Введение.

Революционный путь преобразований возник очень давно. Нельзя сказать однозначно, что этот путь является негативным или позитивным – он сочетает в себе черты, как привлекающие к нему, так и отталкивающие. Порой революция – единственный способ социальных и политических преобразований в государстве, защита прав и интересов некоторых социальных слоёв государства.

Разрабатывая свою тему, я обращался к широкому спектру исторических, политических и научно - популярных источников. И должен признаться: существует большое количество трактовок и взглядов на Великую Французскую революцию. Было очень сложно уловить именно научную нить, которая являлась основой моей работы. Я надеюсь, что мне это удалось. Мне действительно было интересно разрабатывать тему «Политические взгляды якобинцев», поскольку она ставит человека перед выбором – реформа, постепенность развития, путь примирения и сотрудничества, или путь жестокой борьбы, революции, силовые методы и «кровь во имя справедливости». Не могу сказать, что какой-то из этих двух путей, по моему мнению, является единственно правильным. Истина, как всегда, лежит где-то посередине.

Целями моей работы являются:

- рассмотрение политической обстановки во Франции накануне революции. Найти в ней причины, спровоцировавшие революцию.

- подробное рассмотрение учения якобизма, постижение его экономических, политических и социальных теорий.

- рассмотрение террора, как способа политической борьбы с этической и политической точки зрения

- проследить формирование и эволюцию политических воззрений вождей якобинцев – Марата и Робеспьера.

- выяснение причин провала политики якобинцев.

Актуальность темы сложно переоценить – проблема силового насаждения политических решений актуальна, в той или иной степени, для всех стран (пресловутая мировая гегемония США), глобальный мировой терроризм, внутригосударственная политическая борьба, кроме того, силовой метод решения проблемы лежит в основе решения даже некоторых простых межличностных отношений. Более того, в некоторых современных странах можно найти элементы якобинской экономической теории – переходные правительства, плановое хозяйство, потолок цен и др.

Революция, как политический феномен, действительно представляет большой интерес не только для истории, но и для современности, поскольку революции не происходят внезапно, и эта проблем актуальна для всех стран. В какой-то мере, проблема современного мирового терроризма сходна с революционными взглядами тех же якобинцев - чётко прослеживается направление на силовой путь свержения власти, крайняя непримиримость революционеров с существующим строем, строгая и последовательная линия на ликвидацию целых общественных классов.

Проблема революционного пути смены государственного политического строя должна быть изучена во всех аспектах очень скрупулезно, поскольку история напоминает нам о том, что революция – не только внутреннее дело государства, в котором она происходит. Она, также, является серьёзной опасностью для прилегающих стран – это говорит о высокой международной важности революции. Она не может произойти вдруг, не может быть организованной лишь одной группировкой или партией. Лишь черпая силы из народных масс, опираясь на политические партии она может осуществиться. Для каждого государства когда-нибудь наступает критический период, когда все проблемы, которые государство не может решить, собираются воедино. И у людей возникает справедливый вопрос: «Может ли строй, не способный решить эти проблемы существовать? Может ли власть лишь требовать, не выполняя при этом народных требований? Способен ли этот строй гарантировать народу справедливость, свободу, равенство?»

Кроме того, революция поднимает широкий ряд нравственных и этических вопросов в аспекте ведения политической борьбы.

Таким образом, говоря об актуальности изучения революции, как общественно – политического феномена, можно с уверенностью сказать, что ни одна страна не застрахована от подобного явления. И было бы большой ошибкой, не вынеся никаких уроков из истории, сказать, что революция и её методы – пережиток прошлого и является уже навеки явлением сугубо историческим.

Объектом моей работы являются политические воззрения якобинцев, их теория государственности, методы реализации свих амбиций, теория отношений с другими партиями, с народом, с другими странами, якобинская экономическая политика, отношение к собственности.

Мне не менее интересны и способы достижения цели в условиях революции, этика политической борьбы. Ведь любое политическое движение, в идеале, направлено на достижение общественного благополучия. Однако может ли это благополучие быть реализовано силой, при сопротивлении самого народа? Можно ли через террор, как метод, придти к всеобщему благу, можно ли таким способом построить крепкое и легитимное государство?

Вопросы эти красной нитью проходят через любую революцию в истории. Менялись лидеры революций, менялись цели, страны, но методы революций, по сути, оставались прежними. В этом смысле вывод работы будет универсален для любой революции, как уже свершившейся, так и грядущей.

Предметом исследования являются закономерности и тенденции возникновения идей якобинцев, якобинской диктатуры, сам корень террора, как способа политической борьбы, способа решения экономических, аграрных, политических, военных и других задач.

Французская революция напоминает мне некий маятник, который был запущен с началом народных волнений, а остановился лишь с восстановлением монархии. Сначала революционное движение пошло вправо – к постепенным реформам, сохранению жизни королю, выкупу земель крестьянами… А потом маятник революции качнулся влево – к полному уничтожению дворянства, раздаче земель крестьянам, казни короля, начало военных действий с иностранными интервентами и «продвижение» революции в другие страны. Затем маятник вновь качнулся вправо (в сторону жирондистов), а затем и вернулся к первоначальной позиции – восстановлению монархии.

Это был первый опыт в мировой истории, когда революция напоминала скорее страшную бойню, нежели политическую борьбу. Кроме того, на Францию обрушилась иностранная интервенция, в результате чего началась война Франции с Англией, Бельгией, ещё больше усугубившая ситуацию.

Французскую революцию, как феномен мировой истории, разрабатывали многие учёные мира. Но, пожалуй, наиболее глубокие исследования были проведены в СССР, ввиду сходства теории и идеологии якобинцев, со взглядами многих революционеров начала 20 века. Научную разработку Великой Французской революции вели такие учёные как Далин В.М., Тарле Е.В., Бовыкин Д.М., Жорес Ж., Камю А. и др.

Существует великое множество точек зрения на Великую Французскую революцию, множество книг было написано о ней. Она изучалась практически во всех известных мне аспектах. Так, Альбер Камю в своей книге «Бунтующий человек», пишет о революции, как о Божественном явлении, что революция была послана человечеству за многочисленные грехи перед Богом.

А. Ламартин рассматривает революцию, как борьбу моральных и материальных традиций общества. В его работе отчётливо просматриваются бихевиористский и психологический аспект Великой Французской революции.

Также, существует великое множество исследователей, историков, занимавшихся изучением Великой Французской революции 1789 года.

18 век характерен сильными политическими и социальными колебаниями в Европе. Английская, Голландская, Французская революции… Происходило преобразование самого политического менталитета, отношений государства и народа, развивался новый экономический уклад, появился наёмный труд (человек – уже не раб феодала; теперь он является наёмным рабочим, получающим вознаграждение за свою работу, является свободным, претендует на участие в политической жизни своей страны) как средство достижения материального благополучия. Все революции того периода были инициализированы «снизу», т.е. непосредственно народом, а не монархом, элитой или духовенством. Монархия, как общественно – политический строй, уже не отвечала требованиям времени. Это было связано с тем, что веками устоявшиеся традиции безраздельного властвования одного человека, и его приближённых, не могли быть отвергнуты немедленно. Но и дальнейшее неизменное их существование не могло более устраивать многих. С другой стороны, в воздухе так и носились идеи свободы, всеобщего благополучия, процветания, равенства.[1] Однако никто не мог предложить чёткого и продуманного плана политических реформ «социализации» государства. И получалось, что народ хотел реформ, но не знал каких именно, а уж тем более как их реализовать.

На примере Франции хорошо видно, как экономические проблемы (самый настоящий голод, даже в Париже), безземелье крестьян, их полная зависимость от феодалов, отсутствие у народа базисных прав и свобод, неумение и нежелание управлять страной Людовика 16, всё это на фоне роскоши дворянства и духовенства , в конечном счёте привели к обострению недовольства крестьян и горожан существующим порядком. Проблемы эти копились не одну сотню лет, и не найдя иного выхода, вылились в самую кровавую революцию в истории.

Глава 1.

Идеи свободы и равенства в истории Великой Французской Буржуазной революции (жирондисты, роялисты, якобинцы).

§ 1

Политическая обстановка во Франции накануне революции.

Причины революции.

Во Франции в конце XVIII века назревали великие революционные события, связанные с кризисом одной из сильных европейских монархий феодального мира, процветавшей на протяжении веков, которая, так сказать, обветшала морально и физически. Термин “прогнивший режим”, часто употребляемый в политической литературе, в данном случае вполне подходит для характеристики образа правления и жизни некогда сильной французской династии Бурбонов, правившей Францией с 1589 г. Гроза над головой последнего из Бурбонов Людовика XVI (1754–1792) собиралась давно, еще при жизни его славных прародителей. От наследника к наследнику все туже затягивалась петля неразрешимых экономических, социальных и политических проблем и, наконец, затянулась на шее последнего отпрыска когда-то боевого и процветающего королевского рода.

Людовик XVI как монарх не имел способностей и желания выполнять свои функции. Получивший по наследству власть инфантильный король, по-видимому, не очень ценил ее, предпочитал меньше вмешиваться в ход событий, поручая важные государственные дела придворным вельможам, большинство которых, также получив свои титулы по наследству, личные интересы предпочитали государственным заботам. Король увлекался охотой, любил работать на столярном станке, знал толк в поделках из дерева и металла, но на заседаниях, где обсуждались государственные дела, явно спал или притворялся спящим.

Во второй половине XVIII века Францию и прежде всего Париж сотрясали волнения крестьян и горожан, требовавших земли и хлеба. Роскошь жизни феодалов и королевского двора соседствовала с нищетой крестьян, третьего сословия, парижских трущоб. Все понимали, в том числе и король Людовик XVI, что нужно что-то делать. Привилегии дворянства и духовенства, столетиями признававшиеся как нечто само собой разумеющееся, под влиянием идей французских просветителей и философов стали рассматриваться как анахронизм. В верхние слои общества рвались “безродные” молодые люди, все чаще бросавшие открытый вызов родовитым вельможам, толпившимся у трона короля.

Идеи свободы, которые в Европе тогда носились в воздухе и главным источником которых были французские энциклопедисты-просветители, освободительные войны в Америке и установление там конституционного республиканского правления приводили окружение короля к выводу о необходимости реформ. Для решения насущных социальных и экономических проблем было решено созвать собрание выборных Генеральных штатов, где представлены все три сословия (дворянство, духовенство и третье сословие). В результате бурных дискуссий благодаря политической активности защитников третьего сословия собрание Генеральных штатов 17 июля 1789 г. было преобразовано в Национальное (Учредительное) собрание, потребовавшее демократических преобразований и ограничения власти королевского двора и. дворянства. На улицах Парижа в это время проходили митинги и демонстрации под лозунгами “Долой деспотию!”, “Свобода, равенство, братство!”, в которых часто принимала участие и королевская национальная гвардия. 14 июля 1789 г. вооруженные толпы при участии солдат национальной гвардии овладели Бастилией – главной политической тюрьмой Парижа, освободив всех находившихся там заключенных. (Во имя исторической правды отметим факт, по-видимому, не соответствующий представлениям читателя: в Бастилии в день ее штурма было заключено семь (!) человек, четверо из которых находились там за подделку векселей, а один был душевно больным.) Когда Людовику XVI сообщили о взятии Бастилии, он, недовольный тем, что его рано разбудили, спросил: “Это... бунт?” “Нет, Ваше величество, – был ответ, – вы ошиблись: это не бунт, это революция!”.

Первоначальной целью революции было ограничение власти короля и дворянства. На Учредительном собрании была принята Декларация прав человека и гражданина[2], которая провозглашала равенство всех граждан. Большинство депутатов Учредительного собрания в то время считало, что революция – это пламенные речи, аплодисменты трибун, хлесткие статьи в газетах и что цели резолюции уже достигнуты. Ведь Собрание сохраняло конституционную монархию, короля утешили правом приостанавливающего вето, дворянство отказалось от большей части своих привилегий.

§ 2

Начало событий. Казнь короля, взятие Бастилии.

21 июля 1791 г. король Людовик XVI делает неудачную попытку бежать из Франции, бежать от революции, после чего его заключают под стражу во дворце Тюильри. Это событие вызвало взрыв политических страстей. Перед политическими группировками встал вопрос: что дальше? Со страниц парижских газет полились оскорбления и издевательства в адрес королевской семьи. Марат[3] требовал установления военной диктатуры. В Якобинском клубе в повестке дня неизменно присутствует тема: монархия или республика? В Учредительном собрании обсуждается вопрос о степени вины короля во всех бедах народа. 17 июля на Марсовом поле произошла кровавая бойня, связанная с подписанием петиции о низложении короля. Сторонники монархии бросили национальную гвардию для разгона мятежников. Были убитые и раненые.

После взятия Бастилии по стране прокатилась волна "муниципальных революций", в ходе которых создавались новые выборные органы местного управления. Формировалась армия революции национальная гвардия, во главе которой стал Лафайет. Вспыхнули волнения и в деревне: крестьяне жгли замки, уничтожали документы феодального права и сеньориальные архивы. Учредительное собрание на ночном заседании 4 августа, названном "ночью чудес", объявило о "полном уничтожении феодального порядка" и отмене некоторых наиболее одиозных сеньориальных прав. Остальные повинности крестьян подлежали непосильному для них выкупу. Принципы нового гражданского общества были закреплены в "Декларации прав человека и гражданина" (26 августа 1789).

Политическое руководство страной осуществлялось в то время группировкой фейянов [4]Самым знаменитым из т. н. "патриотических обществ" стал Якобинский клуб[5]. Через разветвленную сеть филиалов в провинции он оказал огромное влияние на политизацию большой части населения. Небывалое значение приобрела журналистика: "Друг народа" Ж. П. Марата, "Папаша Дюшен" Ж. Эбера[6], "Французский патриот" Ж. П. Бриссо[7], "Железные уста" Н. Бонвиля, "Деревенские листки" Ж. А. Черутти и другие газеты знакомили читателей со сложной палитрой политической борьбы.

§ 3

Якобинская диктатура

Экономический кризис, массовые беспорядки, разраставшееся восстание крестьян Вандеи, поражение при Неервиндене (18 марта 1793) связанного с жирондистами Дюмурье и его переход на сторону врага предопределили падение этой партии и гибель ее вождей. Переход власти к монтаньярам в результате очередного восстания парижан 31 мая 2 июня 1793 означал политическую победу новой буржуазии капитала, возникшего в годы революции за счет купли-продажи национальных имуществ и инфляции над старым порядком и капиталом, сложившимся в основном до 1789. Победе монтаньяров в национальном масштабе предшествовала их победа над своими оппонентами в Якобинском клубе; поэтому установленный ими режим получил название Якобинской диктатуры.

В условиях внешней и внутренней войны якобинское правительство пошло на самые крайние меры. По аграрному законодательству якобинцев (июнь-июль 1793) крестьянам передавались общинные и эмигрантские земли для раздела; полностью без всякого выкупа уничтожались все феодальные права и привилегии. В сентябре 1793 правительство установило всеобщий максимум верхнюю границу цен на продукты потребления и заработную плату рабочих. Максимум отвечал чаяниям бедноты; однако он был весьма выгоден и крупным торговцам, сказочно богатевшим на оптовых поставках, ибо разорял их конкурентов мелких лавочников.

В 1793 была принята конституция, декларировавшая всеобщее избирательное право, однако реализация этого принципа была отложена до лучших времен из-за критического положения республики. Якобинская диктатура, успешно использовавшая инициативу социальных низов, продемонстрировала полное отрицание либеральных принципов. Промышленное производство и сельское хозяйство, финансы и торговля, общественные празднества и частная жизнь граждан все подвергалось строгой регламентации. Однако это не приостановило дальнейшего углубления экономического и социального кризиса. В сентябре 1793 Конвент "поставил террор на повестку дня".

Высший орган исполнительной власти Якобинской диктатуры Комитет общественного спасения разослал своих представителей по всем департаментам, наделив их чрезвычайными полномочиями. Начав с тех, кто надеялся воскресить старый порядок или просто напоминал о нем, якобинский террор не пощадил и таких знаменитых революционеров, как Ж. Ж. Дантон[8] и К. Демулен[9]. Сосредоточение власти в руках Робеспьера[10] сопровождалось полной изоляцией, вызванной массовыми казнями. Решающая победа генерала Ж. Б. Журдана 26 июня 1794 при Флерюсе (Бельгия) над австрийцами дала гарантии неприкосновенности новой собственности, задачи Якобинской диктатуры были исчерпаны и необходимость в ней отпала. Переворот 27-28 июля (9 термидора) 1794 отправил Робеспьера и его ближайших сподвижников под нож гильотины.

§ 4

Термидорианский переворот [11]и Директория

В сентябре 1794 впервые в истории Франции был принят декрет об отделении церкви от государства. Не прекращались конфискации и распродажи эмигрантских имуществ. Летом 1795 республиканская армия генерала Л. Гоша разгромила силы мятежников шуанов и роялистов, высадившихся с английских кораблей на полуострове Киберон (Бретань). 5 октября (13 вандемьера) 1795 республиканские войска Наполеона Бонапарта подавили роялистский мятеж в Париже. Однако в политике сменявшихся у власти группировок (термидорианцы, директория) все больший размах приобретала борьба с народными массами. Были подавлены народные восстания в Париже 1 апреля и 20-23 мая 1795 (12-13 жерминаля и 1-4 прериаля). Широкомасштабная внешняя агрессия (Наполеоновские войны в Италии, Египте и т. д.) защищала термидорианскую Францию и от угрозы реставрации старого порядка, и от нового подъема революционного движения. Революция завершилась 9 ноября (18 брюмера) 1799 установлением "твердой власти" диктатуры Наполеона[12].

Основными идеологами якобизма были Марат, Сен-Жюст и Робеспьер. Но наиболее яркий след в истории оставили именно Робеспьер и Марат, ввиду своей активной политической деятельности. Сен-Жюст был скорее теоретиком якобизма, чем практиком. Кстати, именно Сен-Жюст первым среди якобинцев увидел угрозу провала идей якобинцев, первым предсказал антиякобинский переворот. 

 

Глава 2.

§ 1

Якобинцы, кто они? Теория якобизма.

«Счастливы те народы, история которых производит впечатление скучной» - сказал однажды Сен – Жюст.

Приход якобинцев к власти в результате народного восстания 31 мая - 2 июня 1793 г. явился не просто этапом, а "революцией в революции". Чрезвычайные меры защиты революции сопровождались крутым поворотом, изменившим ее характер, и потому распространенное в проякобинской историографии политико-патриотическое объяснение возникновение "национальной диктатуры общественного спасения" далеко не исчерпывает проблемы. Годом раньше антижирондистского восстания уже прозвучало "Отечество в опасности! "; между тем к власти пришли жирондисты. Под руководством близкого им генерала Ш. Дюмурье[13] были одержаны внушительные победы над войсками коалиции, началось вторжение в Бельгию. Почему и до какой степени верно, что жирондисты утратили национальный мандат на "общественное спасение"? Военно-политическая ситуация осенью 1792 и весной 1793 г. были сходными. Иными стали люди, а конкретнее, - иными стали их настроения, радикализировались их ожидания и требования. На политической сцене утверждался новый революционный субъект.

 Когда революцию соотносят с нашествием неизвестного народа, вторжением чуть ли не первобытных орд, то у этой метафоры есть реальное основание. Говоря языком науки, это пробуждение к политической жизни, выдвижение на авансцену исторического процесса социальных слоев, пребывавших дотоле в относительной неподвижности и деполитизированности. "Вторжения" выявляют общенациональный масштаб революции и редко проходят безболезненно из-за глубины стратификации дореволюционного общества, различной мобильности отдельных слоев в предреволюционный и революционный периоды, а усугубляет остроту кризиса сама контрастность состояний деполитизированности и политического действия, между которыми не оказывается видимого перехода. Не случайно потребность осмысления рождает тогда образы эпидемии (например, "моровой язвы", по Достоевскому) , какого-то внезапно охватившего общество, нацию коллективного помешательства.

 Социальные слои, выдвинувшиеся в 1793 г., внесли в революционное движение особое умонастроение, которое их противникам, а частью и потомкам могло показаться чем-то патологическим. Тем не менее оно было нормальным для этих слоев в "ненормальной" ситуации. В полной мере воплотившие "ситуационную логику", логику уникальной исторической ситуации устремления "людей 1793 года" были в своей основе привычными для так называемых низов французского общества, во многом соответствовали их традиционному мировосприятию. Непривычной для общества, поистине аномальной для его истории была степень воздействия устремлений и настроений этих низов на общественное мнение, на политическое руководство, на курс революционных преобразований.

Жиронда[14] как политическая группировка отражала стремление французской революционной буржуазии утвердить свое безраздельное классовое господство над обществом, и именно жирондисты идеально соответствуют сложившемуся образу и теоретической модели "буржуазных революционеров". В своих политических устремлениях и социальных установках жирондисты опередили современное им французское общество, предвосхитив эпоху безудержной экспансии капитала. Ни на йоту не поступаясь своими идеалами, они в практической деятельности стремились создать, так сказать, режим наибольшего благоприятствования для капиталистического накопления и предпринимательства. Разумеется, они не стали контрреволюционерами, если говорить о революции, разразившейся в 1789 г., ее либеральных установках . Напротив, потому, что они не желали поступиться этими принципами, они оказались "контрреволюционерами" в 1793 г. Двусмысленность привычного определения здесь очевидна. По существу жирондисты оказались "контр" новой революции, которая заодно сделала контрреволюционным и многое из того, что провозгласила буржуазия в 1789 г.

Один из лидеров Жиронды, ее идеолог и блестящий оратор Верньо на заседании Конвента 13 марта 1793 г. заявлял, что его партия "считала революцию законченной с того момента, как Франция стала республикой. Жиронда полагала, что после этого нужно прекратить революционное движение". А месяцем раньше делегаты секций Парижа убеждали законодателей: "Мало еще провозгласить, что мы - Французская Республика. Нужно, чтобы народ был счастлив; нужно, чтобы у него был хлеб, ибо там, где нет хлеба, нет законов, нет свободы, нет Республики! ".

В ходе острой дискуссии по продовольственной проблеме жирондисты пламенно, стойко и до конца защищали свободу торговли, которая для их противников все больше ассоциировалась со спекуляцией. При этом жирондисты повторяли, что свобода есть священное право гражданина и бесценное свойство жизни, напоминали о республиканской клятве "жит свободным или умереть". Шометт[15] от имени Коммуны Парижа отвечал: "Чтобы жить свободным, нужно жить, а поскольку нет разумного соотношения между ценой труда бедняка и ценой продуктов, необходимых для его существования, бедняк не может жить". Люлье, возглавлявший делегацию Парижского департамента, добавлял: "Право собственности не может быть правом доводит граждан до голода.".(12) Наконец. Жак Ру [16]в знаменитой петиции, названной "манифестом "бешеных"[17], провозгласил: "Свобода - это только плод воображения, когда один класс людей может безнаказанно морить голодом другой. Свобода - это только призрак, когда богач благодаря монополии распоряжается правом жизни и смерти себе подобных".

Жирондисты, "классические республиканцы", по Мишле[18], безоговорочно выступали за "собственность", за утверждение частной собственности, за неограниченность ее господства (частный характер собственности и неограниченное право пользования ею выступали как тождество). Ну а их противники, названные Мишле "романтическими республиканцами, - можно ли считать, что они были столь же безоговорочно против частной собственности ? - Нет; не случайно коммунистические устремления Бабёфа[19] или Буасселя остались в проектах, которые не были предложены массовому движению

В многоголосии народных требований отчетливо различим один общий мотив - убежденность, что от революции выиграли лишь "буржуа" да "жадные фермеры", революционные завоевания обратились в пользу "богачей", тогда как страдания народа усилились. Разрушение рыночных связей, инфляцию и дороговизну народ объяснял не стечением объективных обстоятельств, а торговыми и финансовыми махинациями, злой волей определенного класса людей, наживающихся на страданиях миллионов. Признавая в своей массе революцию народным делом, простые люди воспринимали сложившееся положение как следствие узурпации, извратившей ее характер и приведшей к установлению "аристократии богатств". Новое восстание должно было устранить извращения и направить революцию к счастливой жизни для "бедного трудящегося класса".

"Аристократии богатств" противопоставлялось Святое равенство. Речь шла главным образом о равенстве, можно сказать, в качественном плане. Не размеры собственности, а сама принадлежность к разряду собственников, доступ в той или иной форме к общему, национальному достоянию, и на этой основе гражданская и человеческая полноценность - вот чем, на мой взгляд, были озабочены широкие круги антижирондистского движения. По своей глубинной сути то было именно равенство в человеческих отношениях, равная принадлежность к национальной общности, рассматриваемой в духе общей связи своих членов, а не вещная, предметная уравнительность. В конечном счете, вопрос стоял о соблюдении достаточности в жизнеобеспечении, об известном достатке для всех, являлись ли они полноценными собственниками или, с современной точки зрения, - "неимущими". Для всех предусматривалось равенство в доступе к средствам существования, в обеспечении свободы распоряжаться собой и своими силами, в праве на жизнь для себя и своих близких.

Такое понимание равенства, следует оговорить, расходится с привычной трактовкой эгалитаризма[20] как уравнительства, точнее выходит за рамки последнего. Значим здесь идейный исторический комплекс в своей целостности - Свобода, Равенство, Братство. Подчеркну: Свобода и Равенство в народных требованиях отнюдь не противопоставлялись. Напротив, Равенство понималось как гарантия Свободы, как условие ее полноты и универсальности, как способ реализации прав человека, которыми должны пользоваться все. Равенство в 1793 г. часто напрямую противополагалось Диктату, новому виду несвободы, с которыми и ассоциировалась "аристократия богатств". Нередко говорилось о "новом деспотизме", а наиболее зримыми проявлениями его для народных масс оказывались диктат над рыночными ценами и условиями аренды, принудительное определение ставок заработной платы.

Соответственно, установление режима Равенства подразумевало осуществление набора разнообразных мер регулирования социальных отношений и всей экономической жизнедеятельности общества. Предвещая большой террор, социальные преобразования рассматривались как схватка с могущественным и многоликим противником. "Новая аристократия, которая хочет возвыситься с помощью роковой власти богатства", которому свобода торговли позволяет "диктовать цены на продукты питания и заработную плату", - вот в ком видели врагов, вот кому рассчитывали нанести удар установлением максимума цен. А делегация парижской секции, требуя смертной казни за его нарушение, от имени "класса народа, который сделал и завершит Революцию и который страдает от дороговизны продуктов питания", заявляла: "Народ, победивший в 1789 г. аристократию дворян и священников, в 1792 г. - аристократию короля и двора, не будет побежден в 1793 г. финансовой и торговой аристократией".

Коллизия 1793 г., когда на общем политическом языке Прав человека, Свободы, Равенства жирондисты и их антагонисты выражали принципы двух различных типов социальности - "гражданского общества" и "общности" имела продолжением противоположность соответствующих типов государственности. Жирондистов в принципе устроило бы государство в образе если не "ночного сторожа", то полицейского - силы, необходимой для поддержания порядка, но осуществляющей эту задачу как бы извне. Устремлениям их противников отвечало слияние общества и государства, государство, воссоздающее в рамках национальной общности вместе с другими признаками естественной социальности ту общественную связь, что существовала в локальных социумах.

Осуществить подобные устремления выпало якобинцам, единственной общенациональной политической силе в антижирондистском лагере. Но вначале им пришлось определиться по отношению к народной программе антилиберального вмешательства в экономику. Хотя таксация с осени 1793 г. сделалась ядром экономической политики якобинской диктатуры и последняя даже вошла с ней в историю, она не была идеалом - более того, вплоть до последних размышлений отвергалась виднейшим идеологом и другими руководителями диктатуры. Это дало основание известным историкам начиная с Жореса видеть в якобинских лидерах принципиальных приверженцев экономического либерализма, лишь по тактическим соображениям уступивших натиску сторонников таксации. Отвергнув в конце 1792 г. навязывавшуюся снизу таксацию, цен на хлеб, Робеспьер, Сен-Жюст[21], Марат еще до введения Первого максимума заложили по существу теоретические основы регулирования экономики, вобравшего в себя и саму таксацию.

Жестокие ораторские поединки, начавшиеся с первых дней работы Конвента, тяжкие взаимные обвинения, резкое размежевание позиций в таких вопросах политики, как война, деятельность Парижской коммуны, суд над королем, сентябрьские избиения, оттеняли видимое согласие жирондистов и монтаньяров при обсуждении экономических проблем. Во время мощного натиска на Конвент осенью 1792 г. обе партии сообща отвергли меры рыночной регламентации. Однако уже тогда в установках якобинских лидеров выявились особенности, выглядевшие вначале как непоследовательность по отношению к либеральной традиции, которую представляли их парламентские противники.

Еще весной 1792 г. Робеспьер решительно разошелся с либеральным общественным мнением и жирондистами, выступив против воздания посмертных почестей мэру города Этампа Симоно, который распорядился стрелять в восставший народ и был растерзан за это толпой, требовавшей хлеба. В резком диссонансе с либеральным хором, славившим злополучного защитника свободы торговли, Робеспьер назвал мэра Этампа "жадным спекулянтом" и заклеймил в своей газете "всех представителей этого класса, наживающихся на общественной нужде".

Но от сочувствия жертвам спекуляции до принятия мер пресечения и тем более выработки политики ее предупреждения пролегает, как хорошо известно, немалая дистанция. И хотя якобинцы преодолели ее сравнительно быстро, в темпе, который иначе как революционным и не назовешь, это не означает, что путь был для них легким. В отличие от жирондистов, которые отвергали само понятие спекуляции, и в противовес отчетливо выявившимся в 1792 - 1793 гг. тенденциям массового движения, склонного к распространению этого понятия на всякую торговлю хлебом, а затем и другими жизненно необходимыми товарами, якобинские лидеры настаивали на разграничении понятий торговли и спекуляции.

Стремление к подобной дифференциации делало позицию ее сторонников в условиях дезорганизации товарного рынка весьма уязвимой. Пытаясь в этом экономическом хаосе отделить объективные помехи торговле от "злой воли" торговцев, якобинцы заняли сначала позицию, совмещавшую верность принципу свободы торговли с идеей регулирования рыночных отношений административно-правовыми методами. Робеспьер и его соратники считали главным пресечение "скупки", приобретения и укрывательства зерна. Законы, утверждал Робеспьер, должны схватить за руку такого "монополиста", как они делают это по отношению к обыкновенному убийце. "Убийцы народа", - так называл Робеспьер "скупщиков",(29) и то была, можно думать, рассчитанная угроза. "Только страхом перед насилием можно вынудить выполнять свой долг алчных людей, спекулирующих на общественном несчастье", - писал в те дни Марат и здесь же, на страницах своей газеты призывал показать "страшный пример скупщикам", расправившись с некоторыми из них. Террор маячил впереди как средство выхода из продовольственных и иных трудностей; обращение к нему стимулировалось противоречиями просветительской идеологии, двойственностью отношения к свободе и собственности в революционно-демократической мысли.

Призывающий к насилию Марат высоко оценил речь Сен-Жюста, который по поводу законопроекта о таксации заявил: "Мне не по душе насильственные законы о торговле". Характерно, что Робеспьер, добиваясь карательных мер против скупки, доказывал, что это не противоречит свободе торговли и что, напротив, таковую подрывает сама скупка. "Те, кто предлагает нам неограниченную свободу торговли, высказывают великую истину, но в виде общего тезиса", - уточнял Сен-Жюст. Свободой торговли, это было предельно ясно для него, воспользуются скупщики; но и ее ограничение, по Сен-Жюсту, было бы губительно. "Суровые законы против земледельцев", не желающих продавать съестные припасы за обесцененные ассигнаты, "погубят республику".

Ровно через шесть месяцев произошло антижирондистское восстание. Сен-Жюст смотрел в корень вещей, когда констатировал связь между свободой и функционированием экономической системы. И, конечно, можно политическим реализмом объяснить его поворот от приверженности рыночной свободе к системе жесткого регулирования: поскольку свобода не обеспечила восстановления экономической системы, а с нею доверия к правительству на основе удовлетворения народных требований, пришел черед политики несвободы. Однако такое объяснение иначе как поверхностным не назовешь. Возможно, здесь пролегает трудноуловимая грань между монтаньярами, якобинской Горой в Конвенте, и якобинцами в специальном смысле этого слова. Горе в целом, а затем и примкнувшей к ней Равнине, несомненно был присущ этот политический реализм; но для характеристики собственно якобинцев как революционно-демократического течения объяснения поворота к диктатуре реализмом будет недостаточно.

Якобинских лидеров едва ли можно считать прагматиками в обычном смысле этого слова. К их политическом реализму - плохо или хорошо - всегда примешивалось нечто такое, что в разной связи и у разных авторов именуется "утопизмом", "мессианством", "морализаторством" и в чем, несомненно, надлежит разобраться, когда требуется полноценная оценка сдвига к диктатуре, который и поставил их во главе антижирондистской "революции в революции".

"Какова первая задача общества, - риторически вопрошал Робеспьер своих коллег во время дискуссии в Конвенте о продовольствии. - Утвердить неотъемлемые права человека. Каково первое из этих прав? Право на существование! Следовательно, первым общественным законом является тот, что обеспечивает сем членам общества средства для существования. Все остальные законы ему подчинены".

Отсюда Робеспьер выводил теоретическую возможность и практическую необходимость ограничения права собственности вообще и свободы торговли продуктами питания в первую очередь. "Пища, необходимая человеку, столь же священна как сама жизнь. То, что необходимо для ее сохранения, является общей собственностью всего общества".

Не конъюнктура критического момента, в котором оказалась республика, вывела якобинцев к антижирондистского перевороту, хотя и была она властным ускорителем их политических решений. Якобинцы противопоставляли жирондистскому проекту послереволюционного общества свой проект, который оказался в определенном соответствии с теми массовыми устремлениями, что парализовали либерально-республиканский режим "свободы и собственности" и привели к народному восстанию. "Все хотят Республики, - заметил Сен-Жюст, - никто не хочет ни бедности, ни добродетели. Свобода ведет войну с моралью и хочет властвовать наперекор ей". Связать "свободу" со "счастьем" народа, гармония "свободы" и "морали" - вот установки, с которыми Сен-Жюст выступал еще перед жирондистским Конвентом. "Свобода" - несомненная ценность, но не единственная и не высшая; она определяет форму республиканского правления, тогда как "счастье" - его цель, а "мораль" - суть.

Не хотят понять, что мораль должна быть теоретической основой законов, прежде чем стать основой гражданской жизни. Мораль, которая сводится к предписаниям, ведет к всеобщему разобщению; но растворенная, так сказать, в законах, она склоняет всех к благоразумию, устанавливая справедливые отношения между гражданами".[22]

Пожалуй, именно самостоятельное крестьянское хозяйство в наибольшей степени воплощало, в глазах Сен-Жюста, два важнейших принципа идеального общества - "независимость и сохранение" его членов . Поэтому есть справедливость в распространенном мнении, что идеалом Сен-Жюста (как и якобизма в целом) было "общество мелких производителей". Однако следует уточнить: в чисто производственном отношении оптимальным он считал крепкое товарное хозяйство, где хозяин трудится вместе с работником. Делая невозможным наемный труд, уменьшение хозяйственной единицы сулило, по Сен-Жюсту, сокращение сельскохозяйственного производства. Предвидел он свертывание торговли и промышленного развития, и как общий результат - обеднение страны.

Гражданский закон вовлек человека в торговлю, человек стал торговать самим собой, и цена его стала определяться ценой вещей. Человек и вещь стали смешиваться в мнении общества". Отношения собственности, "алчная собственность", "жалкая собственность" - извратили и подменили естественные связи. Без классических марксистских формулировок Сен-Жюст безусловно воспринял и по-своему выразил последствия универсализации товарно-денежных, вещных отношений и вычленения на этой основе отношений собственности для "овеществления" и торжества "вещной зависимости". Вот этим порокам отчуждения человека от человека и в конечном счете самоотчуждения противопоставлен идеал гражданской общины как возрождения связей, основанных на "естественных чувствах", и как общности, в которой "независимость и сохранение каждого обеспечивают независимость и сохранение всех".

Идея "натурализации" гражданского общества и "социализации" естественной для него рыночной экономики была порождена, как я стремился показать, реальными тенденциями становления этого общества, которые вызвали реальный протест многомиллионных масс французских крестьян и ремесленников, добивавшихся гарантии существования и социальной защиты. Очевидно и то, что человечество вновь и вновь возвращается к этим не потерявшим злободневности вопросам, немало успев при том в поисках ответа.

Мировой исторический опыт - при таком многомерном учете его - отнюдь не вынес какого-то приговора идее, вдохновлявшей якобинцев; но сделал еще более предосудительными употребленные ими методы. Само собой разумеется, что и методы требуют всесторонней оценки вместо привычной и поверхностной отсылки к диктатуре пролетариата и "красному террору". Корректный анализ непременно выявит объективное сходство исторической ситуации: апокалипсические настроения измученных войной и разрухой масс, общую зависимость от духовного, психологического и даже физиологического насилия, растворенного в порах дореволюционных порядков. Несомненно, должна идти речь о стремлении революционеров и их руководства навязать обществу планы его радикального и немедленного переустройства. Но различными были эти планы, различались и установки на их осуществление.

«Не было у якобинцев ни идеи диктатуры санкюлотов[23], ни учения о правящей партии как представителе последних. По всему своему мировосприятию, идейной формации не могли они принять претензии одного класса на преобразование в обществе; само понятие партии было для них одиозным, равнозначным раскольничеству. Они действительно не знали, на какой класс опираться, в чем?»[24]

Но не знали, потому что не хотели, потому что сознательно или полусознательно игнорировали классовую дифференциацию среди народа, противоречивые интересы отдельных его слоев, полагаясь на "общий интерес", "единую волю", "общественное мнение".

В господствовавшей версии стремление якобинцев к всеобщности, пропущенное сквозь призму одномерного классового подхода, многие годы подвергалось разоблачению. При толковании Великой французской революции, как и всякой буржуазной революции, исходившем исключительно или по преимуществу из буржуазного классового интереса, оно представлялось "лицемерием", и лишь в современную эпоху крушения догм было реабилитировано, притом даже получило противоположную нравственную оценку - раннебуржуазное бескорыстие.

При явной несовместимости ценностей обе оценки методологически исходят в общем из одного источника. Основоположники марксизма, отметив тенденцию восходящего к господству класса выразить свои устремления в "форме всеобщности", проявили к этой "форме" сугубо двойственное отношение - как к "иллюзии", которая "вначале правдива". Античная традиция в якобизме иллюстрировала для Маркса иллюзию всеобщности, в которую облекался буржуазный интерес. Мой вывод противоположен: обращение к античности было выражением действительности в якобинизме всеобщего интереса. За якобинской иллюзией всеобщности крылся интерес не только буржуазии и не столько буржуазии, сколько огромной небуржуазной части общества - поистине, "всей массы общества в противовес единственному господствующему классу", или, точнее, в лице прежде всего жирондистской группировки, классу, который отстаивал претензию на единоличное господство. Оказавшись в перипетиях революционной драмы лишь кратким эпизодом жестокой борьбы, якобинское стремление к всеобщности рельефно воплотило, однако, ту тягу к абсолюту справедливого и гармоничного общества, что спустя столетия поддерживает интерес к революции XVIII в.

Революционный порядок управления якобинцев, способствовал объединению гражданского общества сверху. Но идеалом для Сен-Жюста, например, являлась сильная общая связь членов общности при слабости государственной власти, когда не государство связывает людей, а люди, "связанные между собой, создавали государство". Он недвусмысленно подчеркивал вторичность государства, и в качестве идеолога якобинской диктатуры отстаивал не тоталитарное государство, которое подмяло под себя или подменило собой все социальные связи, но общество, в котором превращалась в абсолют всеобщая связь его членов. Отчуждение революционной власти от общества явились следствием или воплощением этой абсолютизации.

В свою очередь, абсолютизация общей связи произошла не как прямое следствие приоритетности ее в проекте нового общества, а как следствие столкновения якобинцев с "федерализмом", который совершенно определенно трактовался ими не только как политическое, но и как социальное явление - распад социальных связей. Итак, нет внутренней необходимости для превращения проекта гражданской общины в практику государственного насилия над обществом, однако возможность такого поворота легко увидеть.

Не может не поразить контраст между последовательностью в умозрительном развитии принципов нравственного и естественного порядка для Франции, и той безнравственностью и противоестественностью, с которыми граничило стремление к достижению искомого порядка. Насколько проникновение в психологию исторического деятеля может быть верным - чем мягче представлялись нравы идеального общества, чем гармоничнее отношения между его членами, чем меньше основания для применения в нем насилия , но тем жестче оказался террористический порядок. Контраст идей и результата претворения этой идеи в жизнь многие заметили совсем скоро.

Якобинцы оказались между силой притяжения общественного идеала и той самой «силой вещей", которая вначале приблизила их к его осуществлению, а затем безжалостно отбросила. Назревала своеобразная депрессия воинственных якобинцев. В этой психологической драме воплотилась историческая трагедия - трагедия якобинской попытки руководить революцией.

Когда в 1793 г. мощное социальное движение столкнуло революцию с магистрали прямолинейного буржуазного развития и вместо торжества гражданского общества поставило в повестку дня принципы естественной социальности, планы идеального и реального, вечных ценностей и повседневных нужд стали для якобинских лидеров стремительно сближаться. К реалиям расколотого войной гражданского общества стали применяться критерии гармоничного состояния в естественной социальности. Моральность, выражавшая целостность общественного сознания и нерасчлененность различных сфер бытия социума-общности, превращалась в морализирование по отношению к политике и экономике гражданского общества. Приобретя политический характер, этика стала отождествляться с законностью; добродетель была поставлена над правопорядком; нравственное сознание ввели в основу революционного правосудия. Единодушие как органическое свойство общей связи в социально однородном человеческом коллективе подменялось официальным единомыслием. Общественное мнение - основание общей связи при безгосударственных структурах власти - использовалось в целях укрепления государственного порядка. Тотальность социума, в котором члены связаны личными отношениями, оборачивалась тоталитаризмом в условиях общества, основанного в возрастающей степени на вещных отношениях.

Утверждают, и не без основания, что ловушкой для якобинского демократизма оказалась теория и практика перехода к идеальному состоянию общества. Но, как мы видим, дело не в том, что якобинцы просто отказались от своих идеалов и, повинуясь "силе вещей" либо ссылаясь на нее, из апостолов свободы стали "деспотами свободы", если перефразировать Марата. Верные принципам демократизма якобинцы программировали новое общество в соответствии с властно проявившимися устремлениями огромных масс французского народа. Но сама запрограммированность социальной политики обернулась для якобинцев разрывом с народными устремлениями, которые не могли не меняться по мере достижения тех или иных поставленных целей и возникновения неожиданных и неблагоприятных последствий.

Противоречивые интересы различных слоев французского народа лишь на время можно было свести к общему знаменателю в виде, скажем, всеобщего максимума;(40) внедрение же его вызвало силу народного сопротивления, сопоставимую с той, что навязала его осуществление. Якобинцы не были способны - не столько субъективно, сколько из-за объективных условий тотальной войны - найти ту гармонию частного и общего, на которой зиждился проект гражданской общины. Признавая частный интерес частью всеобщего, они не могли воспринять интерес части французского народа в его противоположности другим и интересу общества в целом, всеобщему интересу, как они его понимали. Такой частный интерес отвергался ими как антиобщественный, как внушенный "заграницей", как результат в конечном счете "иностранного заговора".

В якобинской республике не оказалось легального места для частных интересов и их волеизъявления. Кипучая энергия не щадивших себя якобинских лидеров и громадная сила политического режима растрачивалась на пресечение этого волеизъявления, на борьбу с "фракциями". Объективного смысла их появления руководители якобинской диктатуры не понимали или, что в данном случае одно и то же, не хотели понять. И, расставаясь с политической ареной, как урок или заклинание, Сен-Жюст твердил, что "фракции" порождаются тщеславием.

"Запрограммированность" социальной политики якобинцев вовсе не исключала тактической гибкости. Критическим моментом в истории диктатуры я бы назвал весну 1794 г., и именно в этот момент революционное правительство продемонстрировало наибольшую гибкость в социальных вопросах. "Запрограммированными" надо считать не конкретные шаги и меры правительства диктатуры, - отпечаток "запрограммированности" лежит на диктатуре в целом. Проблема заключается не в фатальности революционного эксперимента, а в фатализме революционных деятелей, их убеждении в предначертанности своих деяний.

Противоречия мысли обнажают заколдованный круг действия. Чтобы обрести в себе силы на свершение грандиозного социального эксперимента, революционеры нуждаются в таком идеологическом "обеспечении", которое придавало их действиям санкцию вечности. Несомненно, это вело к фанатизму, к абсолютизации идеала, к прямолинейному наложению его на действительность. Подобные абсолютизм и прямолинейность граничили с мученичеством, с почти религиозным подвижничеством у лучших из якобинцев.

 

§ 2

Террор как феномен Великой Французской Революции.

Очевидно, что эта тема не блещет особой оригинальностью: она возникла на следующий же день после 9 термидора. Родившаяся в то время "черная легенда" Робеспьера представляла собой первую, тогда еще примитивную и эмоциональную попытку, истолковать одновременно и Террор, и личность Робеспьера: "чудовищная система" была неотделима от "тирана", а сам он представлялся "монстром", управлявшим страной по колено в крови. Это обвинение его в агрессивности свидетельствует о тяжести травмы, нанесенной Террором; данная легенда демонстрировала растерянность современников перед лицом неслыханной репрессивной системы, которая, в одно и то же время, была частью Революции и противоречила ее основным принципам. Имея в своей основе ненависть и игру воображения, эта легенда отражала в себе и некоторую зачарованность загадочной фигурой Робеспьера. В самом деле, как объяснить, что тот, кого называли посредственностью, не обладающей ни талантом, ни совестью, смог захватить власть и повлиять на ход Революции?

С тех пор многое, если не все, было сказано о связи между Робеспьером и Террором. Это - классическая тема для историографии Революции, которая, так или иначе, звучала на каждом этапе ее развития. Тем не менее, уже довольно давно не появлялось новых документов, касающихся Робеспьера. Как это происходит и с другими великими историческими деятелями, поводом для научных дискуссий, связанных с постановкой новых проблем или изменением исторической перспективы, служит комплексный анализ этой фигуры. Очевидно, что немало проблем возникает и при изучении Террора. Вне всякого сомнения, Революция не сводится к этому трагическому событию, точно также, как и роль Робеспьера в истории Революции не сводится к роли "террориста", творца Террора. Тем не менее, Террор и Робеспьер неразделимы: размышлять по поводу одного неминуемо означает анализировать и другое.

Иными словами, мне хотелось бы не только рассмотреть политическую культуру Террора сквозь призму политической деятельности Робеспьера, но и поставить в свете увиденного ряд проблем, касающихся теории, практики употребления символов и политических целей Террора.

Террор не был реализацией заранее продуманного политического проекта; он постепенно творил сам себя, используя уже созданные и накопленные за годы Революции материалы. 9 термидора обычно считается символической датой, знаменующей если и не окончание Террора, то, по крайней мере, предвестие его конца. По-иному обстоит дело с его началом. С первых же дней, мнения как современников, так и историков резко расходятся. Создается впечатление, что действовавшие на политической арене персонажи не вошли в Террор в некий единый момент времени, а сползали в него постепенно, пройдя через целую серию мелких сдвигов. Иными словами, при выходе из Террора существовал достаточно четко видимый политический проект, тогда как, напротив, мы не видим никакого глобального политического проекта, предшествовавшего Террору или определяющего его.

Однако не приходится сомневаться, что в определенный момент, примерно осенью-зимой 1793 года, Террор уже существует, присутствуя повсюду, сопровождаемый проскрипциями и казнями, и демонстрирует свою собственную динамику развития. Трудность в понимании террористической власти состоит, помимо всего прочего, в том, что, с одной стороны, она не представляла собой простую цепь актов беззакония, проскрипций и насилия, но имела характерные черты режима, обладающего своей внутренней логикой; с другой, - это была система управления, структура которой, судя по всему, развивалась на базе временных мер, служивших ответом на критическую ситуацию в стране. Все выглядело так, как будто эта структура являлась основой для формирования типов поведения и отношений, символической практики и дискурса, посредством которых Франция увязала в Терроре. Он, таким образом, укоренялся, доводя до крайности некоторые тенденции, свойственные предшествующей революционной практике и системе представлений. В этом смысле, условия, при которых Террор стал возможен и даже осуществим, необходимо искать в особенностях предшествовавшего ему революционного опыта. По отношению к этому опыту Террор укоренялся одновременно и как его продолжение, и как разрыв; он развивал и доводил некоторые его аспекты до логического предела, нередко трансформируя их в явно тупиковую политику.

Один из таких путей, по которым, шло сползание в Террор, было прославление массового, "народного" насилия. Террористическая власть, вне всякого сомнения, не была первым в истории режимом, опиравшимся на насилие и на страх. Но ее отличительная черта была в том, что она осуществляла власть от имени новой, неизвестной в истории легитимности, исходящей от Нации. Террор оправдывался как способ реализации народного суверенитета; террористические законы были лишь проявлением этого неограниченного суверенитета, энергично действующим во имя общественного спасения и революционного обновления.

Возможность сползания к системе, в которой репрессии и насилие обретают характер государственных институтов, была обусловлена теми крайне непростыми взаимоотношениями, которые установились между политическими и идеологическими элитами эпохи Революции и "диким", спонтанным насилием "низов", казнями без суда. Эта неоднозначность проистекала не только из того факта, что политические группировки, желавшие радикализировать Революцию, старались опираться на народные массы и использовать их насилие как одно из средств достижения своих целей. Она также, и в особенности, основана на том, что революционная мифология - это мифология созидательного насилия, "народа, совершившего Революцию". Хорошо известно, что зарождающаяся революционная символика колебалась в выборе между двумя основополагающими событиями: 20 июня, клятвой законных представителей Нации, выражающей свою волю посредством мирного торжественного акта, и 14 июля, днем созидательного и героического насилия, днем взятия Бастилии стихийно объединившимся народом.

Иными словами, это кровопролитие, сопровождавшее действия "победителей Бастилии", сразу же ставило проблему включения традиции народного насилия в контекст Революции. Знаменитые слова Барнава[25]: "Нас хотят разжалобить пролитой в Париже кровью! Но так ли чиста была эта кровь!", самой своей демагогичностью показывают замешательство перед лицом актов "народа", одновременно и патриотичного, и свирепого. Вне всякого сомнения, действующее право не позволяло ни штурмовать королевскую крепость, ни убивать ее защитников, ни уничтожать того, кто, как считалось, заставлял народ голодать. Однако Революция требовала для себя неписаной законности, положенной в основу нового права, законности, которая отменяла бы действующее право. Именно здесь взаимоотношения между революцией, законностью и насилием становятся чрезвычайно сложными. [26]И в самом деле, как далеко могло зайти признание легитимности этого небывалого и созидательного насилия? И, в особенности, кто должен был отличать "чистую" кровь от "нечистой", народное насилие от простого убийства?

Эти вопросы с новой силой встали после сентябрьской резни, и именно в этом отношении речи и политическая деятельность Робеспьера немало способствовали одному из сдвигов, посредством которых происходило сползание в Террор. Прежде всего, я имею в виду его ответ 5 ноября 1792 г. на нападки жирондистов, отличавшиеся практически у всех у них редким неистовством, которое выдавало еще непрошедший ужас перед недавними убийствами. Робеспьеру было нетрудно опровергнуть обвинения в том, что он был организатором и (или) вдохновителем резни: он никогда не подстрекал к продолжению насилия и ни разу не присутствовал лично при его проявлениях. Его объяснения причин этих убийств, в конечном счете, не сильно отличались от выдвинутых по горячим следам некоторыми жирондистами: набат, вызвавший широкую волну паники; готовившийся в тюрьмах заговор с целью перебить семьи ушедших на фронт патриотов и т. д.

Робеспьер изо всех сил старается не впасть в прямую апологию участников насилия. Но с самим насилием дело обстояло по-другому. "События" (он никогда не употребляет слово "убийства") были "народным движением, а не, как смехотворно полагают некоторые, локальным бунтом нескольких негодяев, которым заплатили, чтобы они перебили себе подобных. О, если бы это было иначе, разве народ этому бы не помешал?" Делать из пассивности перед лицом насилия вывод о его одобрении, если даже не о некоторой причастности, - это был аргумент столь же демагогический, сколь и тонко рассчитанный. В самом деле, во время сентябрьских убийств население Парижа оставалось пассивным и позволило действовать бандам из нескольких сотен убийц, которые переходили от одной тюрьмы к другой (да и сам Робеспьер также ничего не сделал, хотя заседал в Парижской коммуне и на собрании выборщиков фактически в нескольких кварталах от места резни).

Как бы то ни было, суть аргументации Робеспьера заключается в другом. Он представляет убийства как продолжение "славного дня" 10 августа и сводит вопрос о народном насилии к проблеме революционной законности, имея в виду легитимность самой Революции. "Неужели вы хотели революцию без революции? Откуда это стремление к травле, с которым пытаются пересмотреть, если так можно выразиться, революцию, разбившую ваши оковы? Но как можно выносить суждение о последствиях, которые могут повлечь за собой эти великие потрясения? Кто способен указать точную границу, о которую должны разбиться волны народного восстания, после того, как события уже начали разворачиваться? Какой народ в этих условиях смог бы когда-либо сбросить ярмо деспотизма?" Те, кто поверяет революционные действия "конституционным компасом", ищут тем самым предлог "изобразить миссионеров революции подстрекателями и врагами общественного порядка". Насилие равновелико самой революции; оно незаконно, но "оно столь же незаконно, как и революция, как свержение трона и взятие Бастилии, столь же незаконно, как и свобода". Вне всякого сомнения, можно оплакивать невинные жертвы, и даже если эта жертва всего одна, "это уже слишком много. Оплакивайте даже виновных, которых должен был покарать закон и которые пали от меча народного правосудия; но пусть ваша скорбь, как и все человеческое, имеет свой предел. Чувствительность, оплакивающая едва ли не исключительно врагов свободы, кажется мне подозрительной. Прекратите размахивать перед моими глазами окровавленной одеждой тирана..."[27]

Репрессии лишь кажутся деструктивными; правосудие карает виновных и, искореняя остатки злополучного прошлого, является, в основе своей, обновляющей силой. Робеспьер - не Марат, и он не призывает к народной ярости; его речь той осенью 1792 г. не была наброском будущего террористического режима. И, тем не менее, принцип "нет революции без революции", двусмысленности и недосказанности, которыми он окружает революционное насилие и казни без суда, являются началом того склона, по которому вскоре начнется скольжение, ведущее к утверждению монополии революционного государства на распространение страха и осуществление коллективного насилия.

Глава 3. Идеологи якобинской революции: Робеспьер и Марат.

§ 1

Робеспьер (Максимилиан Мари Исидор)

(Аррас ,6 мая 1758 - Париж, 28 июля 1794)

"Желчный темперамент, узкий кругозор, завистливая душа, упрямый характер предназначали Робеспьера для великих преступлений. Его четырехлетний успех, на первый взгляд, без сомнения, удивительный, если исходить лишь из его посредственных способностей, был естественным следствием питавшей его смертельной ненависти, глубинной и неистовой зависти. Он в высшей степени обладал талантом ненавидеть и желанием подчинять себе... В своих мечтах о мести он был полон решимости покарать смертью всякую рану, нанесенную его чувствительному самолюбию; и чтобы тайное ощущение неполноценности перестало разрушать иллюзии, созданные его самолюбием, он хотел бы остаться лишь с теми, кого считал неспособными себя унизить. С давних пор он изменил значение слова народ, приписав наименее образованной части общества свойства и права общества в целом. Вот в каких словах он без конца превозносил справедливость и просвещенность народа: никто не имеет права быть более мудрым, чем народ; богачи, философы, писатели, общественные деятели были врагами народа; революция могла окончиться лишь тогда, когда больше не станет посредников между народом и его истинными друзьями. Робеспьер сделал из этого народа божество, из патриотизма - религию, из революции - предмет фанатичного поклонения, верховным понтификом которого стал он сам; тон жреца был наиболее отличительной чертой его убогих писаний; это тон все громче звучал в них на протяжении четырех лет; в конце он [Робеспьер] говорил уже на одном лишь на мистическом жаргоне самозваного прорицателя. Одним из его последних деяний была попытка соединить культ Бога с культом народа и стать жрецом обоих божеств" – так в августе 1794 г., под влиянием пришедших из Парижа новостей, написал про Робеспьера Дону, заключённый в тюрьме.

Разумеется, этот текст отдает дань особенностям термидорианской эпохи, ее страстям и ненависти. Однако на фоне "черной легенды" он выделяется характером размышлений. Без сомнения, Дону не слишком жалует Робеспьера, но он, тем не менее, пытается понять причины его политического восхождения. Так, он очень убедительно выявляет центральное место, которое в речах и политической деятельности Робеспьера занимал народ, как представление и как понятие. Место тем более важное, что это понятие также является центральной идеей-образом революционной политической культуры и что для Робеспьера термин народ относился, прежде всего, к обездоленной и работающей части нации. Отсюда следует, что его самоидентификация с народом была неразрывно связана с требованием равенства и с притязанием на некоторую социальную справедливость.

Весной 1792 года, во время особенно бурных и драматических заседаний Якобинского клуба Робеспьер выступал против военной политики жирондистов, беспрестанно ссылаясь на народ, который "единственно велик, единственно достоин уважения". Обращаясь к Бриссо[28] и Гаде, которые упрекали его в демагогической лести народу и обмане его относительно целей войны, Робеспьер произнес следующую беспримерную реплику: "Вы осмеливаетесь обвинять меня в намерении угождать народу и вводить его в заблуждение? Да как бы я мог это сделать? Я не льстец, не повелитель, не трибун, не защитник народа: я - сам народ". [29]Для Робеспьера это не было ни метафорой, ни фигурой риторики. В своем сознании он находил глубинные подтверждения своего отождествления с народом, "бытия как народа", "этого божественного чувства, которое ему нередко компенсировало все блага, которые имеют желающие предать народ". Не Провидение ли поддерживало его, когда "отданный во власть страстей и гнусных интриг и окруженный столь многочисленными врагами", он продолжал бороться? Если бы Робеспьер не вознес к нему свою душу, как бы он смог "выдержать труд, который лежит за пределом человеческих сил"? Не Провидение ли "покровительствует особым образом французской революции"? Его судьба и судьба народа едины; его жизнь целиком посвящена народу и, если потребуется, такова же будет и его смерть. Провозглашаемые им принципы - истинны, и народ неминуемо признает их и примет их для себя: "Ничто из сказанного мною не могло лишить народ смелости, до сих пор народ устранял самые серьезные опасности, и он преодолеет самые большие препятствия, если они перед ним встанут. Разве не от патриотизма зависит успех революций? Патриотизм - это отнюдь не вопрос приличий, отнюдь не то чувство, которое подчиняется интересам, но чувство столь же чистое, как природа, столь же неизменное, как правда".

Народ, противопоставляемый аристократам, был политической конструкцией и символическим образом с туманными и расплывчатыми контурами, но он не мог иметь более чем одну волю и более чем одну точку зрения. Утвердить свою тождественность с народом означало присвоить себе право высказывать эту точку зрения: Робеспьер пользовался тем самым непререкаемым авторитетом истинного мнения, непримиримого и категоричного, которое устанавливало, кто принадлежит к народу, а кто - нет. Отсюда другая очевидная характерная черта его дискурса: стирание частного перед лицом общего, личного перед лицом принципов, и так вплоть до их полного смешения. Робеспьер обладал секретом неповторимой риторики, в которой лирические порывы, когда речь шла только о нем самом, соединялись со своего рода деперсонализированной речью, когда дело касалось принципов, добродетели и народа. Отсюда удивительная сила убеждения, которой обладали его слова, но отсюда же и ловушки, расставляемые его выступлениями. Отождествление с народом питало одновременно и уверенность, и подозрения. Очевидно, что враги народа были в то же время и врагами Робеспьера; но нападавшие на него становились тем самым врагами народа.

В механизме революционного правительства Робеспьер занимал ведущее и уникальное в стратегическом плане место, находящееся на стыке Комитета общественного спасения, Якобинского клуба и Конвента. Удерживать это место означало символизировать единство народа и якобинской диктатуры. Это место не было институциональным, но благодаря Робеспьеру оно стало институтом, и, соответственно, сам Робеспьер оказался главной деталью машины, подлинным идеологическим и моральным органом, органом добродетели.

Робеспьер обладал глубинным убеждением, что существует некая изначально установленная и непосредственная связь между ним и народом. Между тем, его выступления происходили в закрытых помещениях и перед избранной публикой. Без сомнения, самым сильным эпизодом из его опыта пребывания у власти был момент, когда в первый и последний раз он обращался не к абстрактному народу, а к громадной толпе. Разумеется, я имею в виду праздник Верховного существа, который он вспоминал накануне своего свержения, испытывая самые сильные эмоции: "Какой представитель народа не посчитал бы, что в этот момент он получает наиболее сладостное вознаграждение за свою преданность отечеству? Любой, у кого при виде этого зрелища глаза остались бы сухими, а душа - безразличной, - чудовище”.

Робеспьер легитимизировал и систематизировал политику Террора. Так, в своих больших речах II года он выражает политические цели через моральные термины, через борьбу добродетели против порока, и он формулирует некую разновидность теории революционного порядка управления, его принципов и способов действия. Но, с другой стороны, Террор обогатил Робеспьера конкретным опытом пребывания у власти, навыком принятия политических решений большого масштаба. Это был содержательный и многообразный опыт: опыт Комитета общественного спасения, где Робеспьер взял на себя, как известно, ведущую роль, но также и опыт Бюро общей полиции, которым он очень тщательно руководил на протяжении последних трех месяцев своей жизни.

В течение II года власть, которой он обладал, становилась все более и более олигархической и сконцентрированной в одних руках; после ликвидации эбертистов и казни Дантона никто не осмеливался ее открыто оспаривать, и он, в силу этого, действовал как единоличный властитель. Участие в отправлении этой власти - опыт не только политический, но также психологический и экзистенциальный, особенно в условиях растущего влияние Робеспьера в Комитете общественного спасения, повышения его авторитета, а также усиления окружающей его лести и угодничества, которые после его речи 18 флореаля достигли своего апогея. Это был без сомнения, волнующий опыт, особенно при том, что напиток оказался весьма крепок.

Был ли сам Робеспьер заворожен успехами этой власти, военными победами, патриотической мобилизацией, подавлением "федерализма" и Вандеи, централизацией управления? Или он в равной мере все больше отдавал себе отчет в негативных последствиях существования террористического режима? В третьем десятилетии XIX в. среди неоякобинцев и бабувистов возникла мысль о том, что Робеспьер, начиная с 18 флореаля, хотел покончить с Террором или, по меньшей мере, ослабить его. Однако доказательств этому нет. Робеспьер никогда не ставил под сомнение ту власть, идеологом и грозным творцом которой он являлся. Он практически не знал жестоких и грубых реалий Террора; даже руководя Бюро общей полиции, он ни разу не посетил тюрьму, не посмотрел на гильотину. Человек собраний и бюро, он ни разу не ездил ни в миссию, ни в департаменты, ни в армию. Если летом II года он выступил против "террористов", коррумпированных и (или) экстремистски настроенных представителей в миссиях, так только потому, что они, по его мнению, в некотором смысле осквернили Террор. Он же хотел его видеть чистым, как народ; он призывал не к уменьшению Террора, а его очищению.

Волюнтаристская[30] и конструктивистская тенденция в политике, всегда присутствовавшая у Робеспьера, еще более усилилась в результате его пребывания у власти. Ее кульминацией был, в некотором роде, флореаль II года, установление культа Верховного существа. Робеспьер предложил его с большой торжественностью и по глубокому внутреннему убеждению, желая навязать стране это творение, сфабрикованное на скорую руку из крайне разнородных философских и культурных материалов.

На каждом из этих этапов связь с будущим была основным измерением Революции. С самого начала постановка террора в порядок дня оправдывалась не только насущной необходимостью победить врагов Революции, но была также сопряжена с ожиданием светлого будущего. Конечно, законность революционного правительства оправдывали обстоятельствами, вызвавшими его к жизни, но сверх того, и может быть даже в первую очередь, - величием задач, которые предстояло выполнить: спасти родину, укрепить республику, обновить институты и народ. Общественное спасение - это не только военная победа, это - также пришествие нового Града и нового человека, провозглашенное еще в начале Революции. II год должен был стать апогеем этого обновляющего движения, которое являлось работой Революции над самой собой. В якобинском дискусе вообще, и у Робеспьера в частности, прослеживается тенденция к смещению решающего момента Революции с 89-го ко II году, стремление в некотором роде затмить эпоху закладывания первооснов, еще такого робкого и несовершенного, временем нового их созидания столь же чистыми, сколь и неколебимыми. Без сомнения, все началось, когда "французская революция пошатнула трон и уничтожила привилегированные сословия". Но как сильно же она была запятнана своим происхождением. Ведь она была "дочерью философии и амбиций, чудесным порождением порока и добродетели, вероломства и чистосердечия". Отсюда и ее превратности, и сопровождающие ее измены, расставленные ей ловушки, такие как "чудовищная конституция 1791 года".

Свержение тирана начинает новый этап, однако "новая клика" грозит "все сбросить в пропасть, восстановить трон, разрушить Париж и уничтожить республиканцев". [31]В этот критический момент "народный гнев падает на головы виновных, свет отделяется от хаоса, свобода рождается из тирании, Национальный конвент извергает предателей из своего лона". Таким образом, после четырех лет горького опыта французский народ, просвещенный изменами и победами, познал эпоху наибольших опасностей, но одновременно и момент, когда революция вновь собирается с силами. Это не столько возвращение к истокам, сколько время нового возрождения, избавление от застарелых моральных изъянов, славная эпоха, когда Конвент "чист и свободен, достоин, наконец, своего народа", и, торжествуя над врагами, революция завершает свое дело (6).

Это смещение решающего момента Революции было наглядно продемонстрировано во время установления культа Верховного существа. Для Робеспьера этот момент означал возрождение гражданского общества и самой Революции; тем самым начиналась новая эра. Революция, которую атеизм подверг самой серьезной опасности за всю ее историю, была спасена и вновь обрела свое моральную основу: "Вы спасли родину! Ваш декрет [от 18 флореаля] - уже сам по себе революция... вы на полвека приблизили смертный час тиранов, вы вновь привлекли к делу революции все чистые и великодушные сердца; вы продемонстрировали его миру во всем блеске его небесной красоты. О, навеки благословенный день, когда весь французский народ выступит, чтобы воздать творцу природы единственно подобающую ему почесть Существо из существ! Тот день, когда мир вышел из твоих всемогущих рук, сиял ли он более приятным для твоих глаз светом, чем тот день, когда разбив ярмо преступления и ошибок, мир предстал пред тобой, достойный твоих взоров и твоих предназначений!"[32]

Признать установление культа Верховного существа в качестве ключевой точки II года (если не всей Революции) неизбежно означало поместить Робеспьера в центр этой благотворного преобразования. Он не говорил этого сам, объявив новый культ творением Конвента и народа, но другие неизменно старались, чтобы он этого не забывал. Чтение именно его бесконечного доклада от 18 флореаля Комитет общественного спасения навязывал всей стране три декады подряд и во всех коммунах. "Французский народ признает Верховное существо и бессмертие души", - слова, произнесенные в этом докладе, еще до того, как Конвент повторил их в своем декрете, должны были быть высечены на фронтонах всех церквей. На протяжении недель Конвент начинал своих заседания с чтения бесчисленных адресов, прославляющих все тот же доклад и выражающих Верховному существу благодарность за спасение Робеспьера от "смертоносных клинков" неудавшихся покушений - спасение, воспринимавшееся как настоящее чудо, легшее в основу нового культа:

"Вознесем же благодарность Верховному существу Робеспьер, ты получаешь воздаяние за то несомненное уважение, которое ты ему оказал в своем несравненном докладе. Конвент, увековечивший его бессмертным декретом, разделяет с тобой это благодеяние. Блаженны те, кто проникнувшись твоей моралью, признали Господа вознаграждающего и отмщающего".[33]

Невозможно отделить то, что связано с неоспоримой популярностью Робеспьера в тот момент, от того, что продиктовано конформизмом, языком официальных актов, деградировавшей революционной риторикой, затопившей общество. Несомненно, что сам Робеспьер не был инициатором этих адресов; но он также ничего не сделал, чтобы их остановить. Самое главное, что он ничего не сделал, чтобы остановить усиление Террора. Напротив, эти обращения сопровождали его эскалацию. Закон от 22 прериаля и стук гильотины у заставы Низвергнутого трона придавали этим, все умножающимся в огромном количестве адресам зловещий оттенок.

Мог ли обновленный Террор, которого требовал Робеспьер, не быть лишь новой чисткой, лишь еще лучше заточенным ножом гильотины? Мы никогда этого не узнаем. Его обращения, то тревожные, то угрожающие обернулись против него самого; они ускорили события, развитие которых в течение нескольких недель между 20 прериаля и 9 термидора привело к его свержению. Робеспьер предчувствовал опасность, но недооценил противников, находясь под впечатлением своего недавнего политического опыта успешного пребывания у власти. Будучи убежден, что после смерти Дантона в Конвенте не может существовать никакой серьезной оппозиции, он полагал, что имеет дело лишь с несколькими недостойными личностями, к которым не скрывал своего презрения. Иными словами, он не до конца осознал объединяющую и мобилизующую силу непосредственной реакции на Террор со стороны тех, кто вполне справедливо, будучи к тому же научен собственным политическим опытом, боялся стать следующей жертвой.

В начале одного из самых драматичных заседаний в истории парламентаризма Робеспьер все еще верил в могущество своего слова. Его голос был заглушен возгласами: "Долой тирана!". Своими криками Конвент давал выход столь долго подавлявшейся ненависти и старался заглушить страх вновь оказаться во власти этих захватывающих и покоряющих речей.[34]

 

 

§ 2

Марат Жан Поль (1743-1793)

“Единственная страсть, которая пожирала мою душу, была любовь к славе”, – признавался Марат.

Среди героических теней буржуазной Французской революции есть одна, к которой всегда с особенно страстным интересом приковывались взоры не только ближайших поколений, но и далекого потомства. Скитальчество и полунищенское существование до революции, яркая, не дающая другим и не ждущая себе пощады, борьба за революцию в течение первых четырех ее лет и внезапная смерть от кинжала...

Такова была жизнь этого человека, навсегда вписавшего свое имя в историю, но об этой посмертной славе никогда не заботившегося. У него есть одна черта, дающая ему особое место в ряду первостепенных деятелей революционного периода: в отличие от Робеспьера и Дантона Марат не был оратором и действовал не столько на парламентские собрания, сколько на читательскую массу, издавая «Друг народа». Его статьи напоминали по качеству расплавленный металл, заставляли трепетать от восторга, ужаса, повергали в трепет. Он был чуть ли не единственным публицистом, услышанным народом. Даже энциклопедисты были менее «демократичны» - их читали буржуа, и либеральная Франция. Но Марат достал до самого дна всего французского общества – до крестьян, до бедноты, до горожан, до ремесленников, оружейников, ювелиров – до всего народа.

В пять лет он хотел быть школьным учителем, в пятнадцать – профессором, в восемнадцать – писателем и, по его словам, “гением-изобретателем” – в двадцать. С возрастом люди обычно трезвее оценивают свои возможности. Вот этого качества будущий трибун революции был начисто лишен. Занимаясь по очереди то физикой, то химией, то астрономией и, заметьте, безрезультатно, Марат нашел себе занятие по душе – анатомию.

В своей квартире он создал специальный зал для препарирования трупов. Этого мало: в нем зреет потребность экспериментировать над живыми объектами. Желая стать знаменитым медиком, он абсолютно игнорирует упреки знакомых, не симпатизирующих подобным занятиям. “Я хочу найти то место, где находится душа”, – кощунственно говорил Марат. Но медика из него тоже не вышло. На очереди – журналистика.

Журналы, газеты, издательства были так напуганы одним только именем плодовитого автора, что Марат начал хитрить и посылал рукописи анонимно. Даже терпеливые исследователи признаются, что едва ли в состоянии их перелистать. Осточертев французам, пытается добиться признания в Испании. Но и там он терпит фиаско. От огорчений, бессонных ночей, плохой пищи и беспорядочной жизни незадолго до революции Марат серьезно заболел и едва не умер.

Он с восторгом приветствовал падение Бастилии. Он принимал участие в делах комитета своего округа, но уже с первых дней великого переворота совершенно правильно определил свое место. Через три дня после взятия Бастилии, 17 июля 1789 г., Марат просит у комитета средств на типографский станок, на печатание газеты. Не сразу удалось ему получить желаемое. Это тем более волновало его, что он уже с осени 1789 г, очень подозрительно и раздраженно стал относиться к Мирабо[35], К Лафайету, к Барнаву[36], которых в первые дни революции еще считал честными революционерами. Он стал подозревать и все Национальное учредительное собрание в том, что оно поддается интригам двора, отчасти по слабоволию, отчасти по сознательному предательству. Марат уже в 1789 г. выступил тем, каким и остался,— ревнивым защитником "маленьких людей",. другими словами — плебейской массы, куда входили и рабочие, и батраки, и владельцы небольших ремесленных мастерских — вся голодная и полуголодная, малоимущая и неимущая масса населения. Интересы только что победившей крупной и средней буржуазии, с точки зрения Марата, уже с самого первого момента победы над старым, феодальным строем начали, чем дальше, тем резче и безнадежнее, расходиться с интересами беднейших слоев народа. И Марат без колебаний стал на их сторону против благополучно устроившихся уже на новых, завоеванных местах победителей из крупной и средней буржуазии. Только дальнейшее развитие и углубление революции могли, с точки зрения Марата, дать что-нибудь трудящимся. Для него обязательным лозунгом стало — продолжать революцию.

Очередное разоблачение, очередное предостережение народу должны быть стержнем для каждой данной статьи: ни в каком случае Марат не хочет раздроблять внимание и чувство читателя. Верный инстинкт говорил ему, что эмоциональное действие газетной статьи быстро и непоправимо слабеет, если автор переводит свой указующий перст с одного предмета на другой, как бы ни были важны по существу и патетичны по манере эти указания.

 

Рота Марата.

Не сразу толпа признала нового лидера. И только испытав разочарование от результатов революционных реформ, взоры ее обратились к Марату. Присмотревшись, они увидели, что он ходит как они, почти в тряпье, с грязной повязкой на голове, что контрастировало с напудренными париками вождей революции. Дом его пуст и холоден. “Он наш! Он такой же, как и мы! Он нас понимает!” [37]

В сентябре 1792 года член Конвента – высшего органа власти революционной Франции – президент Якобинского клуба гражданин Марат потребовал создания специальных карающих органов, готовых быстро обеспечить “чистку”. Исправно заработала гильотина. Палач Нанте выбился из сил, рубя головы. Расстреливались маленькие дети и женщины с грудными младенцами. Дневная норма в 120 человек доходит до 500.

«...Вдоль сонных берегов Луары медленно движется барка. По условному сигналу ее днище раздвигается, и плавучий гроб с 90 священниками, закрытыми в трюмах, уходит на дно. А еще проще столкнуть в воду безоружных людей и поливать их расплавленным свинцом до тех пор, пока не затихнут вопли. Матери молили пощадить маленьких детей. “Из волчат вырастут волки”, – отвечала бравая “рота Марата”. Играли и “республиканскую свадьбу”. Связывали попарно юношей и девушек и тут же бросали в воду.

В городе Ментоне наладили производство париков и кожевенных изделий из останков гильотинированных женщин и мужчин. Кожа мужчин, как замечалось, ничем не отличалась от кожи молоденькой серны. А вот женская была слишком мягка и практически ни на что не годилась». [38]

Лозунг “Революция без конца” требовал своего оправдания. Места уже перевешанных аристократов и священников не могли пустовать. Хватали людей с “подозрительным выражением лица”.

9 августа вечером вспыхнуло в Париже восстание, прямо направленное к низвержению монархии, и на другой день, 10 августа 1792 г., дворец взят, швейцарские телохранители перебиты народом, король и его семья взяты под стражу, полуторатысячелетняя монархия перестала существовать.

Революционный Париж упивался победой, а Марат ровно через три дня после низвержения монархии писал о том, что новорожденная республика окружена тайными врагами и скоро погибнет от их ненависти, если не поспешит развить самые отчаянные усилия для самозащиты. Он возмущен, что народ не видит, как вчерашние тайные и явные защитники трона только маскируются теперь внезапными республиканцами. "И вы восторгаетесь этой чудесной переменой! И вы рукоплещете этому благородному их усердию! И вы благословляете нежные заботы их отеческого внимания! И вы воспеваете победу! О французы! Неужели вы навсегда останетесь взрослыми детьми?" Он требует раздачи народу оружия, ассигнования половины суммы, вырученной от продажи конфискованных эмигрантских имений, неимущим гражданам столицы, принимавшим участие в штурме и взятии Тюильри 10 августа, введения во всей французской армии выборов офицеров самими солдатами, зоркого наблюдения за арестованной королевской семьей и прекращения ее сношений с внешним миром. Наконец, в ряде статей он настойчиво требует немедленного предания суду всех "изменников и заговорщиков", арестованных и до и особенно после 10 августа. Он не удовлетворился, когда (17 августа) был создан революционный трибунал. Его доводила до ярости мысль, что швейцарские наемники, убивавшие народ 10 августа и захваченные в плен, могут уйти от возмездия-


Информация о работе «Политические воззрения Якобинцев: Марат и Робеспьер»
Раздел: Государство и право
Количество знаков с пробелами: 117098
Количество таблиц: 0
Количество изображений: 0

Похожие работы

Скачать
52674
0
0

... (Ретиф), выдвигали проекты переустройства Франции на основе общности имуществ. Тогда же появились термины "коммунисты", "коммунизм". Эти проекты сколько-нибудь широкой поддержки и известности в тот период не получили. 4. Политические и правовые учения в Германии в конце XVIII—начале XIX в. 4.1 Политическая и правовая обстановка в Германии   Социально-политический климат Германии в ...

Скачать
46179
0
0

... вели к обострению политических противоречий.60-70-е годы XVIII в. в Англии заполнены напряженной политической борьбой против правления олигархии. Эта бурная социальная среда не могла не оказать воздействие на формирование политических и социальных взглядов Марата. В декабре 1774 года в Лондоне на английском языке была издана первая политическая книга Марата "Цепи рабства". Она во многом носила ...

Скачать
107136
0
0

... . Конт отвергал все попытки философии познать сущность вещей и провозглашал главной задачей философии ответы на вопросы, как возникают и протекают те или иные явления. Вся история развития мышления м.б. представлена в трех стадиях: теологической, метафизической и позитивной. Причина морального и политического кризиса общества, а также революционных настроений, - в глубоком разногласии умов и ...

Скачать
942461
0
0

... и свободе как зависимости только от закона. Критика идеологии реакционных и консервативных мыслителей конца XVIII – начала XIX в. не относится к пройденным этапам истории политических и правовых учений. В последние десятилетия возникли и распространились течения неоконсерватизма и “новых правых”, отрицательно относящиеся к демократическим тенденциям современности. В произведениях теоретиков этих ...

0 комментариев


Наверх