август лишил Постума права наследования. Начало этого завещания звучало так: "Ввиду того, что злая судьба отняла у меня моих сыновей Гая и Луция, я желаю, чтобы моими наследниками в первой степени стали Тиберий Клавдий Нерон Цезарь - в размере двух третей моего состояния и моя возлюбленная жена Ливия - в размере одной трети, если сенат, учитывая ее заслуги перед государством, великодушно позволит ей в виде исключения получить в наследство такое имущество (превышающее установленную законом сумму наследства, оставляемого вдове)". Во второй степени - то есть в случае, если упомянутые ранее наследники умрут или по другой какой-нибудь причине не смогут наследовать ему - Август называл тех своих внуков, которые принадлежали к роду Юлиев и не навлекли на себя общественного позора, значит, речь шла о Германике - как приемном сыне Тиберия и муже Агриппины, самой Агриппине, их детях, а также Касторе, Ливилле и их детях. Постума в их числе не было. Из них Кастор должен был получить одну треть, а Германик с семьей - две трети всего состояния. В третьей степени в завещании были поименованы различные сенаторы и дальние родственники, но это было скорее знаком расположения, чем реальным подарком. Август не мог ожидать, что он переживет столько наследников первой и второй степени. Наследники третьей степени были разбиты на три группы: первые десять человек должны были разделить между собой половину имущества, следующие пятьдесят должны были разделить треть имущества и третья группа, где было еще пятьдесят человек, должна была получить оставшуюся шестую часть. Последним именем в этом последнем списке последней степени наследования было имя Тиберия Клавдия Друза Нерона Германика, другими словами - Клав-Клав-Клавдия, или идиота Клавдия, или, как сыновья Германика все чаще называли меня, "бедного дяди Клавдия", а именно: мое собственное. В завещании не упоминались ни Юлия, ни Юлила, за исключением одного пункта, где Август запрещал после их смерти хоронить урны с их прахом в своей усыпальнице.

 Хотя за последние двадцать лет Август получил по завещаниям старых друзей большие деньги - около ста сорока миллионов золотых - и был крайне бережлив в частной жизни, он столько потратил на строительство храмов и общественные работы, на вспомоществование и на зрелища для населения, на пограничные войны (когда военная казна была пуста) и на прочие государственные нужды, что от этих ста сорока миллионов и личного его немалого достояния, собранного из различных источников, осталось для завещательного отказа всего около пятнадцати миллионов, большая часть в виде недвижимости, которую трудно было реализовать. В это количество, однако, не входили некоторые значительные суммы, лежавшие в мешках отдельно от остального имущества в подвалах Капитолия, которые Август оставил, чтобы отказать их по завещанию союзным царям, сенаторам, всадникам и прочим гражданам Рима. Они составляли еще два миллиона. Была также отложена сумма на похоронные издержки. Все были удивлены незначительностью его имущества, и по городу поползли неприятные слухи. Лишь когда душеприказчики предъявили счета Августа, всем стало ясно, что тут нет никакого мошенничества. Римляне были весьма недовольны, что им досталось всего ничего, и когда в честь Августа за общественный счет показывали посвященную ему пьесу, актеры взбунтовались, такую нищенскую субсидию дал сенат, - один из них даже отказался выйти на сцену за предложенную ему плату. О недовольстве в армии я расскажу в скором времени. Сперва о Тиберии.

 Август сделал Тиберия своим соправителем и наследником, но он не мог оставить ему империю, во всяком случае, не мог сказать об этом напрямик. Он мог только рекомендовать Тиберия сенату, к которому сейчас вернулась вся власть, бывшая раньше в руках Августа. Сенат не любил Тиберия и не хотел, чтобы он стал императором, но Германика, которого они избрали бы, будь у них такая возможность, не было в Риме. А отказать Тиберию в его притязаниях было не так легко.

 Поэтому никто не осмеливался упоминать какое-либо другое имя, кроме имени Тиберия, и когда консулы предложили просить его взять на себя функции Августа, это было принято единогласно. Тиберий дал неопределенный ответ, сказав, что он не честолюбив, а ответственность, которую они на него возлагают, огромна. Одному лишь божественному Августу была по силам такая гигантская задача, и, по его мнению, лучше было бы разделить все обязанности Августа на три части и тем самым разделить ответственность.

 Сенаторы, стремясь снискать его благосклонность, возражали, что за прошлое столетие уже не раз прибегали к триумвирату - правлению трех - и что единственным спасением от гражданских войн, к которым это приводило, оказалось единовластие. Последовала позорная сцена. С притворными слезами и вздохами сенаторы обнимали колени Тиберия, умоляя не отказывать им в просьбе. Чтобы положить этому конец, Тиберий сказал, что отнюдь не уклоняется от государственной службы - у него этого и в мыслях нет, - но по-прежнему считает, что все бремя власти ему одному не по плечу. Он уже далеко не молод, ему пятьдесят шесть лет, и у него плохое зрение. Но он возьмет на себя любую часть правления, которую ему поручат. Вся эта комедия разыгрывалась для того, чтобы никто не мог упрекнуть его, что он рвется к кормилу государства, и в особенности для того, чтобы показать Германику и Постуму (где бы он ни был), насколько прочно положение Тиберия в Риме. Тиберий боялся Германика, чья популярность в армии была куда большей, чем его собственная. Он не думал, будто Германик стремится захватить империю для себя самого, но допускал, что, узнав об утаенном завещании, он попытается восстановить Постума в его наследственных правах и даже сделать его третьим - Тиберий, Германик и Постум - участником нового триумвирата. Агриппина была привязана к Постуму, а Германик во всем следовал ее совету, как Август - совету Ливии. Стоит только Германику войти в Рим во главе своих войск, и сенат будет единодушно приветствовать его, это Тиберий знал. Что он теряет? В самом худшем случае теперешнее скромное поведение позволит ему спасти свою жизнь и с честью уйти на покой.

 Сенаторы поняли, что на самом деле Тиберий хочет того, от чего смиренно отказывается, и собирались было возобновить свои мольбы, когда Галл прервал их:

 - Хорошо, Тиберий, - сказал он деловым тоном, - так какую именно часть правления ты желал бы получить?

 Тиберий смешался от такого бестактного и непредвиденного вопроса. Помолчав немного, он сказал:

 - Один и тот же человек не может и делить, и выбирать, и, даже будь это возможно, согласитесь, было бы нескромно с моей стороны выбирать или отвергать ту или иную часть государственного руководства, когда, как я уже объяснял, хочу я лишь одного - чтобы меня вообще освободили от него.

 Галл решил использовать его ответ в своих целях:

 - Единственно возможное деление империи могло бы быть таково: первое - Рим и Италия, второе - армия, третье - провинции. Что из этого ты выбираешь?

 Тиберий молчал, и Галл продолжал:

 - Прекрасно. Я знаю, что на этот вопрос нет ответа. Поэтому-то я и задал его. Своим молчанием ты признал, что делить на три части административную систему, которая была создана и согласована так, чтобы все нити сходились к одному лицу, чистая глупость. Или мы должны вернуться к республиканской форме правления, или придерживаться единовластия. Говорить о триумвирате - значит попусту тратить время сената, решившего, по-видимому, этот вопрос в пользу единовластия. Тебе предложили империю. Бери или отказывайся.

 Другой сенатор, друг Галла, сказал:

 - Как народный трибун ты обладаешь правом наложить вето на предложение консулов. Если ты действительно против единовластия, тебе бы следовало воспользоваться этим правом еще полчаса назад.

 Поэтому Тиберий был вынужден извиниться перед сенатом и сказать, что неожиданность и внезапность их предложения застали его врасплох; это, конечно, большая честь, но нельзя ли ему еще немного подумать над ответом. Сенат отложил заседание, и на следующих сессиях Тиберий соизволил принять одну за другой все должности Августа. Однако он никогда не употреблял завещанное ему имя "Август", кроме как в письмах чужеземным царям, и следил, чтобы ему не вздумали оказывать божественные почести. Было и еще одно объяснение его осторожности, а именно: то, что Ливия похвалялась во всеуслышание, будто Тиберий получает империю в подарок из ее рук. Сделала она это не только, чтобы укрепить свое положение вдовы Августа, но и желая предупредить Тиберия, что если ее преступления когда-либо выйдут наружу, он будет считаться ее сообщником, ведь он и никто другой в первую очередь извлек из них выгоду. Естественно, Тиберий хотел показать, что ничем ей не обязан, и империя навязана ему сенатом против его желания.

 Сенат расточал Ливии льстивые комплименты и был готов воздать ей самые неслыханные почести. Но, будучи женщиной, Ливия не могла присутствовать при дебатах в сенате и была теперь официально под опекой Тиберия, ведь он стал главой рода Юлиев. Поэтому, отказавшись от титула "Отец отчизны", Тиберий от имени Ливии отказался от предложенного ей титула "Мать отчизны" на том основании, что скромность не позволяет ей его принять. При всем том Тиберий очень боялся Ливии и поначалу полностью зависел от нее, так как лишь Ливия могла познакомить его с секретами имперской системы. И вопрос был не только в том, чтобы ориентироваться в заведенном порядке. В руках Ливии были досье на каждого сенатора и всадника, имеющих в Риме какой-то вес, и на большинство высокопоставленных женщин, всевозможные донесения секретной службы, личная переписка Августа с союзными царьками и их родственниками, копии изменнических писем, перехваченных, а затем переданных адресату, причем все это - зашифрованное, так что без помощи Ливии Тиберий ничего не мог прочитать. Но он знал также, что и мать от него зависит. Между ними было соглашение о сотрудничестве, но каждый остерегался другого. Ливия даже поблагодарила Тиберия, когда он отверг предложенный ей титул "Мать отчизны", он, мол, поступил совершенно правильно, а Тиберий в ответ пообещал, что сенат примет большинством голосов любой титул, какой ей приглянется, как только их положение станет достаточно прочным. В знак своей преданности матери Тиберий подписывал все государственные бумаги двумя именами: своим и ее. А Ливия, со своей стороны, дала ему ключ к шифру, однако лишь к общему, а не особому, секрет которого, как она утверждала, умер вместе с Августом. А все досье были написаны как раз этим особым шифром.

 Перейдем теперь к Германику. Когда в Лионе он услышал о смерти Августа и о пунктах его завещания, а также о том, что наследником оставлен Тиберий, он посчитал своим долгом поддерживать нового главу государства. Германик был племянником Тиберия, его приемным сыном, и, хотя они не питали особой симпатии друг к другу, они вполне могли работать сообща без всяких трений как дома, в Риме, так и во время военных кампаний. Германик не подозревал об участии Тиберия в заговоре, который привел к изгнанию Постума, и ничего не знал о новом, утаенном завещании; к тому же он полагал, что Постум все еще на Планазии, так как Август не сказал никому, кроме Фабия, ни о посещении острова, ни о замене Постума его рабом. Однако Германик решил как можно быстрее вернуться в Рим и откровенно обсудить дело Постума с Тиберием. Ведь Август сказал ему в приватной беседе, что он намерен вернуть Постуму свою благосклонность, как только получит свидетельства его невиновности, которые можно будет представить сенату; они обязаны считаться с волей покойного, пусть даже смерть помешала ему осуществить свое намерение. Он будет настаивать на том, чтобы Постума немедленно вызвали в Рим, отдали конфискованное имущество и назначили на какой-нибудь почетный пост; а также на временном запрещении Ливии участвовать в государственных делах за то, что ее интриги привели к его изгнанию. Но прежде чем Германик успел хоть что-нибудь предпринять, из Майнца пришли известия о военном мятеже на Рейне, а затем, когда он поспешно отправился туда, чтобы его подавить, их настигла в пути новая весть - о смерти Постума. Его, как сообщали, убил капитан стражи по приказу Августа, согласно которому внук не должен был его пережить. Германик был поражен и опечален тем, что Постума, по сути дела, казнили, но у него не было времени думать ни о чем, кроме мятежа. А вот бедного Клавдия это ввергло в глубочайшее горе, потому что у бедного Клавдия времени для размышлений было хоть отбавляй. Бедному Клавдию часто трудно было найти, чем бы занять свой ум. Невозможно работать над историческим сочинением больше пяти-шести часов в день, особенно если у тебя мало надежды, что его когда-нибудь прочтут. Поэтому я дал волю отчаянию. Откуда мне было знать, что убили не Постума, а Клемента, и что преступление это совершено было вовсе не по приказу Августа, мало того, даже Ливия и Тиберий были неповинны в нем.

 На самом деле виноват в убийстве Клемента был старый всадник по имени Крисп, владелец Саллюстиевых садов и близкий друг Августа. Как только он услышал в Риме весть о смерти Августа, он, не дожидаясь, пока увидит Ливию и Тиберия и Ноле, отправил капитану стражи на Планазии срочный приказ убить Постума, скрепив приказ печатью Тиберия (Тиберий доверил ему дубликат своей печати, чтобы Крисп смог подписывать кое-какие деловые бумаги, с которыми Тиберий не успел разобраться до того, как отправился на Балканы). Крисп знал, что Тиберий рассердится или сделает вид, будто рассердился, но объяснил Ливии, сразу же обратившись к ее покровительству, что он убрал Постума с дороги, так как узнал о заговоре гвардейских офицеров, которые были намерены послать за Юлией и Постумом корабль и привезти их в Кельн, в ставку Германика; Германик и Агриппина, естественно, радушно приняли бы их и предоставили им убежище, а затем офицеры заставили бы Германика и Постума пойти походом на Рим. Тиберий сильно разгневался, что его имя использовали таким образом, но Ливия решила обратить ситуацию себе на пользу и притворилась, будто верит, что человек, убитый под именем Постума, и был настоящий Постум. Криспа никак не наказали, а сенаторам неофициально сообщили, будто Постум был убит по приказу его божественного деда, который, благодаря своей мудрости, предвидел, что необузданный юноша попытается захватить верховную власть, как только узнает о его смерти, к чему якобы все и шло. Криспом руководило отнюдь не желание добиться благосклонности Тиберия и Ливии или предотвратить гражданскую войну. Он мстил за личную обиду. Будучи не менее ленив, чем богат, Крисп однажды расхвастался, что никогда не претендовал на какой-нибудь государственный пост - его вполне устраивает быть простым римским всадником. На что Постум заметил: "Простым римским всадником, Крисп? Тогда тебе не помешает взять несколько уроков римской верховой езды".

 Тиберий еще не слышал о восстании. Он написал Германику дружеское письмо, соболезнуя ему по поводу смерти Августа и говоря, что теперь Рим ждет от него и его сводного брата Кастора защиты своих границ, поскольку сам Тиберий уже слишком стар для кампаний в чужих краях, и к тому же сенат просит его взять на себя все дела в Риме. Перейдя к смерти Постума, Тиберий пишет, что ему неприятна ее насильственная форма, но он не сомневается в мудрости решения, принятого Августом. О Криспе он даже не упомянул. Германик сделал вывод, что Август еще раз изменил свое мнение о Постуме на основании каких-то сведений, ему самому, Германику, неизвестных, и на какое-то время предоставил событиям идти своим чередом.


ГЛАВА XV

Стоявшие на Рейне войска подняли мятеж в знак солидарности с войсками, бунтовавшими на Балканах. Разочарование солдат, узнавших, что по духовной Августа на каждого из них приходится всего по три золотых - плата за четыре месяца службы, - усугубило их давнишние претензия, и они рассудили, что шаткость положения Тиберия выудит его удовлетворить выдвинутые ими требования, чтобы добиться их поддержки. В эти требования входило повышение жалования, срок службы в армии не более шестнадцати лет и ослабление лагерной дисциплины. Жалование было действительно недостаточным, солдатам приходилось на свои деньги покупать оружие и амуницию, а цены на все возросли. И действительно, так как людские резервы истощились, в армии были оставлены тысячи солдат; которых пора было уволить много лет назад, и призваны ветераны, совсем негодные для строевой службы. И отряды, сформированные из недавно отпущенных на волю рабов, были действительно настолько разболтаны, что Тиберий счел необходимым ужесточить дисциплину, назначил ротными командирами грубых старых служак и приказал постоянно занимать солдат на хозяйственных работах, а розги из виноградной лозы - атрибут ротных - постоянно пускать в ход.

Когда известие о смерти Августа достигло балканских войск, в летнем лагере находилось одновременно три полка, и командующий дал им на несколько дней передышку от муштры и хозяйственных работ. Свобода и безделье выбили солдат из колеи, и когда ротные снова вызвали их на плац, они отказались повиноваться и выставили определенные требования. Командующий сказал, что выполнить их не в его власти, и предупредил о последствиях, к которым может привести мятежное поведение. Солдаты не оскорбили его ни словом, ни действием, но повиноваться отказались и в конце концов вынудили командующего послать сына в Рим к Тиберию с перечнем их требований. Когда юноша уехал, беспорядки усилились. Менее дисциплинированные солдаты принялись грабить лагерь и соседние деревни, а когда арестовали зачинщиков, остальные ворвались в караульное помещение и освободили их, убив ротного, который пытался им помешать. У этого ротного было прозвище "Подай другую", потому что, сломав одну лозу о спину солдата, он требовал вторую и третью. Когда сын командующего прибыл в Рим, Тиберий отправил на Балканы Кастора во главе двух батальонов гвардии, эскадрона гвардейской кавалерии и большей части дворцовой охраны, состоявшей из германцев; в качестве помощника с Кастором поехал штабной офицер по имени Сеян, сын командующего гвардией, один из немногих близких друзей Тиберия. В дальнейшем я еще много чего расскажу вам об этом Сеяне. Прибыв в лагерь, Кастор, с гордым видом, не выказывая страха, обратится к толпе солдат и прочитал им письмо отца, где тот обещал позаботиться о непобедимых полках, с которыми он делил тяготы многих кампаний, и начать с сенатом переговоры об их претензиях, как только оправится от горя, причиненного смертью Августа. Тем временем, писал Тиберий, он посылает к ним своего сына, чтобы удовлетворить те их просьбы, которые он сочтет осуществимыми, - остальное придется оставить на усмотрение сената.

 Мятежники заставили одного из ротных выступить в качестве их представителя и изложить их требования - ни один из солдат не рискнул на это из страха, что впоследствии его назовут зачинщиком. Кастор сказал, что, к его великому сожалению, освобождение ветеранов от службы и повышение жалования до одной серебряной монеты в день - требования, которые он не уполномочен удовлетворить. Пойти на такую уступку может лишь его отец и сенат.

 Это вызвало среди солдат сильное неудовольствие. Проклятье, сказали они, зачем он тогда сюда явился, если не может ничего для них сделать. Видно, хочет сыграть с ними такую же шутку, как его отец Тиберий: когда они предъявляли ему свои претензии, он обычно прятался за спину Августа и сената. Да и что такое сенат? Кучка никчемных богатых бездельников, большинство которых умрет со страху при виде вражеского щита или меча, выхваченного из ножен! Солдаты принялись кидать камни в свиту Кастора, и дело приняло угрожающий оборот. Но благодаря счастливой случайности все обошлось: в ту же ночь началось затмение луны, и это страшно напугало солдат - все солдаты суеверны. Они решили, что затмение - знак того, что боги гневаются на них за убийство ротного "Подай другую" и за отказ повиноваться начальству. Среди мятежников было немало верных Тиберию солдат, и один из них пришел к Кастору и предложил собрать своих единомышленников, чтобы они по двое, по трое обошли все палатки и попробовали образумить недовольных. Так и было сделано. К утру атмосфера в лагере сильно изменилась, и Кастор, хотя и согласился вновь послать в Рим те же требования, поставив под ними в знак согласия свою подпись, арестовал двух солдат, которые, по-видимому, начали бунт, и всенародно казнил их. Остальные не выражали протеста и даже в доказательство своей верности по собственному почину отдали в руки Кастора пятерых мятежников, убивших ротного. Но солдаты по-прежнему отказывались участвовать в маршировке и хозяйственных работах - разве что в самых неотложных - до тех пор, пока из Рима не придет ответ. Погода испортилась, безостановочно лил дождь, лагерь затопило, солдаты не могли перейти от одной палатки к другой. Они сочли это новым предупреждением небес, и еще до того, как посланец успел вернуться из Рима, бунт окончился и полки послушно направились на зимние квартиры под руководством своих офицеров.

 Мятеж на Рейне оказался куда серьезнее. Подвластная Риму Германия, восточная граница которой проходила теперь по Рейну, делилась на две провинции: Верхнюю и Нижнюю. Столицей Верхней провинции, которая простиралась до Швейцарии, был Майнц, стоящей Нижней провинции, доходившей на севере до Шельды и Самбры, был Кельн. В каждой из провинций стояла армия из четырех полков; главнокомандующим был Германик. Беспорядки начались в Нижней провинции, в летнем лагере армии. Претензии предъявлялись те же, что и на Балканах, но поведение мятежников было куда более вызывающим, так как здесь находилось больше римских вольноотпущенников, недавно взятых на службу. Эти вольноотпущенники в душе все еще оставались рабами, привычными к безделью и легкой жизни, не в пример свободнорожденным гражданам, в основном бедным крестьянам, составлявшим костяк армии. Солдаты они были прескверные, тем более что для них не существовало таких понятий, как честь мундира или доброе имя полка. И неудивительно, ведь в прошлой кампании эти солдаты воевали под командой Тиберия, а не Германика.

 Командующий потерял голову и не сумел обуздать наглость мятежников, окруживших его плотной толпой с жалобами и угрозами. Его нерешительность побудила их напасть на самых ненавистных им ротных; около двадцати из них солдаты засекли насмерть их же собственными розгами и кинули тела в Рейн. Остальных, осыпая насмешками и оскорблениями, выгнали из лагеря. Чудовищные, неслыханные поступки! Единственный старший офицер, сделавший попытку сопротивляться, был Кассий Херея. На него набросилась большая группа бунтовщиков, но вместо того, чтобы спастись бегством или просить пощады, Кассий, выхватив из ножен меч, кинулся в самую их гущу и, нанося удары направо и налево, прорвался к священному трибуналу, где, как он знал, ни один солдат не осмелится его тронуть.

 У Германика не было гвардейских батальонов, на которые он мог бы опереться, однако он тут же отправился в мятежный лагерь с небольшой группой офицеров. О резне в лагере он тогда еще не знал. Солдаты окружили его огромной толпой, как ранее своего командира, но Германик наотрез отказался с ними говорить, пока они не построятся, как положено, по ротам и батальонам, каждый под своим знаменем, чтобы он знал, к кому обращаться. Солдаты пошли на эту пустяковую, как им казалось, уступку - им не терпелось услышать, что он скажет. Но оказавшись в строю, солдаты вспомнили о дисциплине. И хотя, убив офицеров, они не могли больше надеяться на доверие Германика или прощение, их сердца вдруг устремились к этому храброму, доброму и честному человеку. Один старый ветеран - там было много таких, кто служил в Германии двадцать пять, а то и тридцать лет назад, - воскликнул:

 - Как он похож на отца!

 А другой подхватил:

 - Он, должно быть, на редкость хороший человек, если он такой же на редкость хороший, как отец!

 Германик начал тихо, как при обычной беседе, чтобы привлечь всеобщее внимание. Сперва он говорил о смерти Августа и великом горе, которое вызвала эта смерть, затем заверил солдат в том, что Август превратил Рим в несокрушимую твердыню и оставил после себя преемника, способного управлять страной и командовать армиями так, как делал бы это он сам.

 - О славных победах моего отца в Германии вы знаете. Многие из вас принимали участие в сражениях.

 - Лучше не было командира и человека! - закричал кто-то из ветеранов.

 - Да здравствуют Германики, отец и сын!

 Вот вам пример простодушия моего брата - он ведь не понял, какой эффект произвели его слова. Под отцом он подразумевал Тиберия (которого также часто именовали Германиком), а ветераны подумали, что речь идет о его настоящем отце; говоря о преемнике Августа, Германик опять же имел в виду Тибсрия, а ветераны решили, будто он говорит о себе. Не догадываясь об этом недоразумении, брат продолжал свою речь; он сказал о согласии, царящем во всей Италии, и о верности Франции, откуда он только что прибыл. Он не понимает, почему они видят все в мрачном свете. Какая муха их укусила? И что они сделали со своими ротными командирами, с полковниками и генералами? Почему этих офицеров нет в строю? Неужели их изгнали из лагеря, как он слышал?

 - Кое-кто из нас еще жив и находится здесь, цезарь,- раздался голос: из рядов вышел, хромая, Кассий Херея и приветствовал Германика: - Но нас немного. Они стащили меня с трибунала и продержали в караулке связанным четыре дня без еды. Один из старых солдат только сейчас выпустил меня.

 - Тебя, Кассий! Они поступили так с тобой?! С тобой, кто вывел восемьдесят человек из Тевтобургского леса? Кто отстоял мост на Рейне?

 - Ну, во всяком случае, они не лишили меня жизни,- сказал Кассий.

 С ужасом в голосе Германик спросил:

 - Солдаты, это правда?

 - Они сами во всем виноваты! - крикнул кто-то; поднялся страшный шум. Солдаты сдирали с себя одежду, чтобы показать почетные рубцы от ран на груди и позорные багровые кровоподтеки, оставленные розгами на спине. Один дряхлый старик вырвался из рядов и подбежал к Германику, раздвигая пальцами губы над голыми деснами:

 - Я не могу есть твердую пищу без зубов, командир, и я не могу делать большие переходы и воевать на одной похлебке. Я был с твоим отцом во время его первой кампании в Альпах на седьмом году моей службы. Вместе со мной в роте два моих внука. Отпусти меня. Я качал тебя на коленях, когда ты был младенцем. И глянь-ка сюда, у меня грыжа, а я должен вышагивать по двадцать миль в день и тащить на спине груз в сто фунтов.

 - Вернись в строй, Помпоний, - приказал Германик, узнавший старого солдата; он был поражен, увидев его. - Ты забываешься. Я займусь твоим делом позднее. Ради всех богов, покажи хороший пример молодым солдатам!

 Помпоний отдал честь и вернулся на место. Германик поднял руку, призывая солдат к молчанию, но они продолжали кричать о низком жаловании и о ненужных хозяйственных работах, которые их заставляют выполнять от побудки до отбоя, - у них нет и минуты на самих себя, - и о том, что единственный способ расстаться с армией - это умереть от старости в ее рядах. Германик ждал, пока не наступила полная тишина. Тогда он сказал:

 - От имени моего отца Тиберия я обещаю вам справедливость. Он так же близко принимает к сердцу ваше благополучие, как я, и все, что может быть сделано для вас без ущерба для империи, будет сделано. Я за это отвечаю.

 - Долой Тиберия! - заорал кто-то, и этот возглас подхватили со всех сторон, сопровождая его улюлюканием и свистом. А затем солдаты вдруг принялись кричать: - Давай, Германик! Ты для нас император! Тиберия в Тибр! Давай, Германик! Германика в императоры! Долой Тиберия! Долой эту суку Ливию! Давай, Германик! Пошли на Рим! Мы - за тебя! Давай, Германик, сын Германика! Германика в императоры!

 Германика как громом поразило.

 - Вы с ума сошли! - воскликнул он. - О чем вы говорите?! Кто я, по-вашему? Предатель?

 Kтo-то из ветеранов крикнул:

 - Хватит, довольно! Ты сам сказал, что возьмешь на себя обязанности Августа, а теперь идешь на попятный!

 Только сейчас Германик осознал свою ошибку, и, поскольку крики "Давай, Германик!" все продолжались, он соскочил с трибунала и поспешил туда, где была привязана его лошадь, чтобы ускакать из проклятого лагеря. Но солдаты вытащили мечи и преградили ему путь.

 Вне себя, Германик закричал:

 - Дайте мне пройти или, клянусь богами, я покончу с собой!

 - Ты для нас - император! - отвечали солдаты.

 Германик вытащил меч из ножен, но кто-то схватил его за руку. Каждому порядочному человеку было ясно, что он не шутит, но многие из бывших рабов думали, будто это только жест с его стороны и он только притворяется скромным и добродетельным. Один из них, рассмеявшись, крикнул:

 - На, возьми мой, он острее!

 Старый Помпоний, стоявший с ним рядом, вспыхнул от гнева и ударил его по губам. Друзья поспешно увлекли Германика к палатке командующего. Тот лежал в постели, спрятав голову под одеяло, полумертвый от ужаса и стыда, не в силах встать и, как положено, приветствовать Германика. И сам он, и штабные офицеры остались в живых лишь благодаря его личной охране из швейцарских наемников.

 Не медля, провели военный совет. Из услышанного в караулке разговора, сказал Германику Кассий, он понял, что мятежники собираются послать депутацию в Верхнюю провинцию, чтобы заручиться поддержкой расквартированной там армии и поднять общее восстание. Шли также разговоры о том, чтобы оставить рейнскую границу без охраны и идти во Францию грабить города и похищать женщин, а затем основать на юго-западе страны независимое военное царство, защищенное с тыла Пиренеями Этим маневрам они-де парализуют Рим, а к тому времени, когда их осмелятся тронуть, они сделают свое царство неприступным.

 Германик решил немедленно отправиться в Верхнюю провинцию и заставить стоявшие там полки поклясться в верности Тиберию. Это были войска, служившие совсем недавно под его командой, и Германик полагал, что они останутся преданы Риму, если он попадет туда раньше депутации мятежников. Германик был уверен, что услышит там от солдат те же сетования по поводу жалования и службы, но командовали ими более надежные люди, выбранные им лично за твердость духа и воинскую доблесть, а не за имя. Но сперва надо было как-то утихомирить взбунтовавшиеся полки здесь, на месте. Германику оставался один-единственный путь. Он пошел на первое и последнее преступление в жизни: подделал письмо, якобы посланное Тиберием, и "получил" его на следующее утро у входа в свою палатку. Курьеру, тайно высланному ночью за пределы лагеря, было ведено выкрасть лошадь в строевых частях, проскакать двадцать миль на юго-запад, а затем вернуться как можно быстрее другим путем.

 В письме говорилось, что Тиберию стало известно, будто стоящие в Германии полки высказали ряд законных претензий, и он готов, не мешкая, их удовлетворить. Он позаботится о том, чтобы солдатам тотчас же выплатили завещанные Августом деньги, и в знак того, что сам Тиберий не сомневается в их верности, он удвоит сумму из собственного кошелька. Он вступит в переговоры с сенатом насчет увеличения жалования. Он немедленно и без всяких оговорок отпустит из армии всех солдат, прослуживших двадцать лет, а те, кто служат больше шестнадцати лет, будут использованы только в гарнизонах.

 Германик не был таким умелым лжецом, как его дядя Тиберий, или бабка Ливия, или сестра Ливилла. Хозяин лошади, на которой прибыл курьер, узнал ее, узнали и самого курьера - одного из личных конюхов Германика. Поползли слухи, что письмо подложное. Но ветераны решили сделать вид, будто считают его подлинным, и просить, чтобы обещанные деньги и увольнение из армии были даны немедленно. Германик ответил, что император - человек слова и отпустит их хоть сегодня, но просил подождать денег - их нельзя полностью выплатить, пока полки не перейдут на зимние квартиры. В лагере не хватит наличных, сказал Германик, чтобы выдать каждому солдату по шесть золотых, но те, что есть, будут выданы до последней монеты, он сам за этим проследит. Это успокоило солдат, хотя Германик несколько упал в их глазах, раньше они были о нем лучшего мнения, - он боится Тиберия, говорили они, и не гнушается обмана. Солдаты выслали группы на поиски своих ротных командиров и пообещали снова повиноваться приказам командующего, которому Германик пригрозил, что если тот немедленно не возьмет себя в руки, он предъявит ему перед сенатом обвинение в трусости.

 Убедившись, что увольнение проводится по должной форме и все имеющиеся деньги розданы солдатам, Германик отправился в Верхнюю провинцию. Он увидел, что полки стоят наготове, дожидаясь известий из Нижней провинции, но открытого мятежа нет, так как Силий, их командир, был человек умный и решительный. Германик прочитал солдатам то же подложное письмо и велел поклясться в верности Тиберию, что они тут же сделали.

 Когда до Рима дошло известие о мятеже на Рейне, там поднялось сильное волнение. Тиберия и так порицали за то, что он послал на Балканы Кастора, а не отправился туда сам, и теперь открыто освистывали на улицах и спрашивали, почему, интересно, бунтуют именно те войска, которые были раньше под его началом, а остальные остаются спокойны (полки, которыми Германик командовал в Далмации, не присоединились к восстанию). Тиберия призывали немедленно выступить на Рейн и самому сделать всю черную работу, а не сваливать ее на Германика. Тиберий заявил сенату, что он поедет в Германию, и принялся не спеша собираться в путь, подбирать офицеров и снаряжать небольшой флот. Когда он был наконец готов, наступила зима, и плавание стало опасным, а из Германии начали поступать более утешительные известия. Так что Тиберий остался в Риме. Он и не собирался его покидать.

 Тем временем я получил от Германика срочное письмо, где он просил меня как можно быстрее достать двести тысяч золотых под его поместье, но сделать это в полной тайне: деньги нужны для безопасности Рима. Больше Германик ничего не добавил, лишь приложил к письму подписанную доверенность, чтобы я мог действовать от его имени. Я отправился к его управляющему, и тот сказал мне, что, не продавая имущества Германика, можно добыть лишь половину требуемой суммы, а если объявить продажу, это вызовет разговоры, чего Германик, очевидно, стремится избежать. Поэтому вторую половину мне пришлось доставать самому: пятьдесят тысяч из сейфа - за вычетом этих денег, после того как я заплатил вступительный взнос в новую коллегию жрецов, там осталось всего десять тысяч - и пятьдесят тысяч, полученные от реализации кое-какой городской недвижимости, оставленной мне отцом (к счастью, у меня уже были на нее покупатели), и тех рабов, без которых я мог обойтись, но только если они не были очень ко мне привязаны. Не прошло и двух дней после получения письма, как я уже отправил Германику деньги. Услышав о продаже недвижимости, мать очень рассердилась, но поскольку я не мог открыть ей, для чего были нужны эти деньги, я сказал, что в последнее время, играя в кости, делал очень большие ставки, а желая отыграться, проиграл в два раза больше. Мать поверила мне, и прозвище "игрок" стало еще одной палкой, которой она меня била. Но мысль, что я не подвел Германика и Рим, сторицей возмещала ее насмешки. Должен признаться, я часто в это время играл, но не проигрывал и не выигрывал помногу. Кости служили мне отдыхом от работы. Закончив "Историю религиозных реформ", я сочинил небольшой юмористический трактат об игре в кости (посвященный божественному Августу) с одной целью - подразнить мать. Я цитировал письмо, которое Август, очень любивший эту игру, написал однажды моему отцу; он говорил в нем о том, какое огромное удовольствие доставила ему их вчерашняя игра, он не встречал еще человека, который умел бы так красиво проигрывать. Отец, писал Август, всегда со смехом проклинает судьбу, если у него выпадет "собака", но когда противник делает верный бросок, так доволен, словно повезло ему самому.

 "Честное слово, дорогой друг, выигрывать у тебя - одно наслаждение, а это - высшая похвала, с какой я могу отозваться о человеке, так как обычно я терпеть не могу выигрывать, потому что при этом я невольно заглядываю в души моих так называемых добрых друзей. Почти все они, за исключением самых верных, злятся, когда мне проигрывают, ведь я - император и, как они полагают, несметно богат. Разве справедливо со стороны богов давать лишнее тому, у кого и так всего полно? Поэтому я прибегаю к хитрости - возможно, ты и сам это заметил,- после каждой игры я ошибаюсь при подсчете очков. То беру меньше, чем выиграл, то плачу больше, чем проиграл, и почти ни у кого, кроме тебя, не хватает честности указать мне на ошибку". (Я бы с удовольствием процитировал следующий абзац, где говорилось о том, как непорядочно ведет себя при игре Тиберий, но, естественно, не мог этого сделать.)

 Начал я эту книгу с шуточного - хотя вполне серьезного по форме - исследования того, насколько древней является игра в кости, подкрепляя его цитатами из несуществующих авторов и описывая различные фантастические способы метания костей. Но основным, разумеется, был вопрос о выигрыше и проигрыше, трактат так и назывался: "Как выиграть в кости". В еще одном письме Август писал, что чем больше он пытается проиграть, тем больше выигрывает и, даже обсчитывая сам себя при расчетах, редко встает из-за стола беднее, чем садятся за него. Я процитировал в противовес ему утверждение, приписываемое Поллионом моему деду Антонию, смысл которого заключался в том, что чем больше он пытается выиграть в кости, тем больше проигрывает. Сведя эти высказывания воедино, я вывел основной закон игры, а именно: боги помогают выиграть тому, кто меньше к этому стремится (разве что они еще раньше затаили против этого человека зло), поэтому единственный способ выиграть в кости - это выработать у себя искреннее желание проиграть. Написанная тяжеловесным языком, пародирующим ненавистного мне Катона, и аргументированная парадоксами, это была, право, очень смешная книжка. Я привел в ней старую пословицу, где вам обещают давать тысячу золотых всякий раз, когда вы встретите незнакомца верхом на пегом муле, но только при условии, что вы не будете думать о хвосте мула, пока не получите денег. Я надеялся, что этот трактат вызовет одобрение людей, которые считали, будто мои исторические работы неудобоваримы. Но нет. Никто не догадался, что он - юмористический. Я не сразу сообразил, что старики, выросшие на произведениях Катона, вряд ли оценят пародию на их любимого автора, а молодежь, не знакомая с его произведениями, просто не догадается, что это пародия. Поэтому книгу сочли исключительно скучной и глупой, написанной вымученным стилем на полном серьезе и неопровержимо доказывающей мое всем известное слабоумие.

 Но я позволил себе весьма несвоевременное отступление, заставив Германика, так сказать, ждать своих денег, в то время как я пишу трактат об игре в кости. Будь старый Афинодор жив, он бы сурово меня за это отчитал.


ГЛАВА XVI

 В Бонне Германика встретила депутация сенаторов, посланная Тиберием. Истинной их целью было выяснить, преувеличивает Германик серьезность мятежа или преуменьшает ее. Они привезли также приватное письмо Тиберия, в котором он одобрял обещания сделанные Германиком от его имени, кроме обещания удвоить отказанные Августом деньги, так как теперь, мол, это придется пообещать всей армии, а не только германским полкам. Тиберий поздравлял Германика с успехом его военной хитрости, но сожалел о необходимости прибегнуть к подлогу. И добавлял, что выполнит ли он эти обещания - зависит от самих солдат (значило это вовсе не то, как понял Германик, что Тиберий сдержит слово, если они вернутся к повиновению, а как раз наоборот). Германик тут же написал Тиберию ответ, где просил прощения за излишние траты, связанные с удвоением суммы, завещанной солдатам, и объяснял, что эти деньги выплачиваются из его собственного кармана (но солдаты ничего об этом не знают и считают своим благодетелем Тиберия) и что в поддельном письме говорилось яснее ясного: двойную сумму получают только германские полки как награду за недавние победы за Рейном. Что касается остальных обещаний, то ветераны, прослужившие двадцать лет, уже отпущены и остаются в рядах армии лишь до тех пор, пока не прибудут дарственные деньги.

 Германику нелегко было погасить долговое обязательство на поместье, и он попросил меня в письме подождать, пока он сможет отдать мне мои пятьдесят тысяч. Деньги эти - подарок, ответил я, и я горжусь, что смог его сделать. Но вернемся к ходу событий. Когда сенатская депутация прибыла в Бонн, там уже стояли на зимних квартирах два полка. Во время пути сюда во главе с командиром они являли собой позорное зрелище: рядом со знаменами солдаты несли привязанные к длинным шестам мешки с деньгами. Другие два полка отказались покинуть летний лагерь, пока им полностью не выплатят все, что положено по завещанию. Те полки, Первый и Двадцатый, что находились в Бонне, заподозрили, будто депутацию послали, чтобы отменить сделанные им уступки, и снова начали бесчинствовать. Часть из них была за то, чтобы немедленно отправиться в свое новое царство. И вот в полночь в комнаты Германика, где в запертом ковчеге хранился орел Двадцатого полка, вломилась группа солдат; они стащили Германика с постели, сдернули у него с шеи золотую цепочку с ключами от ковчега, отперли его и забрали свое знамя. В то время как солдаты шумной толпой шли по улице, призывая товарищей "следовать за орлом", они встретили сенаторов - членов депутации, которые услышали крики и побежали на защиту Германика. Солдаты с проклятиями обнажили мечи. Сенаторы повернули и кинулись в штаб-квартиру Первого полка под прикрытие полкового знамени. Преследователи обезумели от ярости и вина, и если бы знаменосец не был храбрым человеком и не владел так хорошо мечом, главе депутации проломили бы череп - злодейство, за которое полку не было бы прошения и которое послужило бы сигналом для гражданской войны по всей стране.

 Беспорядки продолжались всю ночь, но, к счастью, обошлось без кровопролития, если не считать крови, пролитой в пьяных драках между соперничающими ротами. Когда наступил рассвет, Германик приказал трубачу играть сбор и взошел на трибунал, взяв с собой сенатора, возглавлявшего депутацию. Солдаты роптали: совесть их была нечиста, и оттого они еще больше злобились, но смелость Германика смирила их. Германик встал, призвал всех к молчанию и вдруг широко зевнул. Прикрыв рот ладонью, он попросил прощения, сказав, что плохо спал эту ночь из-за мышиной возни под полом. Солдатам понравилась шутка, и они рассмеялись. Но Германик не присоединился к ним:

 - Благодарение богам, что наступил рассвет. У меня еще не было такой ужасной ночи. Мне даже приснилось, что орел Двадцатого полка куда-то улетел. Какое счастье видеть его сейчас в строю. По лагерю реяли духи разрушения, присланные сюда, надо думать, каким-то божеством, которое мы оскорбили. Вас охватило безумие, и лишь чудо помешало вам совершить преступление, равного которому нет в истории Рима,- без всякой причины убить посланца родного города: счастье, что он нашел убежище от ваших мечей у ваших же полковых богов.

 Затем Германик объяснил, что депутация прибыла лишь затем, чтобы подтвердить обещания Тиберия от имени сената и проверить, добросовестно ли он, Германик, их выполняет.

 - Так как насчет этого? Где остальные отказанные нам деньги? - крикнул кто-то; остальные подхватили его крик: - Наши деньги! Наши деньги!

 По счастливой случайности в этот самый момент показались фургоны с деньгами под охраной отряда верховых из вспомогательных войск - они как раз въезжали в лагерь. Германик воспользовался этим обстоятельством и поспешно отправил сенаторов обратно в Рим в сопровождении того же вспомогательного отряда, затем стал наблюдать за раздачей денег; кое-кто из солдат пытался силой захватить мешки, предназначенные для других полков, и Германику лишь с трудом удалось им помешать.

 К полудню беспорядки еще усилились; столько золота в солдатских кошельках могло привести лишь к безудержному пьянству и отчаянной игре в кости. Германик решил, что Агриппине, на этот раз сопровождавшей его, опасно оставаться в лагере. Она снова была беременна, и хотя старшие ее сыновья, мои племянники Нерон и Друз, находились в Риме и жили вместе со мной и моей матерью, маленький Гай был с нею. Солдаты считали, что этот красивый мальчуган приносит им счастье, он был их талисман; кто-то сделал для него маленькие солдатские доспехи, включая оловянный нагрудник, меч, шлем и щит. Все его баловали. Когда мать надевала ему обычное платье и сандалии, он принимался плакать и просить, чтобы ему дали меч и сапожки: он хочет пойти в палатки к солдатам. Поэтому он получил прозвище "Калигула", что означает "Сапожок".

 Германик настаивал на том, чтобы Агриппина покинула лагерь, хотя она клялась, что ничего не боится и предпочитает умереть вместе с ним, а не ждать в безопасном месте вестей о том, что он убит мятежниками. Но Германик спросил, не думает ли она, что Ливия будет хорошей матерью для их осиротевших детей? Это решило дело и заставило Агриппину поступить по его желанию. Вместе с ней отправилось несколько офицерских жен; все они были в трауре и заливались слезами. Они медленно прошли через лагерь без слуг и служанок, словно беженцы из обреченного города. Для вещей у них была одна простая повозка, которую тащил мул. Женщин сопровождал Кассий Херея - их проводник и единственный защитник. Калигула сидел верхом у него на плечах, как на боевом коне, и с громкими криками размахивал мечом, то отражая "удары", то "нападая" на врага, как его научили кавалеристы. Вышли они из лагеря очень рано, и вряд ли кто-нибудь их видел; стражи у ворот не было, никто теперь не брал на себя труд трубить подъем, так что большая часть солдат спала, как свиньи, до десяти или одиннадцати утра. Несколько ветеранов, проснувшихся по привычке на рассвете, собирали возле лагеря хворост, чтобы сварить завтрак, и, окликнув беженцев, спросили, куда они направляются.

 - В Треве! - крикнул в ответ Кассий. - Главнокомандующий отсылает свою жену и ребенка под защиту диких, но верных нам французских союзников, боясь, как бы они не лишились жизни, попав в руки знаменитого Первого полка! Передайте мои слова своим товарищам!Ветераны поспешили вернуться в лагерь, и один из них, старик Помпоний, схватил трубу и дал сигнал тревоги. Из палаток высыпали еще не совсем проснувшиеся солдаты с мечами в руках.

 - Что случилось? Кто нападает?

 - Его забирают от нас. Нам больше не будет удачи, мы никогда больше его не увидим.

 - Кого забирают? О ком ты толкуешь?

 - Нашего мальчика, Калигулу. Его отец говорит, что не может больше доверить его Первому полку и отсылает его к проклятым французишкам. Одни боги знают, что там с ним будет. Всем известно, что такое французы. И мать тоже отсылает. На восьмом месяце, а идет бедняжка пешком, как рабыня. Эх, ребята! Жена Германика и дочь старого Агриппы, которого мы называли другом солдат. И наш Сапожок.

 Удивительный народ - солдаты! Крепкие, как кожаный щит, суеверные, как египтяне, и сентиментальные, как сабинские старухи. Через десять минут не меньше двух тысяч охваченных горем и раскаянием солдат осаждали палатку Германика, в пьяном исступлении умоляя его разрешить жене вернуться в лагерь вместе с их любимым мальчуганом.

 Германик вышел к ним, бледный от гнева, и приказал солдатам больше его не тревожить. Они опозорили себя, и его, и Рим, и он до конца жизни не будет им доверять; они оказали ему плохую услугу, когда вырвали из рук меч, который он хотел вонзить себе в грудь.

 - Скажи, что нам делать, командир! Мы сделаем все, что ты скажешь. Клянемся больше не бунтовать. Никогда! Прости нас. Мы пойдем за тобой на край света. Только верни нам нашего маленького товарища, нашего Сапожка.

 Германик сказал:

 - Вот мои условия: поклянитесь в верности Тиберию и выдайте мне тех, кто отвечает за смерть командиров, за оскорбление депутации и за кражу орла. Если вы это выполните, я вас прощу, хоть и не до конца, и верну вам вашего маленького товарища. Однако жена моя не станет рожать в этом лагере, раз ваша вина полностью не заглажена. До родов осталось немного, и я не хочу, чтобы жизнь ребенка была омрачена злыми чарами. Но я могу послать ее не в Треве, а в Кельн, если вы не хотите, чтобы люди говорили, будто я доверил ее защите варваров. Мое полное прощение вы получите только тогда, когда сотрете память о своих кровавых преступлениях еще более кровавой победой над врагами нашей родины - германцами.

 Солдаты поклялись выполнить условия Германика. Поэтому он отправил гонца перехватить Агриппину и Кассия, объяснить им, как обстоят дела, и привезти Калигулу обратно. Солдаты разошлись по палаткам и призвали всех товарищей, оставшихся верными Риму, присоединиться к ним и задержать зачинщиков мятежа. Было схвачено около ста человек, их привели к трибуналу, возле которого солдаты из обоих полков, с мечами наголо, образовали каре. Один из командиров заставлял каждого из пленников по очереди всходить на шаткий эшафот, сооруженный возле трибунала, и если рота признавала того виновным, его сбрасывали на землю и обезглавливали. За все два часа, что длилось это неофициальное судилище, Германик не промолвил ни слова, он сидел скрестив руки, с каменным лицом. Почти все зачинщики были признаны виновными.

 Когда упала последняя голова, а тела вытащили за пределы лагеря, чтобы сжечь, Германик стал вызывать к трибуналу по очереди ротных командиров и требовать у них полного отчета о службе. Удостоверившись, что командир служил хорошо и место свое, судя по всему, получил не благодаря связям, Германик обращался к ветеранам роты и спрашивал, каково их мнение. Если ветераны отзывались о нем одобрительно и полковник, командир батальона, куда входила рота ничего против него не имел, ротный оставался в своем звании и должности. Но если репутация у ротного была плохая или солдаты роты выражали им недовольство, его разжаловывали, и Германик предлагал роте выбрать в своей среде того, кто более других достоин занять его место. Затем Германик поблагодарил всех солдат за помощь и призвал их принести клятву верности Тиберию. Они торжественно в этом поклялись, а через секунду раздалось громовое "ура!". Солдаты увидели посланца Германика, во весь опор скакавшего к лагерю, а перед ним на спине коня - Калигулу; громко крича что-то пронзительным голосом, мальчик размахивал своим игрушечным мечом.

 Германик обнял ребенка и сказал, что хочет добавить еще одно: согласно указаниям Тиберия, из двух находившихся здесь полков отпущены тысяча пятьсот ветеранов, чей срок службы уже истек. Но если кто-нибудь из них, сказал Германик, хочет получить полное прощение, как и их товарищи, которые перейдут через Рейн и отомстят за поражение Вара, они могут его заслужить. Он позволит наиболее крепким и энергичным солдатам вновь вступить в ряды своих рот, а те, кто годится лишь для гарнизонной службы, смогут служить в Тироле, где, как стало известно, в последнее время участились набеги германцев. Хотите верьте, хотите нет - ветераны, все, как один, выступили вперед и больше половины из них вызвалось участвовать в боевых действиях за Рейном. В их числе был и Помпоний, утверждавший, что, несмотря на отсутствие зубов и грыжу, он может служить не хуже любого другого. Германик сделал его своим денщиком, а внуков взял в свою личную охрану. Таким образом, в Бонне все наладилось, и солдаты твердили Калигуле, что он и только он подавил мятеж и что наступит день, когда он станет великим императором и одержит удивительные победы; это очень плохо влияло на мальчика, который, как я уже упоминал, был и без того ужасно избалован.

 Но два других полка, расквартированных в месте, которое называлось Сантен, еще нужно было образумить. Они не успокоились даже после того, как им выплатили отказанные Августом деньги, и их командир ничего не мог с ними поделать. Когда стало известно, что боннские полки изменили свои намерения, главные бунтовщики всерьез испугались за собственную жизнь и стали подстрекать товарищей к новым бесчинствам и грабежам. Германик известил командующего, что он направляется к нему по Рейну во главе большой армии, и если те солдаты под его началом, которые еще остались ему верны, не последуют как можно быстрее примеру своих боннских товарищей и не казнят зачинщиков, он, Германик, истребит поголовно обa полка, не разбирая, кто прав, кто виноват. Командующий вызвал к себе потихоньку знаменосцев, сержантов и нескольких заслуживающих доверия ветеранов, прочитал им письмо и сказал, что медлить нельзя, Германик может нагрянуть с минуты на минуту. Они обещали сделать все, что в их силах, и, сообщив содержание письма еще нескольким верным людям, ворвались по данному в полночь сигналу в палатки и принялись уничтожать мятежников. Те яростно защищались и сразили немало верных присяге солдат, но в конце концов те взяли верх. Всего в эту ночь было убито и ранено пятьсот человек. Остальные, оставив в лагере лишь часовых, вышли походным маршем навстречу Германику, чтобы умолять его тут же вести их за Рейн против германцев.

Хотя в такое время года военные действия обычно затухают, погода стояла прекрасная, и Германик пообещал выполнить их просьбу. Он навел через реку понтонный мост и перешел на другой берег во главе двенадцати тысяч римских пехотинцев, двадцати шести батальонов союзников и восьми кавалерийских эскадронов. От своих лазутчиков на вражеской территории он знал о большом скоплении народа в деревнях возле Мюнстера, где был большой ежегодный праздник в честь германского Геркулеса. До германцев уже дошли слухи о мятеже - вернее, мятежники вступили в сговор с Германном и обменялись с ним дарами, - и они только ждали той минуты, когда полки отправятся в свое новое юго-западное царство, чтобы пересечь Рейн и пойти прямиком на Италию. Германик двинул полки пустынной лесной тропой и застиг германцев врасплох с кружками пива в руках (пиво - это напиток, получающийся в результате брожения замоченного зерна; германцы поглощают его на праздниках в невероятном количестве). Германик развернул войско в четыре колонны на протяжении пятидесяти миль и предал все деревни огню и мечу независимо от пола и возраста жителей. На обратном пути он обнаружил, что отряды из различных местных племен устроили засады, чтобы помешать ему пройти через лес, но продолжал продвижение и, вступая в отдельные схватки, с успехом оттеснял врага. Вдруг от Двадцатого полка, бывшего в арьергарде, донесся сигнал тревоги. Оказалось, что на них напал большой отряд германцев под водительством самого Германна. К счастью, лес в этом месте был негустой, и солдаты могли маневрировать. Германик поскакал назад, туда, где было всего опаснее, и крикнул: "Прорвите их строй, Двадцатый, и все будет прощено и забыто!". Солдаты Двадцатого полка сражались как безумные; они отбросили германцев назад и тех, кто уцелел в кровавой резне, загнали далеко в луга, простиравшиеся за лесом. Германик заметил Германна и вызвал его на поединок, но германцы убегали - принять вызов значило обречь себя на верную смерть. Поэтому Германн ускакал. Германику так же, как отцу, не везло - ему никак не удавалось сразиться один на один с вражеским вождем. Но победы он тоже одерживал не реже, чем отец, и полученное в наследство имя "Германик" теперь принадлежало ему по праву. Солдаты ликовали. Германик благополучно привел свою армию в лагерь за Рейном, где им ничто больше не угрожало.

 Тиберий никогда не понимал Германика, а Германик - Тиберия. Тиберий, как я уже говорил, был один из дурных Клавдиев. Однако порой его можно было склонить к добродетели, и, живи он во времена, когда царило благородство и великодушие, он вполне сошел бы за человека, обладающего этими свойствами, - подлости в его характере не было. Но времена были отнюдь не такими, и сердце Тиберия ожесточилось, в чем, вы согласитесь со мной, в первую очередь была повинна Ливия. А Германик был по натуре добродетельный человек, и как бы ни были порочны времена, когда он родился, он не мог вести себя иначе, чем вел. Когда Германик отказался от единовластия, предложенного ему германскими полками, и заставил их поклясться в верности Тиберию, тому было не понять, почему он так поступил. Он решил, что Германик еще хитрее, чем он сам, и ведет какую-то сложную игру. Простая мысль о том, что для Германика честь превыше всего и он предан ему как главнокомандующем; и как названному отцу, ни разу не пришла Тиберию в голову. А Германик, поскольку он не подозревал, что Тиберий в сговоре с Ливией, и поскольку тот никак не уязвлял и не ущемлял его, а, напротив, всячески хвалил за то, как ему удалось справиться с мятежом, и назначил полный триумф за мюнстерскую кампанию, думал, будто намерения Тиберия столь же честны и благородны, как у него самого, и тот лишь по простоте душевной не разгадал до сих пор смыслы Ливии. Германик решил откровенно поговорить с Тиберием, как только приедет в Рим для триумфа. Но смерть Вара еще не была отомщена, прошло три года, прежде чем Германик вернулся. Тон писем, которыми за это время обменивались Германик и Тиберий, был задан Германиком, писавшим с сыновней почтительностью. Тиберий отвечал ему в том же дружеском духе, думая, что тем самым бьет Германика его же оружием. Он пообещал возместить Германику отданные солдатам деньги и выплатить вдвойне завещанные суммы балканским полкам. И он действительно заплатил им по три лишних золотых на человека - в балканской армии назревала угроза мятежа, - но отложил возврат потраченных Германиком денег на несколько месяцев из-за, как он выразился, финансовых затруднений. Естественно, Германик не требовал у Тиберия денег, и естественно, Тиберий так и не вернул их. Германик снова написал мне, спрашивая, не подожду ли я до тех пор, пока Тиберий не расплатится с ним, и я ответил, как и в первый раз, что я послал ему эти деньги в подарок.

Вскоре после того как Тиберий стал императором, я отправил ему письмо, где говорил, что в течение довольно долгого времени изучал юриспруденцию и управление делами - так и было в действительности - в надежде, что мне наконец дадут возможность послужить своей стране в какой-нибудь ответственной должности. Он ответил, что, разумеется, брату Германика и его собственному племяннику ходить в платье всадника ни с чем не сообразно, и, поскольку меня сделали жрецом Августа, мне, конечно, должны разрешить носить сенаторское платье, он испросит для меня у сената разрешения ходить в вышитой тоге, какие носят консулы и экс-консулы, если я обещаю при этом не ставить себя в смешное положение. Я тут же написал, что я предпочитаю пост без почетного одеяния одеянию без поста, но единственным ответом были присланные мне в подарок сорок золотых, "чтобы купить на них игрушки во время Сатурналий". Сенат постановил, что я могу носить вышитую тогу, и в честь Германика, который проводил тогда очередную успешную кампанию в Германии, хотел предоставить мне место среди экс-консулов. Но Тиберий наложил на это вето, сказав, что, на его взгляд, я не способен произнести речь о государственных делах, которая не вывела бы из терпенья его собратьев-сенаторов.

В то же самое время Тиберий наложил вето на еще один указ, предложенный сенатом. И вот при каких обстоятельствах. Агриппина разрешилась от бремени в Кельне, родив дочь по имени Агриппинилла, и я должен сразу же сказать, что эта девочка оказалась одной из худших Клавдиев - честно говоря, если судить по ее задаткам, она превзойдет своих предков обоего пола высокомерием и порочностью. Несколько месяцев после родов Агриппина недомогала, и Калигула совсем отбился от рук, поэтому, как только Германик начал весеннюю кампанию, мальчика отправили в Рим. Он сделался своего рода национальным героем. Где бы он ни появлялся с братьями, на него пялили глаза, приветствовали криками и оказывали ему всяческое внимание. Хотя Калигуле еще не исполнилось трех лет, этот не по годам развитой мальчик был очень трудным ребенком, милым - лишь когда ему льстили, послушным - лишь когда его держали в ежовых рукавицах. Он должен был поселиться у своей прабабки Ливии, но ей было некогда как следует за ним присматривать, и, так как он постоянно шалил и попадал в переделки, к тому же ссорился со своими старшими братьями, Калигула перешел жить к нам, с моей матерью и со мной. Мать никогда не льстила ему, но взять его в ежовые рукавицы тоже не смогла. И вот однажды, вспылив, Калигула плюнул в нее, и она задала ему хорошую взбучку. "Ты - гадкая германская старуха, - крикнул мальчик, - я спалю весь твой германский дом". Он употреблял слово "германский" как самое страшное из ругательств. В тот же день Калигула пробрался потихоньку на чердак, где жили рабы, в чулан, который был забит старой мебелью и разным хламом, и поджег лежавшую там груду старых соломенных тюфяков. Вскоре пылал весь верхний этаж, и поскольку дом был старый, с изъеденными жучком балками и щелями в полу, потушить огонь не смогли, хотя от пруда с карпами безостановочно по цепочке подавали воду. Мне удалось спасти все бумаги и ценные вещи, и кое-что из мебели, и не было человеческих жертв, если не считать двух старых рабов, лежавших из-за болезни в постелях, но от дома остались лишь стены и подвалы. Калигулу не наказали, потому что пожар страшно напугал его. Он сам чуть не сгорел, прячась под кроватью, пока дым не заставил его с криком выскочить наружу.

 Так вот, сенат хотел издать указ, по которому мой дом отстроили бы за счет государства на том основании, что он служил кровом многим выдающимся членам нашего рода, но Тиберий воспротивился этому. Он сказал, что пожар произошел по моему недосмотру и что, веди я себя с полной ответственностью, пострадал бы один чердак и урон не был бы так велик, и уж если надо заново отстроить и обставить дом, пусть это будет за его счет, а не за государственный, (громкие аплодисменты сенаторов). Это было несправедливо и нечестно, тем более что Тиберий и не собирался сдержать слово. Я был вынужден продать свою последнюю крупную недвижимость в Риме - квартал жилых домов возле Коровьего рынка и примыкающую к нему большую строительную площадку, чтобы отремонтировать дом за свой счет. Я не сказал Германику, что поджег его Калигула, - он счел бы себя обязанным возместить нанесенный ущерб, и по сути дела это был, я думаю, просто несчастный случай, ведь такой маленький ребенок не может отвечать за свои поступки.

 Когда солдаты Германика снова отправились воевать с германцами, они добавили еще несколько куплетов к песне о трех горестях Августа; я припоминаю два или три из них и отдельные строчки из прочих, по большей части смешные:

 Шесть монет - а что в них толку?

 Сыр да сало не по мне.

 Жалко, нет вина ни капли

 На германской стороне.


 И еще:

 Август нынче взят на небо.

 В Стиксе плавает Марцелл --

 Ждет он с Юлией свиданья,

 И она уж не у дел.

 Где орлы - никто не знает.

 И мечтаем мы о том,

 Как к могиле государя

 Птиц пропавших принесем!

 Был там еще куплет, который начинался так:

 Германн потерял подружку

 И вдобавок пива жбан...

но остального я не помню, да куплет этот и не представляет особой важности, разве что он напоминал мне о "подружке" Германна. Она была дочерью вождя, которого германцы называли Зигштос или что-то в этом роде, а римляне - Сегест. Он жил в Риме, как сам Германн, и был принят в сословие всадников, но в отличие от Германна, чувствовал себя связанным клятвой верности, которую дал Августу. Этот Сегест был тем самым человеком, который предупредил Вара насчет Германна и Сегимера и посоветовал Вару арестовать их на пиру, куда тот пригласил их как раз перед началом злосчастного похода. У Сегеста была любимая дочь, которую Германн похитил, и хотя он женился на ней, Сегест ему этого не простил. Однако ему было нельзя открыто выступить на стороне римлян против Германна, который считался национальным героем; он мог лишь поддерживать с Германиком секретную переписку, где сообщал ему о передвижениях военных сил германцев и постоянно заверял в том, что его верность Риму неколебима и он только ждет возможности это доказать. Однажды Сегест написал Германику, что Германн осадил его в укрепленной одним лишь частоколом деревне, поклявшись никому не дать пощады, и им долго не продержаться. Германик форсированным маршем подошел к деревне, разгромил не очень многочисленный отряд осаждавших - сам Германн, раненый, находился в другом месте - и вызволил Сегеста. И тут обнаружил, что его ждал ценный подарок - в деревне оказалась жена Германна, которая гостила у отца, когда между ним и ее мужем вспыхнула ссора, и которая вот-вот должна была родить. Германик отнесся к Сегесту и всем его родичам очень милостиво и дал им земли на западном берегу Рейна. Германн, разъяренный пленением жены, испугался, как бы мягкость Германика не побудила других германских вождей сделать попытки к примирению. Он создал новый сильный союз племен, включая некоторые из тех, которые до сих пор были в дружбе с Римом. Но Германик по-прежнему был неустрашим. Чем больше германцев выступало против него в открытом бою, тем больше это было ему по сердцу. Он никогда не доверял им как союзникам.

 Еще до окончания лета Германик победил германцев в целом ряде боев, заставил Сегимера сдаться и вернул первого из утраченных орлов - орла Девятнадцатого полка. Он также побывал на поле боя, где Вар потерпел поражение, похоронил кости своих товарищей по оружию по всем правилам и первый, своими руками, возложил кусок дерна на их могильный холм. Военачальник, который вел себя так пассивно во время мятежа, храбро сражался во главе своих войск, а в одном случае неминуемое, как всем казалось, поражение обратил в торжество. Преждевременное известие о том, что битва проиграна и германцы идут триумфальным маршем к Рейну, вызвало среди охранявших ближайший мост солдат такой переполох, что командир отдал солдатам приказ перейти на свой берег, а затем уничтожить мост, тем самым предоставив всех, кто находился на вражеском берегу, их судьбе. Но бывшая здесь Агриппина отменила приказ. Она сказала солдатам, что теперь она - их командир и останется им, пока не придет ее муж и не освободит ее от командования. Когда наконец войска вернулись с победой, Агриппина была на посту и приветствовала их. Ее популярность теперь почти что сравнялась с популярностью мужа. Она устроила лазарет для раненых, которых Германик отправлял в лагерь после каждой битвы, и оказывала им наилучшую медицинскую помощь. Обычно раненые солдаты не покидали своих подразделений, где они или выздоравливали, или умирали. Лазарет был устроен на личные средства Агриппины.

 Я, кажется, уже упомянул о смерти Юлии. Когда Тиберий стал императором, ее ежедневный рацион на Регии сократился до четырех унций хлеба и одной унции сыра. Из-за сырости в помещении она заболела чахоткой, и такая голодная диета быстро свела ее в могилу. О Постуме так ничего и не было слышно, а пока Ливия не удостоверилась в его гибели, у нее не могло быть спокойно на душе.


ГЛАВА XVII

Тиберий продолжал править, держась во всем средней линии и советуясь с сенатом, прежде чем предпринять любой шаг, имеющий политическое значение. Но сенаторы так долго голосовали по указке, что, похоже, потеряли способность принимать самостоятельные решения, а Тиберий никогда явно не показывал, какое именно решение пришлось бы ему по душе, даже когда для него было очень важно, как они проголосуют. Он стремился удержать пост главы государства, но не желал, чтобы его правление походило на тиранию. Вскоре сенат увидел, что если Тиберий велеречиво выступает в защиту какого-либо предложения, значит, он хочет, чтобы оно было отклонено, а если он столь же велеречиво выступает против какого-нибудь предложения, значит, хочет, чтобы оно было принято; и только в тех редких случаях, когда он говорил коротко, без перлов красноречия, его надо было понимать буквально. Галл и старый остряк по имени Гатерий завели привычку развлекаться, произнося пламенные речи в поддержку Тиберия и доводя смысл его слов чуть не до абсурда, а потом голосуя так, как он на самом деле хотел, чем показывали, что прекрасно понимают его уловки. Этот самый Гатерий в то время, когда сенаторы уговаривали Тиберия принять верховную власть, воскликнул: "О, Тиберий, сколько еще несчастный Рим будет оставаться без властителя?" - рассердив Тиберия, так как тот знал, что Гатерий видит его насквозь. На следующий день Гатерий решил продолжить потеху и, упав перед Тиберием на колени, умолял простить его за то, что он был недостаточно пылок в своих мольбах. Тиберий отпрянул от него с отвращением, но Гатерий схватил его за колени, и Тиберий свалился навзничь, ударившись о мраморный пол затылком. Телохранители Тиберия, состоявшие из германцев, не поняли, что происходит, и кинулись вперед, чтобы зарубить напавшего на их хозяина; Тиберий едва успел их остановить.

Гатерий великолепно пародировал. У него был очень громкий голос, подвижное лицо, изобретательный ум и богатое воображение. Стоило Тиберию употребить в своей речи какое-нибудь архаичное слово или притянутое за уши выражение, как Гатерий подхватывал его и делал ключевым в своем ответе (Август обычно говорил, что колеса красноречия Гатерия нуждаются в цепях, даже когда он едет в гору). Тугодуму Тиберию было трудно тягаться с Гатерием. Галл же превосходно изображал верноподданнический пыл. Тиберий тщательно следил за тем, чтобы не создалось впечатление, будто он претендует на божественные почести, и возражал против того, чтобы ему приписывали сверхъестественные свойства: он даже не разрешил жителям провинций строить храмы в его честь. Поэтому Галл любил, говоря о нем, называть Тиберия, словно случайно, "его священное величество". Когда Гатерий, всегда готовый подхватить шутку, поднимался, чтобы упрекнуть его за столь неподобающее выражение, Галл рассыпался в извинениях, говоря, что у него и в мыслях не было сделать что-либо вопреки приказу его священного... о боже, так легко впасть в ошибку... еще раз тысяча извинений... он хотел сказать, вопреки желаниям его досточтимого друга и собрата-сенатора Тиберия Нерона Цезаря Августа. "Без Августа, дурень, - произносил театральным шепотом Гатерий. - Он отказывался от этого титула тысячу раз. Он пользуется им, только когда пишет письма другим монархам".

Они обнаружили, чем сильнее всего можно уязвить Тиберия. Если он принимал скромный вид, когда сенат благодарил его за какую-нибудь заслугу перед Римом - например, за обещание достроить храмы, которые остались незаконченными после смерти Августа, - шутники всячески восхваляли его порядочность: вот ведь, не поставил же он себе в заслугу труды своей матери, и поздравляли Ливию с таким преданным и покорным сыном. Когда они увидели, что ничто так не раздражает Тиберия, как дифирамбы по адресу Ливии, они стали упражняться в этом на все лады. Гатерий даже предложил, чтобы, подобно тому как греков называют отцовским именем, назвать Тиберия в честь матери Тиберий Ливиад... но, возможно, более правильная для латыни форма будет "Ливигена"; звать его иначе - преступление. Галл нашел другое слабое место Тиберия - тот терпеть не мог, когда упоминали о его пребывании на Родосе. И вот однажды Галл позволил себе такую дерзкую выходку: в тот самый день, когда до Рима дошло известие о смерти Юлии, он принялся превозносить Тиберия за милосердие и в подтверждение привел историю о родосском учителе риторики, который отказал Тиберию, когда тот скромно обратился к нему за разрешением посещать у него занятия, заявив, что сейчас свободных мест нет, и предложил Тиберию наведаться через несколько дней. "Как вы думаете, - продолжал Галл, - что сделал его священное... прошу прощения, мне следовало сказать: что сделал мой досточтимый друг и собрат-сенатор Тиберий Нерон Цезарь, когда после его восшествия на престол этот наглый учителишка приехал в Рим, чтобы засвидетельствовать свое почтение новому божеству? Отрубил его наглую голову и дал вместо мяча своим телохранителям? Ничего подобного. С остроумием, равным его милосердию, он сказал, что у него сейчас нет свободных мест в когорте льстецов, и предложил ему наведаться через несколько лет. Скорее всего, Галл все это придумал, но у сенаторов не было оснований ему не верить, и они так горячо ему аплодировали, что Тиберию пришлось сделать вид, будто слова Галла соответствуют истине.

Наконец Тиберию удалось заткнуть Гатерию рот; однажды он проговорил, как всегда медленно: "Прости меня, Гатерий, если я буду более откровенен, чем это принято между сенаторами, но я должен тебе сказать, что ты - страшный зануда и ни капли не остроумен". Затем он обратился к сенату: "Простите меня, отцы сенаторы, но я всегда говорил и снова скажу, что, раз вы были настолько любезны и предоставили мне абсолютную власть, я не должен стыдиться использовать ее для общего блага. И если я прибегну к ней сейчас, чтобы заставить замолчать шутов, которые своими глупыми выходками оскорбляют не только меня, но и вас, я надеюсь, что заслужу этим ваше одобрение. Вы всегда были со мной добры и терпеливы". Теперь Галлу пришлось вести игру в одиночку.

Хотя Тиберий ненавидел мать еще сильнее, чем прежде, он по-прежнему позволял ей руководить собой. Все назначения на должности - будь то консул или губернатор провинции - делались не им, а Ливией; это были весьма разумные назначения, так как она выбирала людей по заслугам, а не по семейным связям или за то, что они льстили ей или оказывали какое-либо личное одолжение. Я должен сказать ясно и недвусмысленно, если еще не сделал этого, что как бы преступны ни были средства, к которым Ливия прибегала, чтобы властвовать над Римом сперва через Августа, затем через Тиберия, она была исключительно способной и справедливой правительницей и созданная ею система управления разладилась лишь тогда, когда Ливия перестала ее возглавлять.

 Я уже упоминал о Сеяне, сыне командующего гвардией. Он унаследовал пост отца и был одним из трех человек, которые пользовались сравнительным доверием Тиберия. Вторым был Фрасилл; он приехал в Рим вместе с Тиберием и по-прежнему имел на него большое влияние. Третьим был сенатор по имени Нерва. Фрасилл никогда не обсуждал с Тиберием вопросы государственной политики и не просил для себя никаких официальных постов, а когда Тиберий давал ему деньги, принимал их небрежно, словно они не представляли для него никакого интереса. У него была большая обсерватория в одной из сводчатых комнат дворца, где в окнах были такие прозрачные стекла, что их просто не замечали. Тиберий проводил у Фрасилла немало времени, тот учил его начаткам астрологии и многим другим тайнам магии, в том числе искусству толкования снов, заимствованному у халдеев. Сеяна и Нерву Тиберий избрал, по-видимому, за противоположность их характеров. Нерва не терял друзей и не приобретал врагов. Единственный его недостаток, если это можно назвать недостатком, заключался в том, что он молчал, когда видел зло, которое нельзя было исправить словами. Он был благородный, великодушный, отважный и вместе с тем мягкий человек, абсолютно правдивый и не способный ни на какой обман, даже если это могло принести ему выгоду. Если бы он, например, оказался на месте Германика, он бы ни за что не подделал письма, хотя от этого зависела бы его собственная безопасность и безопасность империи. Тиберий назначил Нерву надзирателем за городскими акведуками и постоянно держал при себе, чтобы всегда иметь перед глазами, как я полагаю, мерило добродетели. Точно так же Сеян служил ему мерилом порока. В юности Сеян был другом Гая и уехал вместе с ним на Восток; у него хватило ума предвидеть, что Тиберий выйдет из-под опалы, и даже способствовать этому; он убедил Гая, что Тиберий не обманывает его, утверждая, будто не стремится к власти, и посоветовал ходатайствовать за него перед Августом. Сеян тогда же сообщил об этом Тиберию, и Тиберий написал ему письмо, с которым тот не расставался, обещая, что никогда не забудет об его услуге. Сеян был лжец, мало того - лжец-стратег; он искусно распоряжался своими лживыми измышлениями, знал, как привести их в готовность и построить в такой боевой порядок, чтобы они одержали победу при любой схватке с подозрениями и даже в генеральном сражении с истиной - это остроумное сравнение принадлежит Галлу, я тут ни при чем. Тиберий завидовал этому таланту Сеяна, точно так же, как завидовал честности Нервы, - хотя он уже далеко ушел по пути зла, необъяснимые для него самого порывы, толкающие его к добру, подчас заставляли Тиберия приостановиться.

 Не кто иной, как Сеян, начал настраивать Тиберия против Германика; он говорил, что человеку, который подделал письмо отца, не важно, при каких обстоятельствах, нельзя доверять, что Германик стремится к власти, но ведет себе осторожно - сперва он завоевал любовь солдат подачками, затем затеял эту ненужную кампанию за Рейном, чтобы удостовериться в их боеспособности и безоговорочном подчинении. Что до Агриппины, говорил Сеян, то она на редкость честолюбива, только посмотри, как она вела себя на мосту - назвалась командиром и приветствовала возвращавшиеся полки, словно она невесть кто! А то, что мост хотели разрушить, она, возможно, просто придумала. Ему известно со слов вольноотпущенника, который рабом был в числе домашней прислуги Германика, что Агриппина почему-то верит, будто Ливия и Тиберий ответственны за смерть ее трех братьев и изгнание сестры, и поклялась отомстить за них. Сеян стал один за другим раскрывать заговоры против Тиберия и держал его в постоянном страхе перед убийцами, в то же самое время уверяя его, что пока он, Сеян, на страже, нет ни малейших причин для тревоги. Он подстрекал Тиберия противоречить Ливии по пустякам, чтобы показать, что она переоценила свои силы. Не кто иной, как Сеян, несколько лет спустя собрал гвардию воедино и навел в ней дисциплину. До тех пор три гвардейских батальона, размещенные в Риме, были расквартированы по подразделениям в разных частях города - в постоялых домах и подобных местах, и их с трудом могли собрать на плац; они были неопрятны в одежде, расхлябаны в движениях. Сеян сказал Тиберию, что, если построить для гвардейцев общий постоянный лагерь за пределами Рима, это их объединит, помешает воздействию слухов, не даст погрузиться в волны политических страстей, бушующих в городе, и крепче привяжет их к своему императору. Тиберий пошел еще дальше: он отозвал остальные шесть гвардейских батальонов, размещенные в других частях Италии, и построил лагерь, вместивший их всех - девять тысяч пехотинцев и две тысячи кавалеристов. Помимо четырех городских батальонов, один из которых он отослал в Лион, и поселений отставных ветеранов, это были единственные солдаты в Италии. Германские телохранители не шли в счет, так как считались рабами. При всем том это были отборные воины, более преданные императору, чем любой свободнорожденный римлянин. Среди них не нашлось бы ни одного человека, который действительно хотел бы вернуться в свою холодную, невежественную, варварскую страну; хотя они без конца распевали хором печальные песни о родине, германцы прекрасно проводили время и здесь.

 Что касается уголовных досье, к которым Тиберию из-за страха перед покушениями на его жизнь так горячо хотелось получить доступ, то Ливия по-прежнему делала вид, будто ключ шифра утерян. Тиберий по совету Сеяна сказал ей, что, поскольку от них никому нет никакого прока, он их сожжет. Ливия ответила, что он может поступать, как хочет, но все же разумнее их не трогать - вдруг ключ найдется. Возможно, она сама его вспомнит.

 "Прекрасно, матушка, - сказал Тиберий, - а пока ты не вспомнишь, я возьму эти бумаги на сохранение и попробую вечерами сам их расшифровать". И вот Тиберий взял досье к себе в комнату и запер в шкаф. Он очень старался найти ключ к шифру, но это оказалось ему не по силам. В простом шифре писалось латинское "Е" вместо греческой "альфы", латинское "F" - вместо греческой "беты", "G" - вместо "гаммы", "Н" - вместо "дельты" и так далее. Ключ сложного шифра разгадать было почти невозможно. Для него были использованы первые сто строк первой книги "Илиады", которые надо было читать одновременно с написанием текста; при этом каждая буква заменялась цифрой, равной числу букв алфавита между нею и соответствующей ей буквой у Гомера. Так, первая буква первого слова первой строки первой книги "Илиады" - "мю". Предположим, первая буква первого слова в некоем досье - "ипсилон". В греческом алфавите между "мю" и "ипсилоном" находится семь букв, поэтому вместо "ипсилона" будет написана цифра "7". При этом алфавит представляется в виде круга, где "омега" - последняя буква - следует за "альфой", первой, так что расстояние между "ипсилоном" и "альфой" будет "4", а между "альфой" и "ипсилоном" - "18". Эта система была придумана Августом, и, должно быть, требовалось немало времени, чтобы при ее помощи писать и расшифровывать, но я думаю, Август и Ливия постепенно набили руку и помнили, не считая, расстояние между любыми двумя буквами алфавита, что экономило не один час. Как я об этом узнал? Много-много лет спустя, когда эти досье перешли в мое владение, я сам нашел ключ. Мне случайно попался на глаза среди прочих свиток первой книги "Илиады". Было ясно, что изучались здесь только первые сто строк, потому что в начале пергамент был замусолен и покрыт пятнами, а в конце совершенно чист. Когда я присмотрелся внимательнее, я увидел крошечные цифры - "6", "23", "21", - еле заметно нацарапанные под буквами первой строки, и сразу догадался, что здесь и есть ключ к шифру. Меня удивило, что Тиберий не обратил внимания на эту путеводную нить.

 Кстати, об алфавите. Я в то время как раз раздумывал о том, как самым простым образом сделать латынь по-настоящему фонетическим языком. Я считал, что в латинском алфавите не хватает трех букв. А именно: буквы для обозначения согласного "U", которая отличала бы этот звук от гласного "U"; буквы, соответствующей греческому "ипсилону" (гласный звук, средний между латинскими "I" и "U"), которой бы можно было пользоваться в латинизированных греческих словах, и буквы, обозначающей двойной согласный звук, который мы передаем на письме при помощи сочетания "BS", но произносим, как греческое "пси". Важно, писал я, чтобы жители провинций, изучающие латинский язык, учили его правильно; если буквы не будут соответствовать звукам, как им избежать ошибок в произношении? Поэтому я предложил для передачи согласного "U" использовать перевернутое "F" (которое используется с этой целью в этрусском языке), то есть писать LAJINIA вместо LAUINIA; половинку "Н" - для обозначения греческого "ипсилона", то есть B-IBLIOTHECA вместо BIBLIOTHECA, и перевернутое "С" - для обозначения "BS", то есть A3QUE вместо ABSQUE. Последняя буква не была так уж важна, но первые две, на мой взгляд, были весьма существенны. Я предложил взять половинку "Н" и перевернутые "F" и "С" потому, что это облегчило бы дело для всех тех, кто пользуется штампованными буквами из металла или глины - им не пришлось бы заказывать новые литеры. Я обнародовал свою книжицу, и человека два сказали, что в моих предложениях есть свой смысл, но, естественно, все это ни к чему не привело. Мать заявила, что может назвать три вещи, которые не осуществятся ни за что на свете: никогда через залив между Байями и Путеолами не протянется улица с лавками, никогда я не покорю остров британцев, и никогда ни одна из моих нелепых букв не появится в публичных надписях в Риме. Я не забыл ее слов, так как они имели свое продолжение.

 Я сильнее обычного раздражал мать в эти дни потому, что наш дом все никак не могли достроить, а мебель, которую я купил, была хуже старой, и потому, что состояние матери сильно уменьшилось, ведь ей пришлось взять на себя часть расходов - даже отдай я все, что имел, моих денег все равно не хватило бы. В течение двух лет мы жили в императорском дворце (наши покои оставляли желать лучшего), и мать так часто срывала на мне дурное настроение, что под конец я не выдержал и уехал из Рима в свое поместье под Капуей; я приезжал в город лишь тогда, когда этого требовали мои обязанности жреца, что бывало не часто. Вы спросите меня про Ургуланиллу. Она никогда не появлялась в Капуе, да и в Риме мы почти не общались друг с другом. Она едва здоровалась со мной, когда мы встречались, и не обращала на меня никакого внимания, разве что при гостях, чтобы соблюсти приличия; спали мы порознь. Она, по-видимому, любила нашего сына Друзилла, но это ни в чем практически не выражалось: его растила моя мать, которая вела все хозяйство и никогда не прибегала к помощи Ургуланиллы. Мать относилась к Друзиллу как к собственному сыну, казалось, она постепенно забыла, кто на самом деле его родители. Я так и не смог заставить себя полюбить Друзилла; это был угрюмый, вялый, грубый ребенок, а мать так часто ругала меня при нем, что он стал относиться ко мне без всякого уважения.

 Я не знаю, как Ургуланилла проводила свои дни, но не похоже было, что ей скучно, ела она с превеликим аппетитом и. насколько мне известно, не имела тайных любовных связей. У этого странного существа все же была одна страсть - Нумантина, миниатюрное белокурое воздушное создание, жена моего шурина Сильвана, которая когда-то сказала или сделала что-то (я ничего об этом не знаю), что проняло мою толстокожую жену и коснулось того, что служило ей сердцем. В будуаре Ургуланиллы висел портрет Нумантины в натуральную величину, и если у нее не было возможности любоваться самой Нумантиной, она, по-моему, сидела часами перед портретом, любуясь ее изображением. Когда я переехал в Капую, Ургуланилла осталась в Риме с моей матерью и Друзиллом.

 Единственным недостатком Капуи для меня было отсутствие хорошей библиотеки. Правда, для книги, над которой я начал работать - "История Этрурии", - библиотека была не нужна. Я к этому времени сделал уже неплохие успехи в этрусском языке, и Арунт, у которого я каждый день проводил по нескольку часов, очень мне помог, разрешив пользоваться архивами своего полуразрушенного храма. Он рассказал мне, что он родился в тот самый день, когда на небе появилась комета, предвещавшая начало десятого - и последнего - цикла развития этрусской расы. Цикл для этрусков - это период, исчисляемый самой долгой жизнью, другими словами, цикл не кончается до смерти последнего человека, который был жив во время празднества по поводу окончания предыдущего цикла. Обычно цикл равняется ста годам с небольшим. Так вот, сейчас шел последний цикл, и когда он кончится, этрусский перестанет существовать как живой язык. Предсказание это, можно сказать, уже осуществилось, так как у Арунта не было преемника, а крестьяне-этруски даже дома говорили по-латински. Поэтому Арунт с радостью помогал мне писать "Историю этрусков", ведь я, как он сказал, воздвигал мавзолей традициям некогда великой нации. Я начал эту работу на второй год царствования Тиберия и закончил двадцать один год спустя. Я считаю ее своей лучшей работой, во всяком случае, трудился я над ней более чем усердно. Насколько мне известно, об этрусках не написано больше ни одной книги, а они были, поверьте мне, весьма интересным народом, так что, я думаю, будущие историки скажут мне спасибо.

 Я взял с собой Каллона и Палланта и вел спокойную, размеренную жизнь. Меня занимало хозяйство на примыкавшей к вилле ферме, и я с удовольствием принимал у себя друзей, время от времени приезжавших ко мне отдохнуть. Со мной жила женщина, по имени Акте, профессиональная проститутка, честная и порядочная женщина. У нас не было ни одной размолвки за все пятнадцать лет, что мы прожили вместе. Мы заключили чисто деловой союз. Акте сознательно выбрала проституцию своей профессией, я хорошо ей платил, и она не позволяла себе никаких глупостей. В известном смысле мы даже питали нежность друг к другу. Наконец Акте сказала, что скопила достаточно денег и хочет оставить свою работу. Она выйдет за приличного человека, старого солдата, который был у нее на примете, поселится в одной из провинций и народит детей, пока еще не поздно. Ей всегда хотелось иметь полный дом детей. Поэтому я поцеловал ее на прощание и дал ей в приданое достаточно денег, чтобы она не испытывала никаких затруднений. Однако прежде чем уехать, Акте нашла себе преемницу, за которую могла поручиться, что та будет относиться ко мне хорошо. Она привела ко мне Кальпурнию, настолько на нее похожую, что, наверное, та была ее дочерью. Акте однажды упомянула, что у нее есть дочь, которую ей пришлось отдать на попечение чужих людей, потому что нельзя быть проституткой и матерью одновременно. Так вот, Акте вышла замуж за бывшего гвардейца, который прекрасно с ней обращался, и родила ему пятерых детей. Я до сих пор слежу за их семьей. Я упомянул об этом только потому, что мои читатели могли задать себе вопрос, какова была моя личная жизнь, если я жил врозь с Ургуланиллой. По-моему, для нормального человека долго обходиться без женщины неестественно, и поскольку Ургуланилла никак не годилась для роли жены, меня, я думаю, нельзя винить за то, что я жил с Акте. Между мной и Акте было своего рода соглашение, что пока мы вместе, ни один из нас не будет иметь дело ни с кем другим. Вызвано оно было не сентиментальными чувствами, а медицинской предосторожностью: в Риме было много венерических болезней - между прочим, еще одно роковое наследство Пунических войн.

 Хочу, кстати, заявить, что я никогда, ни в один период жизни, не занимался гомосексуализмом. И не из выдвинутых Августом соображений, будто это мешает иметь детей, столь необходимых государству. Просто мне всегда было стыдно и противно смотреть, как взрослый мужчина, возможно судья и отец семейства, нежно сюсюкает с пухленьким размалеванным мальчиком в браслетах на руках и ногах или какой-нибудь убеленный сединами сенатор изображает Венеру перед высоченным Адонисом из гвардейцев-кавалеристов, который терпит старого дурака только потому, что у того есть деньги.

 Когда я был вынужден бывать в Риме, я оставался там как можно меньше времени. Мне было не по себе в атмосфере Палатинского холма; вполне возможно, я чувствовал все растущий разлад между Тиберием и Ливией. Тиберий начал строить для себя огромный дворец на северо-западном склоне и еще до того, как закончили верхний этаж, переселился в нижние апартаменты, оставив дворец Августа в единоличное владение матери. Словно желая показать, что новый дворец Тиберия, хоть и в три раза больше старого, никогда не будет иметь такого же веса в глазах римлян, Ливия поместила в парадном зале великолепную статую Августа и хотела было - как верховная жрица его культа - пригласить всех сенаторов с женами на ритуальный пир. Но Тиберий сказал ей, что ему надо испросить согласие сената, это дело государственное, а не просто светское развлечение. Он так направил дебаты, что сенат постановил проводить празднество одновременно в двух местах: сенаторы во главе с Тиберием пировали в парадном зале, а их жены во главе с Ливией - в соседней большой комнате. Ливия проглотила обиду, сделав вид, что вовсе не обижается и все устроено разумно, согласно с тем, чего пожелал бы и сам Август, но приказала дворцовому повару сперва подавать кушанья женщинам, поэтому им достались лучшие куски и лучшие вина. Кроме того, она забрала для своего стола самые ценные золотые блюда и кубки. Так что Ливии удалось на этом пиру взять верх, и сенаторские жены хорошо позабавились за счет Тиберия и своих мужей.

 Была и еще одна причина, по которой мне бывало не по себе, когда я приезжал в Рим, - я постоянно встречался с Сеяном. Мне было крайне неприятно общаться с ним, хотя он всегда бывал подчеркнуто любезен и ни разу не причинил мне явного зла. Меня удивляло, как человек с его лицом и манерами, низкорожденный, не прославленный воинской доблестью и даже не особенно богатый, мог добиться такого огромного успеха в Риме - он был сейчас второй по значению персоной после Тиберия - и такой популярности в гвардии. Его лицо - хитрое, жестокое, с неправильными чертами, на котором, правда, была написана своего рода животная храбрость и твердость характера, - не вызывало никакого доверия. Что удивляло меня еще больше: по слухам, несколько высокорожденных римлянок оспаривали друг у друга его любовь. Сеян плохо ладил с Кастором, что было вполне естественно, так как поговаривали, будто Сеян и Ливилла нашли между собой общий язык. Но Тиберий, по-видимому, полностью ему доверял.

 Я уже упоминал о Брисеиде, старой вольноотпущеннице моей матери. Когда я сообщил ей, что уезжаю из Рима и поселяюсь в Капуе, она сказала, что будет сильно по мне скучать, но поступаю я разумно.

 - Мне приснился про тебя странный сон, господин Клавдий, прошу прощения за дерзость. Ты был маленьким хромым мальчиком; в ваш дом залезли грабители и убили твоего отца, его родных и друзей, но маленький хромоножка вылез через окно в кладовой и заковылял в ближний лес. Он залез на дерево и стал ждать. Грабители вышли из дома и, усевшись под деревом, где он прятался, начали делить добычу. Вскоре они принялись ссориться из-за того, кому что достанется, один из них был убит, затем еще двое; оставшиеся стали пить вино, словно они снова друзья, но вино было отравлено одним из убитых грабителей, так что все они умерли в страшных мучениях. Хромоножка слез с дерева и собрал все сокровища; он нашел среди них много золота и драгоценных камней, украденных в других домах, но он все забрал себе и стал очень богат. Я улыбнулся:

 - Странный сон, Брисеида. Но мальчик остался хромым, и все это богатство не могло вернуть к жизни его отца и родных.

 - Нет, голубок, но, возможно, он женился, и у него появилась своя семья. Так что выбери себе хорошее дерево, господин Клавдий, и не слезай с него, пока последний грабитель не умрет. Вот о чем мой сон.

 - Я не слезу вниз даже тогда, когда ни одного из них не останется в живых, если мне это удастся, Брисеида. Мне не по вкусу ворованные вещи.

 - Ты всегда можешь вернуть их владельцам, господин Клавдий.

 В свете того, что случилось в дальнейшем, все это звучит весьма знаменательно, впрочем, я не очень верю снам. Афинодору однажды приснилось, что в лесу возле Рима в норе барсука лежит сокровище. Он нашел это место, хотя никогда раньше там не был, и в склоне холма действительно был ход, ведущий в нору. Афинодор нанял двух местных жителей, чтобы они разрыли землю и добрались до норы, но что, вы думаете, они нашли там? Сгнивший от времени кошелек, где лежало шесть позеленевших медных монеток - недостаточно даже, чтобы заплатить крестьянам за работу. А одному из моих арендаторов, хозяину лавки, однажды приснилось, будто над его головой кружится стая орлов, а затем один садится ему на плечо. Лавочник счел это предзнаменованием того, что он когда-нибудь станет императором, но случилось совсем другое - на следующий день к нему явился наряд гвардейцев (у них были орлы на щитах) и арестовал его за какое-то преступление, подлежащее рассмотрению военного суда.


ГЛАВА XVIII_


Информация о работе «Тиберий Клавдий»
Раздел: История
Количество знаков с пробелами: 920359
Количество таблиц: 0
Количество изображений: 0

Похожие работы

Скачать
71579
0
0

... должности, созданию им отдельного от магистратур чиновничьего аппарата, обеспечиваемого образованием собственной казны принцепса, и командованию всеми армиями. 2. Правление Династии Юлиев—Клавдиев. Династия Юлиев—Клавдиев. «Римская империя существовала пять столетий — с 27 г. до н. э. до 476 г. н. э. (476 год, когда был ввергнут последний западноримский император, является традиционной датой ...

Скачать
42005
0
0

... в Остии. В этот же период к Римской империи были присоединены Южная Британия и Мавретания. В целом эпоха императора Клавдия не акцентирует на себе особого внимания. Это было своего рода затишье после бури в море властвования. 7. Нерон. Конец императорской династии   Луцию Домицию Агенобарбу, получившему имя Нерон Клавдий Друз Германик, шел семнадцатый год, когда он вступил на престол. ...

Скачать
37556
0
0

... не много. Что касается Светония Транквилла и Диона Кассия, чьи сочинения являются для нас наиболее важными (разумеется, после «Анналов») источниками сведений об эпохе Юлиев-Клавдиев, то их оценка Тиберия, в общем, совпадает с оценкой Тацита. Образ императора у Светония несколько более противоречив, лишен того художественного единства, которое есть у Тацита.[26] Автор «Жизнеописания двенадцати ...

Скачать
29368
0
0

... Тиберия на остров Капри и, наконец, к массовому террору после казни Сеяна.[xvii] Вынужденная краткость нашего историографического обзора привела к тому, что западная историография принципата Тиберия представлена, пожалуй, несколько односторонне. Разумеется, не все английские, американские и немецкие работы проникнуты духом критицизма и традиции «реабилитации».[xviii] Равным образом, стремление ...

0 комментариев


Наверх