МИНИСТЕРСТВО ОБРАЗОВАНИЯ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ

ПЕНЗЕНСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ ИМ. В.Г. БЕЛИНСКОГО


Факультет русского языка и литературы

Кафедра русского языка и методики его преподавания

ДИПЛОМНАЯ РАБОТА

Языковые особенности дилогии

П.И. Мельникова «В лесах» и «На горах»

Выполнила :

студентка VI курса заочного отделения

факультета русского языка и литературы

 

Научный руководитель :

Старший преподаватель кафедры русского языка и методики его преподавания

 

Пенза 2002


Содержание :

Введение…………………………………………………………………. 4
ГЛАВА ПЕРВАЯ. Дилогия П.И. Мельникова «В лесах» и «На горах» - в золотом фонде русской национальной культуры…………. 6
§1. Очерк жизни и творчества П.И. Мельникова………………… 6
§2. История создания дилогии…………………………………….. 35
§3. Основные герои романов «В лесах» и «На горах» П.И. Мельникова………………………………………………………… 41
§4. Дилогия П.И. Мельникова в контексте русской литературы второй половины XIX века………………………………………... 55
§5. П.И. Мельников в оценке русской критики………………….. 61
ГЛАВА ВТОРАЯ. Языковые особенности дилогии П.И. Мельникова «В лесах» и «На горах»………………………………….. 78
§1. Выразительные средства языка……………………………….. 78
§2. Фольклорные мотивы в дилогии……………………………… 90
2.1. Истоки фольклорности в творчестве П.И. Мельникова… 90
2.2. Фольклорность языка дилогии……………………………. 107
§3. Лексические особенности дилогии…………………………… 129
Заключение……………………………………………………………… 136
ПРИЛОЖЕНИЯ………………………………………………………… 138
Приложение 1. Таблица…………………………………………… 139
Приложение 2. Петров день в Заволжье (инсценировка старинного обряда по роману П.И. Мельникова «В лесах»)…… 195
Приложение 3. Кроссворд по дилогии П.И. Мельникова «В лесах» и «На горах»……………………………………………….. 203
Список использованной литературы………………………………..… 205

Раскольников скиты заповедные,

Патриархальность мирных их семей,

Обряды их; вдоль Волги вековые

Леса и ширь синеющих степей,

Затворниц юных песни хоровые

И их любовь в тиши монастырей…

А. Измайлов.


Введение

Вклад П.И. Мельникова (А. Печерского) в русскую литературу значителен. Не много найдется писателей, которые до конца дней своих сохраняли такую тесную связь с провинцией и служили делу изучения народной жизни и народного языка. Созданные им произведения сыграли важную роль в литературе XIX века и до настоящего времени сохраняют как литературную, так и историческую значимость.

П.И. Мельников являлся представителем этнографической школы, что, несомненно, сказывалось на языковой личности писателя. Талантливое использование всех богатств родного языка, а также творческое обогащение и расширение его за счет использования элементов народной речи, создание ярких и выразительных образов, имеющих, как правило, фольклорную основу, - все это характерно для творческой манеры писателя.

К сожалению, произведениям П.И. Мельникова не уделяется должного внимания ни в школьных, ни в вузовских курсах литератур. Их особенности в области языка недостаточно определены и изучены, хотя эта проблема не раз привлекала внимание исследователей. Работы А. Зморовича, П. Усова, А. Скабичевс­кого, С. Венгерова, А. Богдановича, А. Измайлова, Л. Аннинского и других литературоведов способствовали более глубокому изучению языковой личности писателя.

Целью данной работы является характеристика языковых особенностей дилогии П.И. Мельникова «В лесах» и «На горах».

Актуальность дипломной работы определяется стремлением современного общества к возрождению русской национальной культуры, что невозможно без тщательного изучения творчества таких писателей, как П.И. Мельников. Не случайно его дилогия «В лесах» и «На горах» – в золотом фонде русской национальной культуры.

В качестве источников работы использовались: текст дилогии, биографические очерки писателя, фрагменты переписки автора, литературоведческие работы.

Основным методом работы является описательно-аналитический, предполагающий наблюдение над языковыми факторами их описание.

Структура работы: введение, две главы («Дилогия П.И. Мельникова «В лесах» и «На горах» - в золотом фонде русской национальной культуры», «Языковые особенности дилогии П.И. Мельникова «В лесах» и «На горах»), заключение и приложение.


ГЛАВА ПЕРВАЯ Дилогия П.И. Мельникова «В лесах» и «На горах» - в золотом фонде русской национальной культуры § 1. Очерк жизни и творчества

Встречи с произведениями подлинного искусства никог­да не бывают скоропреходящими: рассказ, повесть, роман, поэма, лирическое стихотворение — словом, все, что написа­но настоящим художником, поначалу приковывает наше внимание своей жизненной непосредственностью: вымыш­ленные герои живут в нашем воображении, мы судим об их поступках и мыслях, грустим и радуемся, сочувствуем и негодуем. Но вот перевернута последняя страница книги, мы возвращаемся к повседневным нашим делам и заботам; но люди и события, о которых мы узнали при чтении, не пере­стают волновать нас. Вспоминать о полюбившихся обра­зах — это едва ли не самое прекрасное в нашем общении с миром литературы. И не только потому, что тут мы зано­во переживаем первые впечатления; с этими воспоминания­ми наступает черед неторопливых раздумий обо всем, что образует коренные основы нашего бытия в мире — о смысле и тайнах человеческих отношений, о бесконечном многооб­разии жизни, о вечном ее обновлении, о силе зла, о неисчер­паемости и нетленности прекрасного на земле... При этом рано или поздно, так или иначе, но неизбежно возникает мысль о писателе, который своим искусством возвысил на­ши чувства и обогатил наш разум.

Естественнее всего, конечно, искать его черты в том, что он создал, то есть в его произведениях. Ведь в конце концов, как и о всяком человеке, о писателе судят по его делам, а слова поэта, говорил Пушкин,— это и есть его де­ло. Однако очень часто личность писателя по разным при­чинам запечатлевается в его творчестве в таких слож­ных, а иногда, кажется, даже в преднамеренно завуалиро­ванных формах, что бывает чрезвычайно трудно более или менее отчетливо представить себе ее конкретные очертания. И в этих случаях просто необходимо заглянуть за страницы книги и узнать, какова была жизнь писателя, потому что только в ней можно найти источники всех тех качеств, кото­рые удивляют, радуют, озадачивают, а порою и огорчают нас в его произведениях.

Открывая первые страницы какого-либо издания Павла Ивановича Мельникова, мы видим репродукцию его портрета, который был написан художником И.Н. Крамским по заказу Третьякова. На нас смотрит «человек с чисто-русскими, широкими, крупными чертами лица, лишенный красоты в прямом ее понимании, но одухотворенный красотой умных, прекрасных глаз, внимательно всматривающихся из - под слегка взброшенных бровей, как бывает у «бывалых», «ce6е на уме» купцов. Русская борода широко опушила все лицо и, скрывая черты рта и подбородка, как бы оттенила большой и благородный лоб. И на всем этом — на складках губ, на этом высоком лбе,— природа положила печать высокой интеллигентности и в то же время чего-то типично-русского, какого-то добродушного юмора, живой и беззлобной усмешки, которая вот-вот слегка поведет губу под густым усом и пробежит мгновенным огоньком в этих умных, чутких, хоть и немолодых глазах...» [Измайлов, 1909, с. 2].

Читая произведения Мельникова, мы не мо­жем не удивляться широте познаний писателя, глубине его понимания жизни. Он представляется нам человеком неза­урядного ума и богатейшего жизненного опыта. И не удиви­тельно, что в наших глазах сам писатель становится героем в подлинном смысле этого слова. Потому-то мы и хотели бы знать о нем как можно больше.

Павел Иванович Мельников родился 25 октября 1818 го­да (старого стиля) в Нижнем Новгороде в семье офицера местно­го гарнизона Ивана Ивановича Мельникова (1788-1837). Отец писателя принадлежал к старинному, но обедневшему дворянскому ро­ду. Род Мельникова возник, по преданию, на Дону; Мельников гордился «чисто русской кровью» и знал предков «до времен запорожской вольницы» [Шешунова, 1994, c. 578].

Из статской службы Иван Иванович перешел в земское войско, а оттуда в 1813 го­ду — в действующую армию (офицер Великолуцкого полка), в составе которой участвовал в заграничном походе 1813—1814 годов. После окончания вой­ны он был переведен в нижегородский гарнизон. Женив­шись и получив за женой небольшое именье, Иван Ивано­вич вскоре после рождения первенца (будущего писателя) вышел в отставку и определился служить по дворянским вы­борам — сперва в небольшом городке Нижегородской губер­нии Лукоянове, а позднее — в Семенове—одном из уездных городов, того самого нижегородского Заволжья, где происхо­дит действие крупнейших произведений Мельникова-Печерского — «В лесах» и «На горах».

Мать, Анна Павловна (1790-1835) – дочь надворного советника П.П. Сергеева (в честь него был назван Мельников), избиравшегося 36 лет подряд исправником Нижнего Новгорода, но, вопреки обычаю, ничего не нажившего на этом посту; « образовал себя чтением» и собрал большую библиотеку. Умирая, Сергеев завещал внукам читать «Деяния Петра Великого» и чтить его, что побудило Мельникова с ранних лет полюбить историю [Шешунова, 1994, c. 578].

В доме Мельниковых была обстановка, характерная для малосостоятельных дворянских семей. Тут не было ни гувер­неров, ни учителей, получающих большое содержание. Буду­щий писатель рос в окружении людей из народа, с самого раннего детства незаметно привыкая к народной речи, узна­вая народные обычаи и нравы. Воспитанием и первоначаль­ным обучением детей занималась мать писателя — Анна Пав­ловна. В молодости она получила скудное образование, но потом много и с увлечением читала и эту свою страсть пере­дала старшему сыну. Павел Иванович был первенцем, имел двух братьев (оба офицеры; Николай в 1844 году убит на Кавказе, Федор дослужился до полковника и умер в 60-х годах в Брянске) и двух сестер (Надежда и Анна).

Детские годы провел в «лесном городке» Семенове, окруженном старообрядческими скитами, и «с ранних лет напитался впечатлениями той природы и того быта, которые впоследствии изобразил». По мнению сына-биографа, Мельников рос в атмосфере «доверчивого патриотизма» [Мещеряков, 1977, с. 4]. Однако сам Мельников находил свое воспитание «чисто французским»: «мой гувернер … давал мне такие уроки, что это ужас. Когда я был 14 лет, я с жаром читал Вольтера, его sermon de cinguantes знал наизусть, песни Беранже были у меня в памяти; презрение ко всему русскому считал я обязанностью» [Мещеряков, 1977, с. 5].

В 1829 году Мельников был определен в нижегородскую мужскую гимназию. Он учился в одну из самых мрачных эпох в жизни русского общества. После восстания декабри­стов правящие круги России всеми средствами стремились подавить подлинное просвещение, которое коноводы реак­ции считали источником всякой крамолы. С неуемной же­стокостью правительство Николая I преследовало все, что за­ключало в себе хотя бы малейшие признаки живой мысли. В гимназическом преподавании насаждался схоластический шаблон и бессмысленная, отупляющая зубрежка; розга и карцер были главными средствами «воспитательного» воз­действия. Нижегородская гимназия в этом смысле не состав­ляла исключения. Учителя были «люты», редко обходились без розог и площадных ругательств» [Еремин, 1976, с. 7]. Мельников в своих воспоминаниях рас­сказал весьма характерный для обстановки тех лет эпизод. Вместе с одноклассниками он решил устроить свой театр. С увлечением разучивали они и декламировали популярные пьесы тогдашнего репертуара. Но об этих невинных заня­тиях учеников узнало учебное начальство. Наказание после­довало немедленно. Драматическую труппу под присмотром солдат отправили к директору...

С ними расправились по тогдашнему обычаю довольно круто... Из ребяческой шалости сумели раздуть страшную историю. В городе расска­зывали, будто одиннадцати- и две­надцатилетние мальчики, составили опасный заговор для ниспровержения существующего порядка.

Для Мельникова увлечение театром имело еще и особое значение: тут впер­вые обнаружилась его художественная одаренность. В драматической труппе он был не только актером, но и авто­ром.

Мельников вспоминал добрым словом только одного гим­назического учителя — словесника Александра Васильевича Савельева, пришедшего на смену учителю-рутинеру. В отношениях Савельева с гимназистами-старшеклассниками не было той отпугивающей казенной непроницаемости, которая была свойственна большинству тогдашних преподавателей. В клас­се он читал Пушкина, Дельвига, Баратынского, давал своим ученикам произведения этих поэтов на дом [Еремин, 1976, с. 8].

В 1834 году Мельников поступил на словесный факуль­тет Казанского университета. Мельников был студентом в ту пору, когда над университетами тяготел строжайший жан­дармский надзор, когда самые дикие расправы над студен­тами, заподозренными в склонности к вольнодумству, были будничным явлением. Казанский университет в то время переживал своеобраз­ную полосу своей истории. Ректором тогда был великий ма­тематик Н. И. Лобачевский. Не жалея сил, стремился он укрепить научный авторитет университета.

С благоговением готовился Мельников переступить уни­верситетский порог. Однако в первый же день занятий его постигло глубокое разочарование: профессор читал свою лек­цию, рассчитанную на зубрежку. Но с детства приобретенная страсть к чтению еще в гим­назии помогала ему хоть немного отдыхать от зубрежки и приучала к самодеятельности. Так для него творчество Пушкина было той школой, в которой начали вырабатываться художественные вкусы Мельникова; в этой школе началось и его гражданское самоопределение.

В университете Мельников, как его пожизненные друзья В.П. Васильев, А.И. Артемьев и К.О. Александров-Дольник (впоследствии все трое востоковеды, Артемьев также статистик), увлекся Востоком: учил персидский, арабский и монгольский языки. В 1835 году переведен по бедности на казенный кошт.

Мельников был одним из лучших студентов своего кур­са. В 1837 году Мельников окончил университет со степенью кандидата; после стажировки за границей ему прочили место на кафедре славянских наречий. Произошло нечто такое, о чем и сам Мельников говорил неохотно и его биографы обыкновенно ограничивались неясными намеками. Известно только, что на одной из студенческих вечеринок Мельников вел себя, по мнению университетского начальства, получившего соот­ветствующий донос, весьма предосудительно. О характере «преступления» можно судить по тому, какое последовало наказание: заграничная поездка была отменена, а «преступ­ник» в сопровождении солдата отправлен в захолустный Шадринск. Правда, по дороге к месту своего назначения он получил новое «милостивое» распоряжение, согласно кото­рому он назначался старшим учителем в пермской гимна­зии. Но Мельников превосходно понимал, что и эта «ми­лость» была все-таки ссылкой. [Шешунова, 1994, с. 578].

Весной 1839 года ему удалось выхлопотать разрешение переехать в родной Нижний Новгород. Здесь он был назна­чен на должность старшего учителя гимназии. Учительство­вал Мельников сравнительно недолго (1839-1846). На первых порах он с юношеским увлечением стремился ввести в преподавание подлинную научность; в своих отношениях с учащимися он хотел следовать наиболее прогрессивным педагогическим идеям того времени и увлекал тех немногих, кто сам стремился к знаниям (в их числе – К.Н. Бестужев-Рюмин, с которым Мельников всю жизнь сохранял добрые отношения). Но в этих своих стремлениях он ока­зался одиноким. Тогдашние гимназические преподаватели большей частью были людьми малообразованными и равно­душными. «В гимназии, - вспоминал позднее Мельников, - то есть в обществе учителей, я был почти лишним челове­ком. В это время директор, инспектор и многие учителя бы­ли из семинаристов старого покроя, несносные в классе, дравшие и бившие учеников нещадно (каждую субботу была «недельная расправа», и много розог изводилось) и низкопо­клонничавшие не только перед высшими чинами губернской администрации, но и перед советниками», - то есть перед мелкой чиновничьей сошкой. Но взаимная неприязнь между Мельниковым и его сослуживцами обусловливалась не толь­ко различием в педагогических взглядах и приемах. Большинство преподавателей гимназии в своих литературных вкусах и политических убеждениях было крайне реакцион­но. «Пушкин, по их мнению,— писал Мельников,— пустоме­ля, не имеющий изящного вкуса, и притом вольнодумец, Лер­монтов — мальчишка, которому необходимы розги. Гоголь — сальный марака, а Белинский — сумасшедший человек, ко­торый сам не знает, что пишет» [Еремин, 1976, с. 7-8].

В годы учительства Мельников был библиотекарем гимназии, правителем дел Нижегородского статистического комитета, членом тюремного комитета, преподавал историю в училище для детей канцелярии. Первая публикация – «Дорожные записки на пути из Тамбовской губернии в Сибирь», девять очерков по истории и экономике края от Саратовской пустыни до Перми. В Нижнем Новгороде Павел Иванович сблизился с В.И. Далем и архиепископом Иаковом – знатоком раскола. Занимался по преимуществу методическим изучением истории, статистики и археологии, разбором архивов, которых до него никто не касался; начал ряд исторических трудов, ни один из них не закончил: «История Владимиро-Суздальского княже­ства» (отрывок — «Отечественные записки», 1840, № 7), «Империя и варвары» (отрывок, «Литературная газета», 1840, № 61), «Персия при Сасанидах» (отрывок, «Литературная газета», 1840, № 103); переводил Краледворскую рукопись и чешскую грамматику. В 1839 на славянофильской почве подружился с графом Д. Н. Толстым (в то время директором Нижегородской ярмарки), который разделял интерес Мельникова к расколу и учил его польскому языку (Мельников перевел стихотворение А. Мицке­вича «Великий художник» — «Литературная газета», 1840, 10 июля) [Шешунова, 1994, с. 578].

В 1839 году в Петербурге начал выходить обновленный журнал «Отечественные записки», издатели которого — А. А. Краевский и В. Ф. Одоевский — не уставали напоми­нать о своей былой близости к Пушкину и о своей решимо­сти бороться против Булгарина и его союзников — Н. И. Гре­ча, состоявшего так же, как и Булгарин, в связи с тайной полицией, и О. И. Сенковского — ловкого, но беспринципно­го журналиста и критика, редактировавшего тогда самый распространенный журнал — «Библиотека для чтения». Именно в «Отечественных записках» Мельников и напеча­тал в 1839 году свое первое произведение — «Дорожные за­писки». Он сотрудничал в «Отечественных записках» вплоть до 1844 года, то есть как раз в те годы, когда этот журнал под руководством Белинского стал трибуной революционной мысли.

Литературные взгляды Мельникова формировались в переходный пе­риод от романтизма к реализму. Это оказало опреде­ленное влияние на замысел первого крупного беллетристи­ческого произведения Мельникова — его романа «Торин», который состоял из пяти очерков и рассказов: «Звезда Троеславля», «Новый исправник», «Ивановская кра­савица», «Заочная любовь» и «Он ли это?». В этих расска­зах описана провинциальная жизнь в губернских городах, а в эпилоге — жизнь в деревне. Все рассказы рисуют сатирическую картину нравов и выдают «невыно­симое» подража­ние Н. В. Гоголю [Аннинский, 1988, с. 198]. Вскоре Павел Иванович писал брату: «Никогда не прощу себе, что я напечатал такую гадость» [Шешунова, 1994, с. 579], однако в1858 использовал некоторые сюжет­ные элементы этой публикации в рассказе «Именинный пирог» («Русский вестник», № 2).

Работая над «Ториным», писатель боялся «первым опытом сделать промах» и, убедившись в неудаче, на 12 лет оставил беллетристику, сосредо­точившись на служебной карьере [Шешунова, 1994, с. 580].

С 1841 Мельников — корреспондент Археологической комиссии; в 1843 произвел изыс­кания о потомстве К. Минина и впервые обнаружил его полное имя. С 1846 член Русского географического общества, с 1847 член-корреспондент Общества сельского хозяйства. В 1845 Мельников по приглашению Нижего­родского губернатора князя М. А. Уру­сова принял редакцию неофициальной части «Нижегородских губернских ведомостей, где проработал до 1850 года. Среди сотрудников были: М. В. Авдеев и В. А. Соллогуб, однако, по признанию писателя первые девять месяцев — от «первого слова до последнего», а далее «две трети газеты были им писаны...». В основном это были исторические и этнографические очерки краеведческого характера, которые Мельников не подписывал (о Нижнем Нов­городе в «смутное время», о Нижегородской ярмарке и тому подобное) [Шешунова, 1994, с. 580].

Под статьей «Концерты на Нижегородском теат­ре» (1850, № 17) впервые появился придуманный В. И. Далем псевдоним «Печерский», так как Павел Иванович жил на Печерской улице.

В 1847 М. с успехом читал бесплат­ные лекции по истории. По воспоминаниям современников, умел «сильно действовать на слушателей» (от предводителя дворянства до семинаристов) и возбудить в них «сочувствие к истории края», которое старался сделать досто­янием общественного сознания [Мещеряков, 1977, с. 8].

С 1841 по 1848 годы был женат на дочери арзамасского помещика Лидии Николаевне Белокопытовой. Все 7 детей от этого брака умерли во младенчестве, затем последовала и смерть болезненной жены, годами не покидавшей комнаты. В годы вдовства Мельников «считался блестящим кавалером», но с репутацией «не вполне безукоризненной» из-за «клубных похождений» [Шешунова, 1994, с. 580]. Поэтому, когда Павел Иванович на маскараде, в костюме восточного мага, посватался к шестнадцатилетней красавице Елене Андреевне Рубинской (сироте, воспи­танной прадедом-немцем в лютеранском духе), в городе поднялась «целая буря». Невесту отпра­вили в монастырь, где подвергли длительным увеща­ниям, не поколебавшим, однако, ее решимости выйти за Мельникова. В 1852 писатель писал ей: «Я честолю­бив, но брошу в грязь всевозможную почесть и славу; я горд, но готов поклониться негодяю, если б от этого зависело наше соединение» [Шешунова, 1994, с. 580]. В 1853 отец Н. А. Доб­ролюбова обвенчал Рубинскую с Мельниковым в ее нижегородском имении Ляхово. Шаферами были, со слов Елены Андреевны, «граф Соллогуб... и Аксаков» [Шешунова, 1994, с. 580]. От этого брака было три сына: старший, Андрей — археолог, этнограф, био­граф Мельникова и три дочери. Мать внушала детям «безграничное благоговение к отцу и его делу», которое испытывала сама, и была «невиди­мым рычагом» и нравственной опорой писателя. Он так же горячо любил жену и делился с ней всеми мыслями [Шешунова, 1994, с. 580].

Известно, что склонность к художественному творчеству у Мельникова обнару­жилась довольно рано. Однако с детских лет с ней соперни­чал глубокий его интерес к истории. Будучи учителем нижегородской гимназии, Мельников начал изучение истории сво­его родного города. Он много работал в местных архивах, и это вскоре принесло ему известность в ученых кругах Пе­тербурга и Москвы. Эти историко-краеведческие занятия и возбудили его интерес к «расколу», поскольку в Нижегород­ской губернии старообрядцы составляли тогда весьма значи­тельную и в известной степени влиятельную часть населе­ния.

Первые шаги в изучении «раскола», как очень важного и своеобразного явления русской жизни, в значительной сте­пени облегчались для Мельникова тем, что он многое в нра­вах и обычаях старообрядцев знал еще с детских лет. Но по мере овладения материалом он все больше и больше убеж­дался, что одного знания быта явно недостаточно. Больше того, сам этот быт не мог быть осмыслен без знания истории возникновения и развития «раскола», без понимания того, какое место в общественной и политической жизни России занимает старообрядчество в целом. Все эти вопросы в то время были еще мало освещены, а то и преднамеренно за­темнены и фальсифицированы официальными историками православной церкви.

Мельников принялся штудировать официальную церковную и старообрядческую догматику, историю возникновения и развития «раскола», знакомился с многочисленными правительственными мерами «пресече­ния» его. Он разыскивал почитаемые старообрядцами старо­печатные и рукописные книги, записывал и запоминал мно­гочисленные старообрядческие предания и легенды... К кон­цу сороковых годов он был уже одним из самых известных знатоков старообрядчества. И эта его известность оказала на всю дальнейшую жизнь Мельникова огромное влияние.

Де­ло в том, что его обширной осведомленностью в старообряд­ческой жизни заинтересовались прежде всего власти. В 1847 году Мельников стал чиновником особых по­ручений при нижегородском генерал-губернаторе. Занимал­ся он почти исключительно старообрядческими делами: вы­являл и подсчитывал тайных «раскольников», разыскивал беглых старообрядческих попов, «зорил» скиты, вел с начет­чиками старообрядчества догматические диспуты и т. п. Эта энергичная деятельность нижегородского чиновника вскоре была замечена и в Петербурге, по протекции Даля Мельников начинает выпол­нять не только поручения местного начальства, но и зада­ния министра внутренних дел и даже «высочайшие» пове­ления [Еремин, 1976, с. 7-8].

В судьбе Мельникова произошел значительный по сво­им последствиям поворот: на долгие годы вступил он в круг царских чиновников. Если внимательно присмотреться к чиновничьей деятель­ности Мельникова, то нельзя не заметить в ней какой-то наивности, чего-то такого, что можно было бы назвать ад­министративным донкихотством. Он действовал не как ис­полнитель, которому приказали, а с каким-то особым рве­нием, инициативно. Однако этим своим необыкновенным усердием он достигал результатов на первый взгляд весьма неожиданных: лишь очень немногие из высших начальников одобрительно относились к его служебным подвигам.

Эти взгляды предопределили и его отношение к «раско­лу», который, как он совершенно искренне думал, был пло­дом крайнего невежества и самой несусветной дикости. Дог­матика и традиции «раскола» отгородили большие массы на­рода не только от элементарных завоеваний цивилизации (старообрядцы избегали обращаться к помощи врачей, даже в первой половине XIX века они считали картошку черто­вым яблоком, им запрещено было пить чай и т. п.), но и от всего, в чем выражалась поэзия народной жизни: «мирские» песни, хороводы и пляски почитались в старообрядче­ской среде за великий грех. Старообрядчество как обще­ственное явление — это воплощенный застой — таков был для Мельникова главный итог его исследований и разы­сканий.

Однако благодаря стараниям старообрядцев сохранились для истории многие древние ру­кописи, книги, замечательные по своей художественности иконы, утварь и т.п. Мельников это превосходно понимал, но его чисто просветительская ненависть к темной, суро­вой догматике «раскола» была так сильна, что только из-за присутствия ее элементов он, прирожденный художник, не сумел оценить такого исключительного по своей художественной силе памятника старообрядческой старины, как «Житие протопопа Аввакума, им самим написанное» [Еремин, 1976, с. 14-15].

Свои взгляды на «раскол» Мельников изложил в мону­ментальном «Отчете о современном состоянии раскола в Ни­жегородской губернии», написанном по заданию министра внутренних дел (1855 г.). В этом документе рельефно выра­зилась двойственность положения Мельникова — ученого чи­новника и просветителя. Почти десятилетняя служба не могла не повлиять на него. «Отчет» представляет собою ти­пический образец чиновничьей «дипломатии», главным ору­жием которой были верноподданнические заверения. Сообра­зуясь с официальной политикой, Мельников писал в этом документе, что старообрядчество представляет силу, препят­ствующую «благодетельным видам» правительства, что в случае международных конфликтов «раскольники» могут оказать поддержку тому иноземному государству, которое пообещает им свободу вероисповедания. Правда, сколько-ни­будь убедительных доказательств, подтверждающих эти по­ложения, он, в сущности, не привел.

Но главное в «Отчете» не в обосновании правительствен­ного взгляда на «раскол». Сквозь официальную фразеоло­гию этого документа явственно проступает мысль Мельни­кова-просветителя о том, что «раскол» — это одно из тяжких зол народной жизни. Развивая эту мысль, он смело нельзя забывать, что «Отчет» составлялся в последние годы цар­ствования Николая I высказал соображения и выводы боль­шой обличительной силы. По мнению Мельникова, на отно­шении к «расколу» ярче всего проявлялись противоречия внутриполитической жизни России. В сущности, полулегаль­ный гражданский быт старообрядцев создавал благодатную почву для всякого рода злоупотреблений. Чиновничество без­застенчиво грабило старообрядцев именно на том основании, что их верования были вне закона. Православный поп вы­могал с них обильную дань только за то, что не доносил на­чальству об их приверженности к «расколу». Многие по­мещики «покровительствовали» старообрядцам лишь по­тому, что те отплачивали «благодетелю» «примерным» об­роком. Богатые старообрядцы поддерживали традиции «раскола», чтобы сподручнее было обделывать свои торго­вые и промышленные дела, как правило, отнюдь не без­грешные [Еремин, 1976, с. 15].

Таким образом, главные правящие силы России на деле были заинтересованы в существовании «раскола», но имен­но полулегальном существовании. В николаевские времена нечего было и думать о полной легализации «раскола» — Мельников это хорошо понимал. Он искренне был убежден, что для того, чтобы защитить подлинные человеческие интересы массы старообрядцев, необходимо было подавить «рас­кол» силами правительства и православной церкви.

После пред­ставления «Отчета» служебная карьера Мельникова, по су­ществу, окончилась. Правда, он состоял при министерстве еще около десяти лет, но важные дела ему теперь поруча­ли редко, чинами явно обходили. Мельников не мог не понимать причин такой «немило­сти» [Еремин, 1976, с. 16]. Утопическая вера в просветительную миссию самодер­жавного правительства получила сильный удар. Но богатый опыт чиновничьей службы не пропал даром. Именно в эти годы родился самобытный писатель Андрей Печерский.

В. И. Даль, которого Мельников считал «перво­степенным знатоком русского быта», по-прежнему не оставлял писателя поддержкой и советами.

Рассказом «Красильниковы» Мельников как бы заново начинал свой творческий путь. Он тогда все еще сомневался в своих писательских способностях. Понадобилось одобрение В. И. Даля, чтобы Мельников решился отослать это свое произведение в печать. Успех рассказа превзошел самые смелые надежды. Критики того времени говорили о нем как о незаурядном явлении литературы. Некрасовский «Современник» — в те глухие годы самый последовательный защитник реализма,— заключая свой отзыв, писал: «По верности действительности, по меткости и по силе впечатления этот рассказ может быть поставлен наряду только с лучшими произведениями». Произведения, с которыми критик мысленно сопоставлял рассказ Печерского, здесь не названы, но безоговорочная ре­шительность тона побуждала читателей вспомнить имена самых крупных русских писателей. Красильниковы» — первое художественное произведение где писатель показал себя знатоком народной жизни и быта; здесь проявились такие специфические черты его творческой манеры, как склонность к использованию лич­ных наблюдений и ярко выражен­ный этнографизм. Критика отме­тила «необыкновенное умение владеть чистым русским языком» и «не­обыкновенную наблюдатель­ность»; И. И. Панаев поставил рассказ в первый ряд литературы («Современник», 1852, № 5) [Шешунова, 1994, с. 580].

Успех «Красильниковых» открывал перед Мельниковым широкую дорогу в литературу. Будучи весной 1852 года в Петербурге, Мельников убедился в этом. «Красильниковых» читают нарасхват,— сообщил он в одном из своих тогдаш­них писем.— Панаев задал мне обед; вместо 50 рублей за лист, которые дает Погодин, предлагает 75 рублей серебром за лист» [Шешунова, 1994, с. 580]. Казалось бы, теперь он мог писать и писать. Но в его литературной работе наступил еще один, почти пятилет­ний перерыв. Почему же он не воспользовался обстоятель­ствами, как будто бы так счастливо сложившимися для него?

В только что цитированном письме есть фраза, содержа­щая исчерпывающий ответ на этот вопрос. Рассказав о бу­дущих гонорарах, Мельников написал следующее: «Если не запретят писать, надобно будет воспользоваться этим вы­годным предложением». Если не запретят писать... В нико­лаевские времена такого рода запреты не были редкостью. «История нашей литературы, - писал Герцен в 1850 году,— это или мартиролог, или реестр ка­торги» [Еремин, 1976, с. 18].

Когда Мельников писал горькие слова о возмож­ном запрете, у всех еще была в памяти буря, разразившаяся над А. Н. Островским после напечатания пьесы «Свои лю­ди — сочтемся»: попечитель московского учебного округа «вразумлял» великого драматурга, а полиция следила за каждым его шагом — по прямому приказу царя. Как раз в 1852 году Тургенев после выхода в свет его «Записок охотника» был посажен на съезжую, а потом сослан в деревню.

«Красильниковы» произвели большое впечатление не только на читателей, но и на тех, «кому ведать надлежало». «Быть может, до вас дойдут слухи о том, что я арестован,— предупреждал Мельников своего адресата в том же письме.— Повесть «Красильниковы» имела сильный успех, но цензу­ра, говорят, возопияла и послала в Москву узнать, кто такой «Печерский»... Если это справедливо, без неприятностей не обойдется: здесь то и дело литераторы на гауптвахте сидят. Авось и пройдет!» Но авось не выручил: ведь Мельников был чиновник — лицо перед высшим начальством сугубо подневольное [Еремин, 1976, с. 18].

Почему же власть имущие так всполошились?

Тема рассказа как будто бы чисто бытовая. Но разре­шалась она на таком жизненном материале — быт купечест­ва, который в то время сам по себе был политически ак­туален. Гоголь бросил на купца презрительно-насмешливый взор. Но его купцы еще старозаветной породы. Они еще и сами не перестали считать себя холопами; даже с начальст­вом средней руки они были почтительны и уступчивы и осмеливались только разве жаловаться, да и то лишь в крайних случаях. Русский купец и промышленник середины XIX столетия был уже не таков. Вышедший из числа оборотистых мужиков или плутоватых и услужливых при­казчиков, он все смелее и напористее претендовал на поло­жение нового хозяина жизни. И самодержавие сочувствен­но относилось к этим претензиям. К такому купцу русские писатели тогда только еще начинали присматриваться. Сам­сон Силыч Большов стоял в тогдашней литературе почти в полном одиночестве.

Корнила Егорыч — человек того же разбора, что и Большов. Но в мельниковском герое перед нами новое качество: он, если можно так про него сказать, мыслит более круп­ными категориями, он «политик». Говоря о бестолковости чиновничьей статистики, Корнила Егорыч в то же время имеет в виду всю государственную экономию; он толкует не просто о нравах и стремлениях купеческой молодежи самих по себе, а о смысле и пользе просвещения вообще. И все это самоуверенно, ни на минуту не сомневаясь в собственном превосходстве над собеседником.

На первый взгляд может показаться, что Мельников в чем-то разделяет мнения старшего Красильникова и даже чуть ли не сочувствует ему. В речах Корнилы Егорыча о несуразице казенных умозаключений есть явный резон. Но ведь чиновники и на самом деле действуют так бессмыслен­но и нелепо, что нетрудно заме­тить это. За «критиканством» Корнилы Егорыча явно чув­ствуется полное его равнодушие и к интересам государства и к народной участи. С полной заинтересованностью он требует только одного: чтобы наживе не препятствовали, чтобы его «сноровке» дали полную волю. Без­мерной жадностью к деньгам погубил он и своего талантливого сына Дмитрия. Корнила Егорыч — опять-таки только ради красного словца — уверяет, будто приданое он не це­нит; на самом-то деле он не может скрыть своей досады, что Дмитрий не захотел жениться на дочке какого-нибудь мильонщика. Потому-то так и ненавистно Корниле Егорычу просвещение, что оно неразлучно с человечностью, что по самой своей сущности оно враждебно религии ба­рыша.

В этом рассказе впервые выразились взгляды Мельни­кова на нового хозяина жизни, взгляды, которым он не изменял до конца своих дней. Конечно, Корнилы Егорычи — это сила. Но сила бесчеловечная, антинародная, сила тем более страшная, что ей покровительствуют власти, и поэтому при всей ее жестокости она безнаказанна.

«Красильниковы» были не только важнейшей вехой в литературной деятельности, но и во всем общественном по­ведении Мельникова.

После смерти царя был несколько ослаблен и цензурный гнет. Передовые русские писатели не замедлили воспользо­ваться этим. В 1856 году вышли в свет две книги, обозна­чившие новую эпоху в литературе: сборник стихов Н. А. Не­красова, открывавшийся стихотворением «Поэт и гражда­нин», в котором звучал почти открытый призыв идти на бой против самодержавия и крепостничества, и «Губернские очерки» М. Е. Салтыкова-Щедрина, потрясшие читателей горькой правдой о нравах той огромной корпорации раз­ных служебных воров и грабителей, о которой писал неза­долго до своей кончины Белинский в знаменитом письме к Гоголю.

В рядах передовых писателей выступил и Мельников. Ему не пришлось долго размышлять над тем, что произошло в стране и чего ждет общество от литературы. В 1856—1857 годах — всего лишь за один год с небольшим — он напеча­тал целую серию произведений, которые если и не были целиком написаны, то уж во всяком случае обстоятельно обдуманы еще в николаевские времена. «Дедушка Поли­карп», «Поярков», «Медвежий угол», «Непременный» — во всех этих рассказах Печерского предстали перед читателем во всей своей безобразной и цинической наготе порядки и нравы, господствовавшие в самодержавно-чиновничьем госу­дарстве. Рас­сказы насыщены нижегородскими впе­чатлениями и посвящены негатив­ным явлениям дореформенной жизни (взяточничеству чиновников, бес­правию крестьян и т. п.). Генети­чески рассказы связаны с нату­ральной школой, творчеством Гоголя и Даля; для них харак­терны: подробное воспроизведение уездного быта, очерковая точ­ность, зачастую документаль­ность. За «Медвежий угол» глава путейного ведомства подал на Мельникова жалобу Александру II, на что царь ответил: «Верно, Мельников лучше вас знает, что у вас делает­ся» [Шушунова, 1994, с. 581].

В 1858 цензура запретила отдельные издания рас­сказов. В том же году, по свиде­тельству Салтыкова-Щедрина, министр внутренних дел призвал к себе Мельникова и потребовал, чтобы тот не писал в журналах.

В названных выше рассказах Андрей Печерский не из­меняет своей позиции занимательного и непритязательного рассказчика. Он, по-видимому, без каких-то важных целей повествует о людях и случаях, с которыми ему пришлось сталкиваться во время его разъездов по медвежьим углам — по всем этим Рожновым, Чубаровым, Бобылевым. Истинные «герои» всех этих рассказов — уездные или гу­бернские чиновники различных рангов—от какого-нибудь исправника или станового до управляющего казенной пала- той. В среде этих людей властвуют законы разбойничьей шайки. Грабительство для них — дело заурядное и естествен­ное: брать бери, не задумываясь, только знай, с кем и когда поделиться добычей.

Сборник «Рассказы А. Печерского» вышел только в 1876, давно утратив актуальность. Однако в контексте 1850-х годов именно эти рассказы, по мнению критики, выдвинули имя Мельникова в первые ряды литературы. Публи­цисты «Современника» видели в нем обли­чителя и стремились переманить из «Русского вестника».

Н. Г. Чернышевский находил, что в «Пояркове» Мельников проявил больший талант, чем М. Е. Салтыков-Щедрин, и «должен быть причислен к даровитейшим нашим рассказчикам». Имена Мельникова и Салтыкова-Щедрина становятся неразлучны как эмблема «новой литературы», оттеснившей «изящную словесность» [Шешунова, 1994, с. 581].

Л. Н. Толстой писал в 1857 В. П. Боткину и И. С. Тургеневу: Некрасов и Панаев «сыплют золото Мельникову и Салтыкову», в то время как «все наши старые знакомые и ваш покорный слуга... имеют вид оплеванных». П. В. Аннен­ков замечал, что такого рода «повествователи, как Щедрин и Печерский, обязаны подбавлять каждый раз жизненной мерзости ... для успеха» Сам Мельников заме­тил в дневнике 22—31 марта 1858: «Я с Салтыковым по одной до­рожке иду: что Щедрину, то и Печерскому». При этом М. Е. Салтыков-Щедрин оце­нивал рассказы Мельникова как «псев­донародные... ухарские» [Шешунова, 1994, с. 581].

Своим лучшим произведением Мельников долго считал повесть «Старые годы» («Русский Вестник», 1857, № 7). В основе повести — восторженный рассказ старого слуги о буйствах и злодей­ствах барина-самодура XVIII века. В «Старых годах» Мельников высказал, в сущности, все, что он думал о русском дворянстве. В других его произведе­ниях о дворянской жизни только развивались и в чем-то до­полнялись идеи, впервые высказанные в этой повести.

Повесть «Старые годы» была напечатана как раз в то время, когда все больше и больше обострялась борьба во­круг крестьянского вопроса. Защитники крепостничества, от­стаивая свои «права» на владение собственностью, а явной несостоятельностью юридических и экономических доводов с удвоенной настойчивостью принялись оживлять старую легенду об исторических заслугах всего дворян­ства перед русским государством, перед русской культурой.

Вспоминали имена «птенцов гнезда Петрова», «екатери­нинских орлов», героев Отечественной войны 1812 года и заслуги этих людей приписывали всему дворянству. Передовая русская литература противопоставила этим легендам правду о крепостническом дворянстве. В те годы появились новые, наиболее беспощадные антидворянские стихи Н. А. Некрасова; И. А. Гончаров напечатал «Обломова», а Н. А. Добро­любов разъяснил общественное значение этого романа. Не­красов в своей «Железной дороге», А. Н. Островский в исто­рических драмах, несколько позднее Лев Толстой в «Войне и мире» показали великую роль народа в защите родной страны и в созидании всех ее богатств — народа, а не дворянства.

«Старые годы» написаны в иной тональности, чем рас­сказы Мельникова о чиновниках. Там господствует ирони­ческий тон, здесь — саркастический. Большая часть мельниковских чиновников — мелкая сошка, над которой в те годы потешались и на которую хотели свалить все беды и неустройства даже самые закоренелые ретрограды. Мельни­ков обличал не столько их самих, сколько бюрократическую систему в целом. Князь Заборовский как личность — тоже совершеннейшее ничтожество, но в его руках сосредоточена огромная, самостоятельная, в сущности, почти неограничен­ная власть. В его карьере, в его привычках и желаниях, во всей его бесчеловечно-жестокой и чудовищно-бессмысленной жизни воплотилась норма дворянского бытия — от царских палат до мелкопоместной усадьбы. Князь Алексей Юрьевич был заметной фигурой при дворе. Там он прошел велико­лепную школу и тирании и холуйства. В своем Заборье он просто установил обычаи и нравы, господствовавшие при дворе. Потому-то главным образом все местные дворяне в этих обычаях и не видели ничего преступного. Мелко- и среднепоместные поспешили определиться в приживальщики со всеми «приличными» этому званию преимуществами и обязанностями, а губернатор и предводитель дворянства по­читали за честь быть приглашенными к княжескому столу. Для них Заборовский — образцовый барин; любой из окру­жающего его «шляхетства» поступал бы в точности так же, если бы имел такое богатство и такие связи. Поэтому пре­ступления князя Заборовского не исключение; они прямое следствие того положения, которое занимали русские дворяне в обществе.

Повесть П. И. Мельникова сразу привлекла сочувственное внимание демократических кругов. Некрасов сообщил о ней Тургеневу как о первостепенной литературной новости: «В «Русском вестнике»... появилась большая повесть Печерского «Старые годы»... интерес сильный и смелость небывалая. Вы­веден крупный русский барин во всей ширине и безобразии старой русской жизни — злодействующий над своими подвластными, закладывающий в стену людей...» И этот злодей, продолжал Некрасов, «всю жизнь пользовался покровитель­ством законов и достиг «степеней известных». Здесь преж­де всего необходимо обратить внимание на мысль о «сме­лости небывалой» [Некрасов, 1952, т. X, с. 355].

После этого Мельников ненадолго пере­шел в усердно звавший его «Сов­ременник», где опубликовал «Бабуш­кины россказни» — рассказывающие о быте и нравах 18 века (1858, № 8,10). «Ба­бушкины россказни», — это нечто вроде варианта «Старых годов», исполненного в обычной для Мельникова иронической манере. Главная героиня - Прасковья Петровна Печерская, хоть и не очень богатая дворянка, была, однако, своим человеком и в верхнем гу­бернском и в придворном кругах, а ее мораль, ее взгляды на жизненные ценности ничем не отличаются от взглядов темного княжеского холопа Прокофьича.

Есть в «Бабушкиных россказнях» как будто бы проход­ной, но на самом деле весьма многозначительный диалог о «бесподобном» французском короле — Людовике XVI, кото­рый всегда с таким глубоким уважением и с такой почти­тельностью говорил о Екатерине II и которого «tue» на эша­фоте. Конечно же, Мельников смотрел на это историческое событие иначе, чем бабушка Андрея Печерского, и напом­нил он о нем неспроста. Общественная борьба, развернувша­яся в те годы в России, могла, по его убеждению, привести к тем же, что и во Франции конца XVIII века, последстви­ям, если единомышленники бабушки будут упорствовать в защите своих привилегий.

В 50—60 годах с наибольшей силой и резкостью обнару­жилась противоречивость мировоззрения Мельникова. Он был убежден в необходимости и неизбежности переустройства общественных порядков в России. Однако, кроме правительства, он не видел в России иной силы, которая могла бы возглавить и осуществить дело такого переустройства

Все надежды возлагались на царя. Но эти надежды были шаткими. «Темная партия сетьми опутывает государя. Доброго что-то не предвещает настоящее», — писал Мель­ников в своем дневнике за 1858 год. Для его тогдашних на­строений чрезвычайно характерна дневниковая запись от 22 марта 1858 года: «...Встретился с Сергеем Васильевичем Ше­реметьевым и ходил с ним по Невскому и по Литейной более двух часов... Он, разумеется, против освобождения... Шере­метьев сказал, между прочим, что еще будут перемены в этом деле, но какие, не говорил. Он в связях и родстве с великими мира сего и, конечно, говорит не без основания. Что же это будет? Народу обещали свободу, назначили срок и правила; народ ждет; везде тихо, спокойно, несравненно спокойнее, чем прежде, и вдруг, если Шереметьев правду говорит, пойдет дело в оттяжку. Таких дел откладывать нельзя, а то, чего доброго, и за топоры примутся» [Еремин, 1976, с. 19].

Хотя Мельников никогда не считал себя единомышлен­ником либералов 50—60-х годов, его позиция в обществен­ной борьбе того времени в главном и существенном совпа­дала с их позицией. Однако было бы ошибочно думать, что Мельников теперь отказался от своих просветительских убеждений. Они неизбежно прорывались в его действиях и поступках. И это хорошо понимали вчерашние его противники: рев­ностные охранители самодержавно-крепостнического режи­ма не могли забыть и простить рассказов и повестей Печерского и не считали Мельникова «своим человеком». Да он и сам в эти годы был далек от уверенности в правоте своей общественной позиции. Только этим и можно объяснить новое, третье молчание Мельникова-беллетриста, на этот раз продолжавшееся около восьми лет (1860—1868 гг.).

Написанная почти одновременно с «Бабушкиными россказнями», повесть «Гриша» («Современник», 1861, № 3) — о юноше-старо­обрядце, алчущем подвигов и ставшем во имя святости соучаст­ником преступления. Повесть П. И. Мельникова носит подзаголо­вок «из раскольничьего быта», но, безусловно, она выходит за рамки бытописания. Подчас творчество Печерского воспринимается толь­ко в этом аспекте, а глубина духовных исканий и художественная самобытность писателя ос­тается в тени.

Героем повести становится мальчик-сиро­та Гриша, взятый в дом богатой добродетель­ной вдовы, которая исповедует старую веру, взят для того, чтобы служить странникам, на­ходящим приют у вдовы. Весь Божий мир про­ходит перед героем, разнообразные люди по­являются в его келейке. Это и девушка Дуняша, кото­рая пытается искусить юного героя, и два странника Мардарий и Варлаам, грешные люди, мечты которых состоят в том, чтобы сладко поесть да попить. Но для Гриши встреча с земным, грешным миром пробуждает особые мысли и чувства: «Где же правая вера, где истинное учение Христово?» — зада­ет герой вопрос [Прокофьева, 1999, с. 21-22].

Наконец перед Гришей появляется настоящий праведник, старец Досифей. Внешний облик этого героя нарисован в иконографической традиции, он высок, сгорблен, пожелтевшие волосы вскло­коченными прядями висят из-под шапочки, его протоптанные корцовые лапти говорят о том, что пришел Досифей издалека.

Но Досифею не удается передать Грише свои челове­чные представления о жизни, его убеждения остались не поняты героем. «"Сам Господь да просветит ум твой и да очистит сердце твое любовью", — сказал старец заклинавшему бе­сов келейнику и тихо вышел из кельи» [Мельников, 1960, с. 154].

Последний сюжетный поворот повести — это появление нового гостя, который губит ду­шу отшельника, заставляет его совершить преступление, якобы во имя веры. В повести речь идет не только о сцене из раскольничьего быта, но и о гибели человече­ской души, добро и зло сражаются за челове­ческую душу, зло в данном случае побеждает, и человек оказывается не в силах распознать истинное и ложное.

В этой повести русская душа предстает как «слепой Сам­сон, которого первый встречный может привести к обрыву» [Прокофьева, 1999, с. 24].

Тема религиозных исканий народа, интерес к противоречиям народного характера (например, равная склонность и к аскетизму, и к полуязыческой обрядовости), широкое обращение к фольклору (в том числе к нижегородским легендам) делают эту повесть преддвери­ем его романов, где названные особенности получили последу­ющее развитие. Не случайно

Н. С. Лесков из всего творчества Мельникова выделял именно эту повесть, называя ее лучшим произведением писателя.

В министерстве его держали подальше от дел, в которых он больше всего был осведомлен и заинтересован. Тогда он решил заняться публицистикой и в 1859 году стал совместно с Артемьевым издавать газету «Русский дневник», где из авторских публикаций Мельникова интерес представляют рассказ «На станции» (№ 21) и незаконченная повесть «Заузольцы», которая впоследствии стала прообразом романа «В лесах» (7, 14, 21, 24, 28 июня).

Успех, которого писатель до­бился в «Нижегородских губернских ведомостях», не повторился: газета привлекла всего 1518 подписчиков; после ее прекращения Мельников остался в долгах. Полуофициозный характер этого издания предопределил полный его неуспех у читателей: оно перестало выходить, даже не дотянув до конца года. После закрытия «Русского дневника» он некоторое время сотруд­ничал в консервативной газете «Северная пчела», куда вошел в число его сотрудников по предложению владельца и редактора «Северной пчелы» П. С. Усова. Мельников здесь среди прочего опубликовал рецензию на «Грозу» А. Н. Островского, где, соглашаясь с добролюбовской концепцией «темного царства», выступал про­тив «нелепой татарско-византийской патриархальности», утверж­дая, что «Домострой» - наследие чужеземного ига, что семейство Кабановых с его формалистическим подходом к духовной жизни — рас­кольничье (1860, 22—23 февраля).

Не оставлял Мельников и своих штудий по истории раскола, руководствуясь прежде всего необхо­димостью обобщать и «сообщать о нем факты и факты» («Исторический вестник», 1884, № И, с. 340). Он создает: «Письма о расколе» («Северная пчела», 1862, 5, 8,10,11,15,16 января; благодарственный отзыв епископа Нектария («Исторический вестник», 1884, № И, с. 340), «Старообрядческие архи­ереи» («Русский вестник», 1863, № 4—6), «Исторические очерки попо­вщины», («Русский вестник», 1864, № 5; 1866, № 5, 9; 1867, № 2). Попутно он занялся исследованием нетрадиционных вероучений, в частности хлыстовского. По этому поводу написаны: «Тайные секты» («Русский вестник», 1868, № 5), «Белые голуби» («Русский вестник», 1869, № 3, 5). Все эти научные материалы послужили затем писателю в работе над дилогией «В лесах» и «На горах».

На «частную» журнальную деятельность Мельникова министерское на­чальство смотрело косо. Чтобы взять «перо» Мельникова под свой полный контроль, министр внутренних дел Валуев назначил его редактором отдела внутренней жизни прави­тельственной газеты «Северная почта». Но и на поприще официальной публицистики он продержался недолго: выяс­нилась непригодность Мельникова на роль послушного пе­ресказчика «идей» и указаний Валуева [Шешунова, 1994, с. 581].

В 1866 году Мель­ников вышел в отставку, переселился в Москву, где в 1868 поселился в доме Даля. Часто встречался с Писем­ским, который консультировался с ним по поводу романа «Ма­соны», общался с В. И. Далем, В. Аверкиевым, задумавшим в то время пьесу «Свадьба уходом» по моти­вам «В лесах» Мельникова (замысел не осу­ществился). В 1867 Павел Иванович редактиро­вал отдел внутренних дел в «Московских ведомостях» — вновь, как и в «Северной почте», неудачно: «он не был спо­собен... к газетному труду» («Исторический вестник», 1884, № 12). Потеряв эту должность Мельников, вынужден был кор­мить семью литературным трудом и в 1868 начал по материалам «Заузольцев» повесть «За Волгой» («Русский вестник», № 6, 7, 10, 12), которую переделал в роман «В лесах» («Русский вестник», 1871—75, отдельное издание — М., 1875; посвященное Александру III). С этого времени писатель печатался только в «Русском вестнике», хотя его переманивали в другие журналы.

Роман имел у читателей боль­шой успех. Мельников писал жене: «Меня честят, как лучшего современного писате­ля, и, что всего удивительнее, разные фрейлины восхищаются моими сиволапыми мужиками и раскольничьими монахинями... Даже в нигилистических лагерях про меня толкуют» — признают «в политическом отношении за неблагона­дежного, даже нечестного (это высокая похвала из их уст), но в отношении искусства первостепен­ным талантом» [Шешунова, 1994, с. 581]. Министр народного просвеще­ния предложил, дабы предотвра­тить упадок русского языка, учить ему детей по романам Мельникова. После празднования в 1874 году 35-летнего литературного юбилея писатель пережил апогей славы. Известно даже, что

П. М. Третьяков просил его позировать И. Н. Крамскому для своей га­лереи. Затем Мельников уехал в Ляхово, где писал роман «На горах» («Русский вестник», 1875— 1881; отд. изд. — М., 1881), публикация которого замедлилась из-за болезни, вызванной сидячим образом жиз­ни: неделями Павел Иванович не выходил из дома, поглощенный книгами и рукописями, что привело к пара­личу. Утратив способность писать, Мельников диктовал жене заключительные главы романа «На горах» и начало давно задуманного романа из жизни семнадцатого века — «Царица Настасья», а в 1882 лишился дара речи.

Дилогия «В лесах» и «На го­рах» — итог и вершина литературной деятельности Мельникова. Объектом художественного изображения в романах выступает семейно-бытовой уклад родных мест Мельникова; столь полное отражение быта, нравов, экономического состояния, истории и этно­графии края позволило критике назвать дилогию эпопеей («Московские ведомости», 1883, 19 февраля; «Русский вестник», 1874, № 1, с. 355). Автор рисует ряд микроукладов (быт патриархаль­ного купца, промышленника-«европейца», крестьянина, священни­ка, рабочей артели, хлыстовской секты, женского скита, мужского монастыря и т. д.), давая каждому подробное, иногда многостранич­ное описание. Контрапункт дило­гии — нетронутая старина скитов в соседстве с динамическим ста­новлением отечественной буржуазии. Нравственные проблемы предприни­мательства и семейных отноше­ний, религиозное и культурное состоя­ние нижегородского края обрисова­ны в романах с эпическим спо­койствием и научной дотошно­стью. «Пишет здесь Мельников и темноту рас­кольничью, и лицемерие, и легкие нравы скитниц, и всякого рода эксплуатацию слабых сильными» («Московские ведомости», 1899, 21 августа), фиксируя при этом внимание на живопис­ной красочности быта. Наряду с привычкой к хищничеству и деспотизму автор усматривает в старообрядческом Заволжье религиозно-эстетический идеал, русского народа, его непреходящее досто­яние.

Построение романов лишено композиционного единства: каждый из них объединяет группу сюжетов, связанных не только общими героями и сюжетными линиями, но прежде всего — образом рас­сказчика. Повествование ведется от лица наивного сказителя Анд­рея Печерского, автор корректи­рует повествователя постранич­ными примечаниями. Использо­ванный в дилогии богатый фоль­клорный материал — лирические и исторические песни, легенды и сказки, пре­дания, былички, пословицы и поговорки, величания и плачи — исключительно функционален: с его помощью автор передает внутреннее состояние персонажей (что стиму­лирует развитие сюжета), вер­ность народа национальным традициям и неприятие нововведений.

Демократический читатель 70-х годов сразу понял и принял его роман. А охранители устоев самодержавно-мо­нархического строя хоть и поздно, но в конце концов до­гадались, какова подлинная тенденция этого произведения. Каждая новая глава книги «На горах» все больше убеждала издателя «Русского вестника» в антицерковной направлен­ности всего романа. Ссылаясь на требования цензуры, Кат­ков выбрасывал из рукописи целые эпизоды и даже главы. Мельников протестовал, даже намеревался прекратить печа­тание романа в «Русском вестнике». Однако желание завер­шить публикацию основного своего произведения на стра­ницах одного журнала заставило его пойти на какие-то уступки.

Дилогия «В лесах» и «На горах» была последним произведением

П. И. Мельникова. Будучи уже неизлечимо болен, в 1881 году Мельников возвратил­ся на постоянное жительство в родной Нижний Новгород; там он и умер— 1 февраля (старого стиля) 1883 года.

Более века прошло с тех пор, как были написаны произведения Павла Ивановича Мельникова. Это такой срок, за который умирают и некоторые литературные величины. Наследие Мельникова живо и ценно по-прежнему, и если какая перемена произошла с ним, то только та, что бывает с крупными бытописателями: из беллетристов современности Мельников стал писателем историческим.

Все то, что описывал он, уже отошло в историю. Уже нет скитов на том месте, где они стояли и где высились раскольнические часовни с восьмиконечными крестами и стояли тихие кельи скитниц. Все это уже стоит в перспективе истории, все это «миновало». Но Мельников жив и красочен, интересен и поэтичен, и назвать его имя – значит, проникнуться обаянием красивой русской старины, вспомнить умерший быт русского купечества. Немногие из писателей сохраняют в истории такой цельный и своеобразный облик.


§ 2. История создания дилогии

 

По своему духовному складу Павел Иванович Мельников — писатель-однолюб. Таким был, например, Грибоедов, всего себя вложивший в одну бессмертную пьесу. Такими были поздние многие из менее славных, уходившие всецело в одну, ведомую им область жизни и не пытавшиеся черпать из незнакомых источников.

Умственные симпатии и весь склад жизни, включительно до избранного впоследствии рода службы, — устремили Мельникова в исследование русской старины и людей, живущих по старине, — в исследование русского сектантства. И Мельников вылил себя всего в свой капитальный труд — роман о людях, «взыскующих града грядущего» [Измайлов, 1909, с. 5].

История романа начинается с того момента, как П. И. Мельников начинает изучать сущность раскольничества. О раскольниках в XIX веке говорили и писали в основном в министерстве внутренних дел да в святейшем синоде. Историки и писатели не уделяли им много внимания.

Первым глубокое и всестороннее освещение темы раскола в литературе дал П. И. Мельников. «В лесах» не просто повество­вание о жизни скитов и связанного с ними купечества. Действие романа протекает в особой атмосфере, которая ведома была очень немногим, ибо все дела в скитах вершились «келейно», втайне от чужого глаза, хотя идеология и влияние старообрядческих общин распространялась от западных границ России до восточных.

Церковный раскол в России имел давние корни. Еще в XVI столетии наметились первые разногласия между апологетами ста­ринных, освященных традицией, обрядов и теми, кто не относился так рьяно к букве церковных законов и догм. На первых порах эти разногласия еще не вылились в открытую борьбу.

Только почти через сто лет в Москве возникает кружок, со­стоящий из духовников высшего ранга. Они вновь и активнее, чем прежде, начинают ратовать за «чистоту» вероучения, кото­рая, по их мнению, была утрачена (требование старинного дву­перстного крестного знамения и исправления богослужебных книг по древним русским образцам),— фактически это был «протест против централизации церковной власти» [Измайлов, 1909, с. 5].

В скором времени «ревнители древлего благочестия» начинают и между собой борьбу за власть. Ставленник царя патриарх Никон объявляет бывшего соратника, протопопа Аввакума, ерети­ком, упорствующим в своих заблуждениях [Измайлов, 1909, с. 6].

1654 год, в котором началась борьба между Аввакумом и Никоном, положил начало движению, названному расколом. Из религиозного это движение постепенно становится политическим, оппозиционным по отношению к централизации церкви и госу­дарства. К раскольникам примыкает значительная часть кре­стьянства и мелкого городского люда. Для них старообрядчество стало знаменем борьбы против усиления феодально-крепостниче­ского грета, причем темная масса верующих в незыблемость ре­лигиозных канонов, но замечала, что, придерживаясь «древлего благочестия», она замыкалась в пассивном сопротивлении власть имущим, проникалась идеями религиозного фанатизма.

Спасаясь от преследования властей, раскольники бежали в леса Поволжья, в Сибирь, на Север и образовывали там свои изо­лированные поселения-общины.

С течением времени раскольническое движение утрачивает свой политический смысл и продолжает существовать в силу инерции. Старообрядческие организации «начиная с XIX века, предпринимали решительные шаги к тому, чтобы приспособиться к существовавшим тогда общественным условиям, сблизиться с официальными властями, добиться равных прав с православной церковью».

Мельников был прав, утверждая, что «раскол не на политике висит, а на вере и привычке...» [Шешунова, 1994, с. 582].

Раскол, лишенный его враждебности к государственным уста­новлениям, которые некогда воспринимались старообрядцами как «антихристовых рук дело», теперь не представлял угрозы ца­ризму. Более того, устойчивость форм старообрядческого быта многими, в том числе Мельниковым-Печерским, воспринималась сочувственно как проявление духовной самобытности, хранимой народом.

Он начинает художественно осмысливать то, что доселе изу­чал как историк. Замысел романа из жизни старообрядцев вызре­вал исподволь. Вначале он представлялся не слишком большим по объему. Еще в 1859 году в издаваемом им «Русском дневнике» писатель напечатал повесть «Заузольцы», в которой уже были пунктирно прочерчены основные сюжетные линии будущего ро­мана. Но Мельников на десять лет откладывает работу, хотя и продолжает размышлять над ней. Писатель совершенно не сознавал ни свойств, ни размеров своего таланта. Весь поглощенный служебным честолюбием, он почти не имел честолюбия литературного и на писательство, в особенности на беллетристику, смотрел как на занятие "между делом" [Мещеряков, 1977, с. 9].

Побуждение облечь свое знание раскола в беллетристическую форму было ему почти навязано: даже само заглавие "В лесах" принадлежит не ему. В 1861 году в число лиц, сопровождавших покойного наследника Николая Александровича в его поездке по Волге, был включен и Мельников. Он знал каждый уголок нижегородского Поволжья и по поводу каждого места мог рассказать все связанные с ним легенды, поверья, подробности быта и т. д. Цесаревич был очарован новизной и интересом рассказов Мельникова, и когда около Лыскова Павел Иванович особенно подробно и увлекательно распространялся о жизни раскольников за Волгой, об их скитах, лесах и промыслах, он сказал Мельникову: "Что бы Вам, Павел Иванович, все это написать - изобразить поверья, предания, весь быт заволжского народа".

Мельников стал уклоняться, отговариваясь "неимением времени при служебных занятиях", но Цесаревич настаивал: "Нет, непременно напишите. Я за вами буду считать в долгу повесть о том, как живут в лесах за Волгой" [Мещеряков, 1977, с. 9]. Писатель обещал, но только через 10 лет, когда служебные занятия его совсем закончатся. Работа над романом начинается 1866 году, когда Мельников выходит в отставку и, переехав в Москву, начинает вновь заниматься историческими изысканиями. На основе накопившихся у него документов и записей по исто­рии раскола он печатает по этому вопросу ряд статей, а затем составляет из них книгу «Очерки поповщины».

Многие считали, что к беллетристике Мельников уже не вернется. Меж тем главное дело всей своей жизни ему еще только предстояло совершить.

Приступив к исполнению обещания, писатель не имел еще определенного плана, приготовив лишь первые главы. Все возраставший успех произведения заставил его впасть в противоположную крайность: он стал чрезвычайно щедр на воспоминания об увиденном и услышанном в среде людей "древлего благочестия" и вставлял длиннейшие эпизоды, сами по себе очень интересные, но к основному сюжету отношения не имевшие и загромождавшие рассказ. Особенно много длинных и ненужных вставных эпизодов в «На горах», хотя редакция «Русского Вестника» сделала в этом произведении Мельникова огромные сокращения.

Только двенадцать лет спустя в «Русском вестнике» по ча­стям начинает печататься роман под названием «В лесах». Пу­бликация его длилась четыре года: с 1871 по 1874-й. В отдельном издании 1875 года в этот текст в качестве новой главы был вклю­чен опубликованный в 1868 году и несколько переделанный рас­сказ «За Волгой».

По мере печатания романа писатель продолжал над ним не­устанно работать. Иногда он так исправлял присланные из типо­графии гранки, что это, в сущности, был уже новый текст.

Наконец вышли четыре отдельные книги романа, на титуль­ном листе которого стояло: «В лесах. Рассказано Андреем Печерским».

Другой роман Мельникова «На горах», он окончательно отделывал уже в болезненном состоянии, когда, по свидетельству биографа Усова, он уже очень постарел, „лишился своей живости, блеска своей речи и последние главы не мог сам писать, а диктовал своей жене [Еремин, 1977, с. 17].

Мельников начал писать «В лесах», переполненный богатей­шим запасом впечатлений. Он хотел рассказать о столь многом, что в рамках одного, хотя и весьма объемистого, романа это оказалось невозможно. Понадобилось еще больше тысячи печатных страниц, чтобы довести до конца повествование о судьбах уже известных читателю героев и связанных с ними новых персона­жей. Сам автор указывал на теснейшее «родство» «В лесах» с романом «На горах». «Некоторые из действующих лиц «В лесах» остаются и «На горах». Переменяется только местность: с левого лугового, лесного берега Волги я перехожу на правый, нагорный, малолесный»,— сообщал он в одном из писем [Мещеряков, 1977, с. 10].

Широчайший охват действительности, глубокое проникнове­ние в сущность важных жизненных процессов и многостороннее их исследование, большой географический и хронологический диапазон действия — все это придает роману Мельникова-Печер­ского эпический характер. Однако точно определить жанровую разновидность его произведения не так-то просто. Об этом сви­детельствуют разногласия между историками литературы, затруд­няющимися точно назвать тот разряд беллетристов, к которому следует причислить Мельникова.

Некоторые вообще не видели в нем значительного худож­ника. Другие считали его небесталанным писателем-этнографом, не больше. Третьи усматривали связь эпопеи Мельникова с так называе­мым «деловым» романом.

В. Д. Бонч-Бруевич находил, что «В лесах» и «На горах» «не являются только этнографическими романами, но несомненно ро­манами публицистическими. Они в художественной форме должны были подтвердить теоретические взгляды на старооб­рядчество и сектантство самого Мельникова-Печерского...» [Еремин, 1976, с. 20].

Почти все эти мнения сами по себе справедливы, но в каж­дом содержится лишь часть истины. Лев Толстой заметил как-то, что настоящий большой художник создает свои собственные формы романа, не имеющие аналогий с уже сделанными [Еремин, 1976, с. 20]. Эти слова в полной мере приложимы и к Мельникову-Печерскому. Его произведение включает в себя элементы всех перечисленных жанровых разновидностей, причем все вместе они и придают мно­гостороннему эпическому полотну самобытность, неповторимость.

«В лесах» и «На горах» давно стали одним из тех фундаментальных для русского человека сочинений, без которых не может быть полного литературного образования. Страницы из него давно во­шли в хрестоматии. Еще при жизни Мельникову министром народного просвещения было предложено издать «В лесах» в виде народной хрестоматии, с устранением мест, каких не хотелось бы давать в руки крестьянским детям. Только случайные обстоятельства помешали осуществлению этого намерения. Таково официальное засвидетельствование серьезности и ценности труда Мельникова, столь редко выпадающее, на долю русского писателя не только при жизни, но даже и после смерти.

 


§ 3. Основные герои романов «В лесах» и «На горах»

П. И. Мельникова

 

Сюжетной основой эпопеи Мельникова-Печерского стали, главным образом, истории двух семейств: Патапа Максимыча Чапурина (составляющая роман «В лесах» и заканчиваю­щаяся во второй части) и Марко Данилыча Смолокурова (история жизни его семьи описа­на в романе «На горах», но впервые читатель знакомится с ним и с его дочерью еще в пер­вой части). В неспешное течение этих историй вплетаются судьбы других героев, почти каж­дый из которых вводится в роман в контексте своей семейной истории, ее взлетов и паде­ний, радостных и тяжелых времен. Так, в эпо­пее (кроме Чапуриных и Смолокуровых) про­слеживаются семейные судьбы Заплатиных, Колышкиных, Лохматых, Залетовых, Дорони­ных, Масляниковых, Меркуловых и другие.

Легко можно было бы признать в подобной структу­ре романа однообразие композиционных при­емов, однако суть дела скорее в ином. Через все эти истории и судьбы прослеживается од­на из главных тем и проблем произведения: каждая семья выступает здесь как маленький мир, «построенный по своим законам и обыча­ям, в чем-то основном неуловимо переклика­ющийся с укладом жизни других семейных гнезд» [Николаева, 1999, с. 28]. И дело не только в общей принадлеж­ности их к довольно замкнутому миру старове­ров, но в общности стоящих в основании это­го мира нравственных законов и в том, что все они, независимо от своей принадлежности, регулируются в конечном итоге законами и влиянием внешнего мира, характером разви­тия всего общества. Постоянно возникающие в процессе повествования семейные истории расширяют и углубляют отражение картины жизни в эпопее, дают основание для обобще­ний и типизации.

Автор вводит читателя и в богатый дом Потапа Максимыча, старовера-тысячника, купца-промышленника, знакомит со всеми его интере­сами и расчетами, ведет его и в женскую старообрядческую оби­тель, в общество «матерей», «черничек», и «беличек», «стариц и старцев», и на тайную службу в раскольничьей молельне, и на исступленные «радения» (в романе «На горах», где ярко изображены секты хлыстов), и на религиозные беседы и споры начетчиков, дает ему возможность присутствовать и на девичьих супрядках и вечеринках, и на свадьбе уходом, и на народных празднествах от крещенского сочельника до окончания лета, по­бывать и на волжской пристани, на ярмарке, и в мастерской ку­старя, и в зимнице лесовщиков, в трущобах дремучих ветлужских лесов, и в скитах старцев, промышляющих «золотым делом», то есть подделкой ассигнаций. Всюду автор в своей сфере, хорошо ему знакомой по личным наблюдениям, по документальным данным или по рассказам и преданиям. И перед читателем проходить бесконечный ряд в высшей степени характерных сцен с длинной вереницей своеобразных типов мужских и женских.

Все эти сцены и типы характеризуют собою два особых мира заволжских лесов, хотя и неразрывно связанных между собою: с одной стороны, мир торгово-промышленный, деловой, капиталисти­ческий, с другой — мир заволжских скитов, молелен, мир религиозно бытовой.

Во главе первых стоит, бесспорно, крупная фигура капиталиста-торговца Патапа Максимыча Чапурина. В критике считается прочно установленным факт, что писатель рисовал Чапурина с натуры, и оригиналом был для него миллионер П. Е. Бугров, покровитель заволжского раскола. Черты типично-русского человека были крепки в Бугрове не менее чем в Чапурине. Многократный миллионер, он, по рассказам, не отказался от прежнего простого образа жизни до самой смерти. Так, на пароходах он ездил третьим классом, буфета не признавал, брал с собою ржаной каравай с огурцами и луком и носил самую скромную одежду.

Всегдашний дар объективности сослужил здесь писателю огромную службу. «Сквозь налет деспотизма и самодурства на вас смотрит из Чапурина славная русская душа, талантливая и богатая, широкая в щедрости и любви и органически неспособная ни на что низкое» [Измайлов, 1909, с. 8].

Все те качества, что, по его представлению, способствовали сбережению лучших народных традиций, сконцентрировал Мель­ников в образе Патапа Максимыча Чапурина.

Мельников подчеркивает, что Патап Максимыч родом из кре­стьян. Он не порывает с родными местами, не тянется в город. Чапурин для автора своего рода былинный богатырь, наделен­ный почти сказочными возможностями, правда, в соответствии со временем побеждающий врагов не мечом-кладенцом, а весьма прозаическим оружием — капиталом, но и домостроевские по­рядки в семье поддерживает только внешне. Стоит Насте заявить, что она себя «погубит», а за немилого не пойдет, и грозный отец растерянно стихает. При всем своем непомерном честолюбии и привычке к «куражу» Чапурин — человек добрый. Он по­могает бедным, наравне с родными дочерьми воспитывает сироту Груню. С женой Патап Максимыч живет в согласии, дочерей, особенно Настю, нежно любит.

Гроза служащих, хозяин, не сносящий возражений, Патап Максимыч метко и сразу чувствует дельного человека и готов без всякого стороннего побуждения сам оценить и отблагодарить усердного работника. Весь замкнувшийся в заветах и преданиях благочестивой старины, он чужд ее суетных предрассудков и «безродного человека, в котором увидел умную голову и порядочность, готов ввести в свой дом и в свою семью, не считаясь с тем, что это невместно ему как тысячнику, и с тем, что об этом скажут» [Измайлов, 1909, с. 8].

Крепко и грозно несет он власть над своими подчиненными, как и над своей семьей, но ничто человеческое ему не чуждо.

И Мельников умеет показать в этом кряжистом и могучем человеке всего лишь несчастного отца, когда Чапурин узнает о падении своей дочери Насти с тем же обласканным и пригретым Алексеем. Сцена, где Чапурин вызывает к себе соблазнителя покойной дочери и оделяет его ассигнациями, не имея сил дольше жить вместе со своим обидчиком и, может быть, виновником дочерней смерти,— полна глубокого трагизма и жизненной правды. Восклицание: «тя­желы ваши милости» — вырывающееся из уст подлинно «подавленного его великодушием Алексея, позволяет почувствовать действи­тельную душевную тугу того, кто должен принять это великодушие от человека, в котором до тех пор видел только хозяина и грозу» [Измайлов, 1909, с. 8].

Мельников не скрывает и хищнических устремлений Чапу­рина (авантюра с ветлужским золотом), и его самодурства. По­рой он даже иронизирует над Патапом Максимычем. Передавая мечты купца о том, как он «выйдет в миллионщики», автор так строит его внутренний монолог, что читатель невольно вспоми­нает Хлестакова, расхваставшегося на балу у городничего. Ча­пурин воображает себя владельцем такого дома в Питере, что все так и ахают. Ему представляется, что он «с министрами в компании», «обеды задает». «Министры скачут, генералы, полков­ники, все: «Патап Максимыч, во дворец пожалуйте...» [Мельников, 1993, т. 1, с. 148].

Чапурин имеет и свой взгляд на раскол. Он, как человек исключительно деловой, осуждает безделье приверженцев скитской жизни и не верит их святости, невзирая на то, что его сестра, мать Манефа, стоит во главе одного из известных скитов. „Сколько на своем веку перезнавал я этих иноков да инокинь, — говорит Патап Максимыч, — ни единой души путной не видывал. Пустосвяты, дармоеды, больше ничего!.. В скитах ведь всегда грех со спасеньем рядом живут" [Мельников, 1993, т. 1, с. 40]. Тем не менее, Патап Максимыч, как влиятельный купец, благодаря своим связям в губернском городе и хорошим отношениям с поли­цейскими и другими властями, считает своим долгом, насколько возможно, устранять все беды и напасти, постоянно грозившие чернораменским и керженским раскольничьим скитам, и огра­ждать таким образом старую веру. Чапурин не выходит за пределы старообрядческого круга, но вовсе не потому, что он подлинно религиозен. «И раскольничал-то Патап Максимыч потому больше, что за Волгой издавна та­кой обычай велся, от людей отставать ему не приходилось. При­том же у него расколом дружба и знакомство с богатыми купцами держались, кредита от раскола больше было». «Чернохвостниц», которые материально во всем от него зависят, Чапурин в грош не ставит. «Работать лень, трудом хлеба добывать неохота, ну и лезут в скиты дармоедничать... Вот оно и все твое хвале­ное иночество!..» — с презрением говорит он [Мельников, 1993, с. 52].

Патап Максимыч придерживается раскольничества потому, что это стало образом и устоем их жизни. Для Чапури­на же расшатывание устоев жизни, обычаев, нравственности и веры — явления одного по­рядка. В одной из бесед с Колышкиным он го­ворит: «Ум, Сергей Андреич, в том, чтобы жить по добру да по совести и к тому же для людей с пользой». В этих словах Чапурина заключена суть народного понимания основ жизни. Еще в словаре В. И. Даля в определении слова «нрав» сказано, что «ум и нрав слитно образуют дух», то есть то, без чего (наряду с плотью и душой) нет человека.

В чапуринском же пони­мании ум как раз и выражается в жизни, соот­ветствующей нравственному закону добра и совести. И хотя писатель не скрывает «тем­ных» сторон характера Чапурина (он крут на расправу, своеволен в семье, часто груб, а иной раз разудало весел), сокровенные его мысли перекликаются, как ни странно это сравнение, с услышанными Константином Ле­виным словами о старике Фоканыче, который «для души живет. Бога помнит». Как ни слож­но сопоставлять образы дворянина Левина, размышляющего о жизни Фоканыча, и «темно­го» купца Чапурина, строй их мыслей опреде­ляется, как представляется, именно эпохой 70-х: не растеряться перед нашествием чуж­дой силы, не потерять в себе человека, найти нравственную опору жизни [Николаева, 1999, с. 31].

Патап Макси­мыч очень скромен в своих личных потребностях. Конечно, дом его один из лучших в Заволжье. Но только по мужиц­ким масштабам и вкусам. Чапурин задает обильные «пиры», но и это больше все из того же наивного — мужицкого еще — тщеславия. Знаменитый «купецкий» разгул ему чужд, и в этом смысле деньги для него не соблазнительны. Богатство он больше всего ценит за то, что оно дает ему «почет и ува­жение». Но влияние и власть ему нужны не только для того, чтобы потешать свое славолюбие. В нем жила постоянная мечта о деятельности в масштабах всей России; о такой дея­тельности, которая приносила бы благо всей стране. За такие большие дела, мечтал Чапурин, не грех было бы принять и благодарность русских людей

Недаром Мельников-Печерский передает в романе размышления-мечты Патапа Максимыча. На первый взгляд может показаться, что они схожи с мечтами Алексея Лохматого. У Алексея «только теперь... и думы, только и га­данья, каким бы ни на есть способом разбога­теть поскорее и всю жизнь до гробовой доски проводить в веселье, в изобилии и в людском почете» [Мельников, 1993, с. 143]. Чапурин, размечтавшийся о богатст­ве, принесенном «земляным маслом» (золо­том), видит совсем другую в существе своем картину: тут и богатство, и почет, и уважение, и дом в Питере, и заграничный торг, но как ко­нечная цель богатства — другое: «Больниц на десять тысяч кроватей настрою, богаделен... всех бедных, всех сирых, беспомощных при­зрю, успокою... Волгу надо расчистить: мели да перекаты больно народ одолевают... Расчи­щу, пускай люди добром поминают... Дорог железных везде настрою, везде...» [Мельников, 1993, с. 147]. Чапурин мечтает не просто о богатстве, а о заслужен­ном почете и добрых делах, для него непра­ведный путь — безнравственный обман.

Отношение к купечеству было у нас в по­следние десятилетия во многом искажено и социологическими оценками и образами дель­цов «темного царства» из пьес Островского. «Темное царство» тоже было — это объектив­ный факт русской истории, но были не только самодуры и бесчестные корыстолюбцы, неда­ром современники упрекали иногда драматур­га за однобокость изображения купечества, которое он, по обстоятельствам своей жизни и службы, лучше всего знал с дурной стороны.

Увидев положительное, даже созидатель­ное начало в купце, который раньше рисовал­ся, главным образом, смешным или плутова­тым, Мельников-Печерский в подходе к этой теме во многом опередил своих современни­ков. Мысли Чапурина, особенно его мечты расчистить ради пользы людей русло Волги, так перекликаются с мечтами героя П. Д. Боборыкина Василия Теркина из одноименного ро­мана 1892 года о том, чтобы получить в свои руки землю по берегу Волги не ради собст­венности, а ради того, чтобы, насадив лес, за­щитить реку, берега которой обезображива­ются хищническими вырубками. Есть в Чапурине что-то и от героя повести И. С. Шмелева «Росстани» (1913), Данилы Степаныча Лаврухина, в последние месяцы перед смертью мы­сленно просматривающего все доброе и слу­чайное, что сделано им для земляков. Этот ряд можно было бы проиллюстрировать и многими историческими примерами. На эту сторону личности Чапурина не при­нято обращать серьезного внимания, напро­тив, в его добрых делах (воспитание сироты Груни, помощь Колышкину, стряпке Никитишне, бескорыстная помощь больному Смолокурову, а затем его осиротевшей дочери Дуне) часто видится безжизненная идеализация ге­роя. Здесь бы хотелось подчеркнуть в этой связи две особенности Чапурина: он купец и старовер. Пора вспомнить о том, что купече­ство сыграло значительную роль в русской ис­тории и культуре второй половины XIX века.

Если «В лесах» показана купеческая жизнь в глубинке, то «На горах» нари­сована обширнейшая панорама городского образа жизни. Если попытаться найти слово, которое наиболее полно харак­теризует сущность буржуазной жизни, как ее представлял Мельников, то самым подходящим окажется слово пре­ступление. В своем романе он не говорит о бережливости и трудолюбии первозаводителей миллионных состояний. И не случайно. Хвалители буржуазии именно эти качества объявляли основой могущества капитала. Мельников на всем пространстве романа — особенно во второй его части, «На горах», — настойчиво проводит мысль, что это могущество замешено на преступлении. Поташовские, смолокуровские мильоны, самоквасовские и доронинские богатства были до­быты грабежом в буквальном смысле слова. Всякий, кто лишь прикоснется к миру стяжательства и барыша, неиз­бежно втягивается в преступление. В этом смысле харак­терна фигура Марка Смолокурова.

Сам он грабежом на большой дороге не занимался. Да, по-видимому, и не был предрасположен к этому. В молодо­сти ему были доступны чистые человеческие чувства. Когда случилось несчастье с его братом Мокеем, Марк был искренне опеча­лен; он долго и упорно, не жалея денег, разыскивал его. Смолокуров преданно любил свою жену и глубоко страдал после ее смерти. Всю свою жизнь посвятил он потом воспитанию до­чери Дуни, в которой души не чаял. Но его «дело» без пре­ступлений вести было невозможно. Грубый обман, насилие, подкупы, убийства — все это неизбежные спутники выгодных «законных» торговых оборотов. И опустела его душа, очерст­вело и ожесточилось сердце. Боязнь ли­шиться половины капитала заставляет Смоло­курова долго бороться с собой, с самыми тем­ными своими мыслями при известии о возмо­жности спасти из татарского плена брата. Теперь Мокей прежде всего — претендент на долю в капитале. Ка­питалы чуть не превращают в жертву сектан­тов и Дуню Смолокурову.

В романе «На го­рах» даны картины «деятельности» купцов, которые пользуются уже новейшими средствами обога­щения: составляют дутые акционерные компании, пишут не­обеспеченные векселя, объявляют мнимые банкротства. Автор возлагает надежды на молодое поколение купцов более образованных и справедливых. Купцы вроде Никиты Меркулова или Дмитрия Веденеева, великолепно знающие все ухватки новых дель­цов, может быть вытеснят Орошиных и облагородят купеческие нравы? По-видимому, такого рода предположения Мельникову-про­светителю были не совсем чужды. Но как это осуществится, он не мог себе представить. Потому-то и фигуры этих молодых людей несколько бледны и невыразительны.

Более всего подвержен изменению в повествовании образ Алексея Лохматого. Этот парень описан Мельниковым в начале дилогии как богатырь, которому ни в работе, ни в красоте равных нет. Но автор сразу замечает: «И умен же Алеша был, рассудлив не по годам…Деньгу любил, а любил ее потому, что хотелось в довольстве, в богатстве, во всем изобилье пожить, славы, почета хотелось…» [Мельников, 1993, с. 29]. Путь от наемного рабочего до купца первой гильдии пройден, благодаря не честному труду, а обольщению и предательству. Недаром еще в начале романа Алексею Лохматому везде слышатся лишь «одни и те же ре­чи: деньги, барыши, выгодные сделки. Всяк хвалится прибылью, пуще смертного греха бо­ится убыли, а неправедной наживы ни един человек в грех не ставит», так же как не расчет сво­дит Настю Чапурину с Алексеем. Трусость Алексея, из­меняющая отношение к нему Насти, вызвана не только качествами его характера, но и пол­ной уверенностью в невозможности счастья с Настей из-за экономического неравенства в положении его семьи и Чапуриных. В конце концов, «нравственная гибель всей семьи Лох­матых и физическая гибель Алексея определяются также пришедшими им в руки бешеными, легкими деньгами» [Николаева, 1999, с. 25].

Еще более, пожалуй, удачны у Мельникова женские типы, в самом центре которых стоит строгая как бы застыв­шая фигура матери Манефы, суровой на вид игуменьи, не пога­сившей, однако, еще своего внутреннего живого пламени и потому снисходительной к веселью и промахам молодости. Она крепко держит старый уклад, содержит в достатке свою обитель, поль­зуясь щедрыми приношениями своего брата Патапа Максимыча и других благодетелей, блюдет мудрое домостроительство, давая отпор всякому новшеству, обуздывая неопытное легкомыслие моло­дости и упрямую гордыню старости.

Горькое несчастье пригнало Матрену Чапурину в обитель «невест христовых». Будучи дочерью богатого крестьянина, полюбила она бедного парня – Якима Стуколова. Не разрешил суровый отец идти за него. В скитах решила Матрена скрыть позор девичий. Темный страх наказания божьего, внушенный скитницами, рассчитывавшими поживиться по­дачками ее богатого отца, заставили Матрену стать иноки­ней Манефой. Должно быть, она искренне верила в старооб­рядческого бога. Но к чему привела ее эта вера? Даже успо­коения не дала она ей. Крайним напряжением незаурядной воли своей Манефа заставила себя забыть «мирские» радо­сти. Только при внезапной встрече с Якимом в доме Патапа Максимыча дрогнуло ее измученное, очерствевшее сердце, дрогнуло и замерло — теперь уже навсегда.

В ее обители жизнь трудо­вая, но без лишнего отягощения; все здесь делается с крестом, сопровождается молитвою и «метаниями» (поклонами). Белицы зани­маются рукоделиями, изготовляя разные заказы и подарки для бла­годетелей или украшения для моленных икон; уставщицы и канонницы должны уметь истово читать, по божественному и знать пение церковное, чтобы, могли справлять уставную службу по Минее, чтобы умели петь «по крюкам» и даже «развод демественному и ключевому знамени» могли бы разуметь. Но эти «полуотшельницы-полумирянки» с тихим ропотом переносят свою затворническую жизнь и рады всякому заезжему гостю, особенно доброму молодцу. Протест молодого сердца иногда разгорается волей, и тогда нисколько не поможет неусыпная бдительность строгих стариц.

Мужской элемент обителей, помимо заезжих гостей-благодетелей, составляют разные подозрительные старцы, странники, бегуны, скитальщики, «послы» из Москвы, из Вятки, из Бело-Кринидкой епархии. Среди, них выделяется своей типичностью сладкоречивый, умильный и падкий до искушений московский «посол» Василий Борисыч. Приехал этот купеческий сын из Рогожской с письмом к матушке Манефе и зажился в обители, ухаживая за всеми смазливыми девушками с повторяемым ежеминутно набожным восклицанием: „Ох, искушение!" Выдумал он учить белиц москов­скому демественному пению, но оно заменилось у них шутками, смехом да переглядываниями, и не может вырваться Василий Борисыч из обители. Белицы в нем души не чают, тем более что он человек с поэтическими наклонностями и голо­систый певец. И с инокинями он умеет поддержать приличную беседу. Он внимательно и подобострастно выслушивает, как поучает его мягкосердная и набожная мать Виринея: «Ко всякому человеку ангел от Бога приставлен, а от са­таны - бес. Ангел на правом плече сидит, а бес — на левом. Так ты и плюй налево, а направо плюнешь — в ангела угодишь» [Мельников, 1993, т.1, с. 538]. Иногда Василий Борисыч не прочь вступить и в богословские споры. Словом, это тип бездельника, который, будучи полон сил, живет без определенных занятий и, как сыр в масле, катается в обители.

Тип протестующей белицы особенно удался автору в лице Фленушки, молодой, красивой послушницы, полной жизни и огня. Бойкая, энергичная, плутоватая, она устраивает любовные свидания, способствует свадьбам белиц уходом, радуясь на чу­жое счастье; она первая заводчица на всякие шалости и вольности: песню ли мирскую затянуть, или заезжего молодца одурачить. И все сходит с рук этой балованной любимице матери Манефы, кото­рая уже на смертном одре напрасно убеждает свою родную дочь Фленушку принять иночество, обещая поставить ее преемницей своей власти и богатства.

Судьба Фленушки — это самое тяжкое обвинение против всех старообрядческих обычаев и нравов. В изображении Мельникова Фленушка — воплощенная полнота и прелесть жизни. Умная, независимая, женственная, она заражала жизнерадостностью и весельем всех, с кем встречалась, же­лала людям счастья и сама рвалась к нему. Но она родилась и выросла в скиту. Инокини и белицы, видя, как игуменья во всем потакает Фленушке, заискивали перед ней; общая «любимица», она делала, что хотела, и это постепенно при­учило ее к своеволию. Фленушка уже не представляла себе, как она сможет укротить свой нрав. Тут одна из причин того, почему она боялась выйти замуж за Петю Самоквасо­ва: «...любви такой девки, как я, тебе не снести» [Мельников, 1993, т.2, с. 401]. Всем этим и воспользовалась Манефа, чтобы подавить волю дочери. Долго не покорялась Фленушка, но, в конце концов «ана­фемская жизнь», как называла она скитское существование, сломила ее Мельников провожал свою любимую героиню на иночество, как на смерть.

Фленушка - быстрая, как ртуть, озор­ная, лукавая, подвижная, любимица обители, огонь-девка, озорь-девка, угар-девка, баламутка и своевольница - как горько смиряет она себя, как скручивает, как мучительно душит в себе живое, склоняя голову под черный куколь. С жизнью прощается! Еще перед иночеством говорит она своему возлюбленному: «Сорная трава в огороде... Полют ее, Петенька... Понимаешь ли? Полют... С корнем вон... Так и меня» [Мельников, 1994, т. 1, с. 368].

Хитростью отсылает Петеньку на три дня из обители, чтобы не видел пострига: Петенька такого не выдержит. Петенька – «жиденек сердцем»... Петенька потом кинется: «Фленушка!»— а Фленушки уже не будет, вместо Фленушки с каменной твердостью глянет сквозь него новопостриженная мать Филагрия: «Отыди от мене, сатано!» [Мельников, 1994, т. 1, с. 389].

В жур­нале "Русская старина" за 1887 год была опубликована история прототипов, с которых писана любовь Фленушки и Самоквасова. Нет, "забубенным гулянием", в котором утопил добрый молодец "горюшко-кручинушку", там не обошлось. В жизни-то Самоквасов иначе расстался с матерью Филагрией: он ее убил, труп запер, послушницам, уходя, сказал, что игуменья спит: не приказала-де беспокоить. Час спустя послушницы все-таки обеспокоились, взломали дверь и увидели игуменью, привязанную косой к самоварному крану и с ног до головы ошпаренную: она умерла от ожогов, не издав ни звука. Следствия не было: раскольницы избежали огласки — и сошла в могилу мать Филагрия, она же огневая Фленушка, так же, как сходит в межу сорная трава, выполотая с огорода, — беззвучно и безропотно.

Движущей силой судьбы героев почти всегда является капитал. Ведь разве Маше Залетовой выпало бы на долю столько страданий, если бы ее отцу не втемяшилось во что бы то ни стало завести пароход и разбогатеть еще больше, разбога­теть без предела? И еще две жертвы. Евграф Масленников не мог защитить ни себя, ни своей чистой любви; он об этом и подумать не смел; он твердо знал: у кого богатство, у того и «воля» — то есть полный произвол. Он сгинул где-то, а его возлюбленной Марье Гавриловне, вынесшей все надру­гательства старика Масленникова, предстояло еще раз пе­режить и любовь и унижения. Мучитель был другой, а при­чина мучений та же: богатство, дух стяжательства.

Наряду с Фленушкой и Настей Чапуриной можно поставить Дуню Смолокурову, одну из героинь романа «На горах»; это, правда, несколько бледный, но тоже поэтический и идеальный образ, от которого «веет чем-то национально-чистым» [Янчук, 1911, с. 199].

Дуня Смолокурова тоже искала свет «истинной веры». С самого раннего детства ее окружали скитницы и канонницы, а растила и лелеяла убитая безысходным горем тем­ная староверка Дарья Сергеевна. Но детским своим сердцем чуяла Дуня, что люди — и прежде всего ее родной отец — в делах своих поступают не по «слову божьему». От старо­обрядческих скитов и молелен дошла она до хлыстовских радений. Что помогло ей освободиться из трясины хлыстовской обезличивающей мистики, от корыстного шантажа «божьих людей»? «Слово божье»? Нет. Здоровое чувство от­вращения и брезгливости отшатнуло ее от исступленного изуверства, от безобразного разврата во славу Господа Бога. И опять Мельникову было как будто бы уже некогда рассказать, какова была Дунина вера в Бога православной церкви.

Если романы Мельникова называют энциклопедией народной жизни, то его герои – страницы этой энциклопедии. Все они проходят в повествовании всякого рода испытания: любовь, богатство, слава, … гибель близких … Важным является то, насколько эти герои, пережив все перипетии, остаются верными нравственным законам. Тем самым автор подчеркивает, что судьбу человека определяет не наличие власти и не количество денег, ее определяет Бог, который судит по степени соблюдения тех нравственных ценностей, что являются основополагающими в жизни человека. Поэтому в конце романа каждому воздается по делам своим.


§ 4. Дилогия П.И. Мельникова в контексте русской литературы второй половины XIX века

 

П.И. Мельников относится к таким писателям, которые находятся будто бы «на обочине», им почти не уделяется внимания и места в ву­зовских и школьных курсах литературы, нечасто появится статья, книга или дис­сертация об их творчестве. Однако взгляд на книжные полки едва ли не каждой читающей семьи обнаружит иное: там почти обязательно стоят тома эпопеи Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах».

Через сто с лишним лет после появления романа представляется, что в загадке Мельникова-Печерского было то, что тема книги определялась не столько описываемым в романе временем, сколько временем его на­писания. Действие эпопеи разворачивается между второй половиной 40-х годов и первой половиной 50-х. В течение 60-х годов писа­тель практически не работает, в 1871—1874 годах печатается роман «В лесах», а 1875 го­дом принято датировать появление романа «На горах». Это сопоставление дат не случай­но возникает в творческой биографии Мельникова-Печерского. Десятилетие между сере­диной 40-х и 50-х годов давало писателю материал для наблюдений, подсказывало дра­матические эпизоды истории старообрядче­ства, давало и подлинное, а не понаслышке знание жизни.

На время работы Мельникова-Печерского над эпопеей и ее публикации в истории рус­ской литературы приходятся знаменательные события: появляются «Анна Каренина» Л. Н. Толстого, «Подросток», а чуть позже «Бра­тья Карамазовы» Ф. М. Достоевского, «Господа Головлевы»

М. Е. Салтыкова-Щедрина. Еще на рубеже 60—70-х годов выходят «Обрыв» И. А. Гончарова и «Бешеные деньги» А. Н. Ост­ровского, а в середине 70-х написан «Захуда­лый род» Н. С. Лескова. Как всякое хорошее литературное произведение, эти книги дают подлинное осмысление современной действи­тельности, их авторы ставят многообразные по глубине и широте охвата жизненных явле­ний проблемы. Однако эти произведения объ­единяет еще одно общее начало: все они в той или иной степени ставят во главу угла проблемы семьи и ее существования, особенно в по­реформенное время, то есть выдвигают на первый план, пользуясь определением Л. Н. Толстого, «мысль семейную». Уже в «Об­рыве» Гончарова основное действие и пробле­матика романа разворачиваются прежде всего внутри семейного круга, для которого принци­пиально значимым оказывается отношение разных героев и разных поколений к традици­ям и нравственным устоям общества. О сло­жении «случайного семейства», как, вероятно, определил бы подобную семью Ф. М. Досто­евский, основанного на деловом расчете и до­говоре, рассказывает в «Бешеных деньгах» Островский.

Л. Н. Толстой осознал и показал важность для человека принадлежности к оп­ределенной «породе», к миру определенной семьи еще в «Войне и мире», хотя и не выде­лял в ней особо «мысль семейную» [Прокофьева, 1999, с. 22]. Зато в «Анне Карениной» именно эта тема стала ос­новной, предстала не только как сопоставле­ние и противопоставление счастливых и не­счастливых семей, но и как проблема испол­нения или нарушения нравственного закона. И хотя роман развернут на широком социальном фоне (недаром точнейшее определение поре­форменной эпохи дается именно в нем), эко­номические причины лишь сопутствуют и по­рождаются нестроением семейной жизни, разладом и безнравственностью в семье Об­лонских, нисколько не умаляют слаженности семьи Константина Левина и будто бы никакой роли не играют в семейной жизни Карениных и во взаимоотношениях Анны и Вронского.

Ис­следуя «случайное семейство» и его жизнь в «Подростке», Достоевский во многом склонен объяснить как появление его, так и глубокие социальные и нравственные проблемы его су­ществования и воспитания нового поколения всем неустройством «мечущегося» времени. В «Братьях Карамазовых» перед нами уже не од­но «случайное семейство», а история и собы­тия жизни членов семьи Карамазовых вводят читателя в круг самых злободневных социаль­ных и самых глубоких нравственных и фило­софских проблем [Прокофьева, 1999, с. 22]. Процесс вымирания, утраты экономических и исторических позиций дво­рянством М. Е. Салтыков-Щедрин изображает также не в какой-либо иной форме, а именно как историю семейства Головлевых. Тема эта не будет оставлена писателями и позже: в 80-е годы Салтыков-Щедрин продолжит ее в «По­шехонской старине», мало известный теперь писатель Д. И. Стахеев в произведениях «Избранник сердца» и «Законный брак», А. И. Эртель в романе «Гарденины». Общественную ситуацию пореформенной эпохи, преломлен­ную в сфере семейных отношений, герои Эртеля будут ощущать так, будто у них «все пол­зет из рук», а генеральша Гарденина даже подумает, что у нее «земля из-под ног уходит» [Прокофьева, 1999, с. 23]. Подобные примеры можно было бы мно­жить, но наша задача заключается в другом: привлечь внимание к тому, что эпопея Мель­никова-Печерского сопоставима именно с этим рядом произведений русской литерату­ры.

В постановке основных социальных вопро­сов времени (именно они в первую очередь изучались советским литературоведением) пи­сатель, возможно, и не был первооткрывате­лем, так как действительно до него было ска­зано о «темных» сторонах жизни и предприни­мательства купцов, о разделении общества на бедных и богатых, о новых, пришедших с ка­питалистическим укладом жизни деловых от­ношениях. Он лишь преломил проблему сквозь призму своеобразного этнографичес­кого материала. Но безусловно, что в изобра­жении и осмыслении уклада семейной жизни, происходящих в этой сфере изменений Мельников-Печерский шел в ногу со временем, был на магистральном пути развития русской литературы и раскрыл эту проблему одновре­менно с ведущими писателями эпохи, однако по-своему, верно поняв закономерные прояв­ления современной ему эпохи.

Опора на исто­рию, фольклор, средневековые литературные памятники отличает его эпопею, как и произ­ведения ведущих писателей. Ф. И. Буслаев еще в 60-е годы писал о том, что главное направ­ление современной жизни задают вопросы на­родности, это определялось интересом рус­ского общества к национальной художествен­ной культуре и развитием исторического са­мосознания и выразилось в литературе, худо­жественной культуре и направлении развития исторической и филологической наук [Николаева, 1999, с. 28].

Мельников создавал «В лесах» и «На горах» в те годы, когда в русской литературе бурно развивался социально-психологический роман, достигший в творчестве И. С. Тур­генева, И. А. Гончарова, Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского своего наивысшего расцвета. Но в тогдашней литературе су­ществовали и другие жанровые разновидности романа. Од­ной из них был так называемый «деловой» роман, непосред­ственно связанный с традицией «Мертвых душ» Н. В. Гоголя. В критике тех лет типическим в этом смысле произведением считали «Тысячу душ» А. Ф. Писемского. Отличительной особенностью такого романа было то, что его персонажи дей­ствовали не только в бытовой сфере или в сфере интимных отношений, но прежде всего и преимущественно в сфере «деловой» (государственная служба, промышленные или тор­говые спекуляции и т. п.).

Конеч­но, Мельников не прошел мимо завоеваний социально-пси­хологического романа. Многие его герои, особенно те, кому он сочувствует,— это люди сильных страстей и сложных чувств. Когда он оставляет их наедине с самими собой, он пользуется и приемами психологического анализа. Но в це­лом психологический анализ в стиле Мельникова — лишь вспомогательное средство выразительности. Характеры его героев определяются прежде всего в действии, которое чаще всего связано с главным делом их жизненной практики. Вот почему все эти, казалось бы, преизобильные сведения о про­мыслах, о купеческих плутнях, о делах «раскольников» не имеют в нашей памяти самодовлеющего значения: вспоми­ная о них, мы чаще всего даже незаметно для самих себя начинаем думать о судьбах людей. И это не только потому, что в литературе мы интересуемся прежде всего тем, что происходит с человеком; тут сказывается воля Мельникова-художника. По своей «скрытности он почти никогда не высказывал своего отношения к изображаемой жизни ни в форме философских рассуждений, как это бывает у Л. Н. Толстого, ни в публицистически страстных отступле­ниях, как у Н. В. Гоголя» [Еремин, 1976, с. 6]. В этом смысле Мельников ближе к Пуш­кину-прозаику. Чтобы вникнуть в существо идей Мельнико­ва-художника, нужно присмотреться к судьбам его героев.

Особенность личности Мельникова — способность бесконфликтно сов­мещать противоположности — проявилась на всех уровнях художественной структуры дилогии. И характеры героев, и образ русской культуры в целом преисполнены контрастов; автор сочно живописует эти несовместимости и уходит от их осмысления. Христианские религиозные традиция сосуществует в тексте с реконструированным язычеством, но их столкновение не становится предметом рефлек­сии или философских построений. Огромный, в некотором отношении беспрецедентный материал подан в форме наивного сказа, без характерного для русского романа интеллектуального осмысления. Может быть, именно это послужило при­чиной поверхностного интереса критики, отмечавшей прежде всего богатство этнографической основы и мастерство в описании быта (даже отрицательно отно­сившийся к писателю Салтыков-Щедрин считал его романы настольной книгой для исследова­телей русской народности — и рассматривавшей произведения Мельникова в стороне «от русла реалистических романов девятнадцатого века»: он «не психолог, и еще менее того философ», не ставит перед собой идейных сверхзадач и «больше чем кто-либо ... может быть назван чистым художником» [Шешунова, 1994, с. 581].

Русская литература на протяжении всего XIX столетия неотступно созидала великий эпос народной жизни. Гоголь и Кольцов, Тургенев и Некрасов, Писемский и Никитин, Салтыков-Щедрин и Лесков, Глеб Успенский и Короленко, Толстой и Чехов — каждый из них внес в этот эпос свое, в высшей степени своеобразное, нисколько не нарушая, одна­ко, его внутренней цельности.

Все, что создал Мельников-художник — и в особенности его эпическая дилогия «В лесах» и «На горах»,— в этом великом русском эпосе не затерялось, не потускнело во вре­мени.



§ 5. П.И. Мельников в оценке русской критики

 

П. И. Мельников принадлежит к писателям, смысл твор­чества которых не был простым и однозначным, и ввиду особой специфичности художественной формы не был полностью понят современниками. В истории русской литературы трудно найти писателя, творчество которого получало бы столь противоречивые и даже взаимоисключающие оценки, как творчество Мельникова.

Его служебная деятельность в качестве чиновника особых поручений при Министерстве внутренних дел и грозная репутация гонителя раскола и «зорителя скитов» сказывалась на оценке его литературных трудов и предвзятом отношении некоторых критиков к его творчеству [Власова, 1982, с. 94]. Вопрос о характере народности произведений писателя решался противоречиво.

Общественную значимость этнографизма и художественную ценность произведений Мельникова признавали многие исследо­ватели, видевшие в них большое обличительное начало [Миллер, 1888, т. 3, с. 63]. Показательно отношение к его творчеству Л. Толстого, А. М. Скабичевского, А. И. Богда­новича. Н. Я. Янчук, восхищавшийся богатством и достовер­ностью фольклорно-этнографических фактов в произведениях Мельникова, пишет: «… значение этих обоих романов, «В лесах» и «На горах», особенно первого, достаточно оценено русской критикой. Все согласны в том, что автор развернул здесь перед читателем неведомый мир, полный самобытной оригинальности, но мало известный до тех пор большинству русского общества, а между тем достойный внимания уже потому, что здесь сохрани­лись многие стороны русской жизни и черты русского духа, которые в других слоях или изменились или совсем утратились. В этом старообрядческом мире, на окраинах средней Волги, автор показывает нам исконную, кон­довую Русь, где никогда не бывало чуждых насельников и где Русь исстари в чистоте стоит, во всем своем росте и дородстве, со всеми прирожденными ей свычаями и обычаями» [Янчук, 1911, с. 193].

Однако Н. Я. Янчук замечает также, что в этом идеализированном изображении много неестественного и неискреннего: «Есть писатели, произведения которых при первом своем появлении обращают на себя внимание читающей публики, их читают с интересом, замечают в них новизну и известную оригиналь­ность, отдают должное литературному таланту их автора, и счи­тается даже предосудительным для образованного человека не быть знакомым с этими произведениями. Но вместе с тем случается, что даже при выдающемся интересе таких произведений в читателе остается в результате какая-то неудовлетворенность, иногда даже досада.

Однако это не такого рода чувство, какое испытывается вдумчивым читателем, например, при чтении Гоголя, когда вы скорбите вместе с автором об изображаемых им пошлостях жизни и вместе с тем проникаетесь глубоким уважением к самому автору,— нет, наоборот, вам становится досадно не на изображаемые явления действительной жизни, а на самого автора. В чем же дело?

В том, что при известном, иногда даже выдающемся, литературном интересе такого рода произведений в них чувствуется в конце концов какая-то фальшь, и нам становится досадно, что автор губит свое литературное дарование, направляя его на ложный путь. Дальнейшая судьба этих произведений обыкновенно та­кова, что они при всех своих внешних достоинствах и, не­смотря на свою первоначальную популярность со временем забы­ваются широкой читающей публикой, сохраняя за собой лишь интерес литературно-исторический» [Янчук, 1911, т. 4, с. 194].

Одну из причин этой фальши Н.Я. Янчук видит в резком изменении мнения относительно раскола. «Не вдаваясь в подробное рассмотрение вопроса о том, на­сколько Мельников был убежденным врагом раскола и пособником правительства в делах его обличения и преследования, мы должны отметить, что «художественное изучение раскола» Мельниковым, как величали его очерки из раскольничьего быта кри­тики «Русского вестника», носят на себе следы некоторой двой­ственности в отношениях автора к этому в высшей степени важному бытовому и историческому явлению русской жизни.

 Вращаясь с малолетства в среде поволжских скитов, он сохранил от детских лет как бы некоторое любовное отношение к этой жизни и ее оригинальным особенностям; затем, когда он стал страстным любителем старины и увлекся местной историей и археологией, он невольно проникался уважением к тем людям, которые хранили старину и готовы были пострадать за нее. Но в то же время, имея определенные поручения от своего на­чальства, клонящиеся далеко не к пользе этих хранителей ста­рины, Мельников не стеснялся приводить в исполнение эти по­ручения. Читая некоторые сцены из его произведений этого круга, вы готовы принять его самого сторонником и защитником этой старины, до того он и сам увлекается рисуемыми им картинами и вас увлекает видимого искренностью, правдивостью и как будто полным сочувствием тому, что он описывает. Но вы не должны забывать, что за этим увлекательным рассказчиком стоит чиновник министерства внутренних дел, имеющий тай­ное поручение всеми доступными ему способами выведать всю под­ноготную раскольничьей жизни в лесах и на горах, в стенах скитов и на рыбных и лесных промыслах, в селах и в городах—и донести по начальству для административных соображений, а по возможности приложить и свои заключения. И вот источник той фальши, которую не может не почувствовать вдумчивый читатель при чтении многих нередко талантливых произведений Мельникова» [Янчук, 1911, т. 4, с. 196].

Несколько противоположную точку зрения высказывает современник Мельникова – А. Измайлов. Критик, восхищаясь фундаментальностью и яркостью романа, ставит дилогию Мельникова рядом с произведениями Островского: «В великолепной картинной галерее русского бытописательного искусства Мельникову принадлежит единственное и чудесное создание, имеющее право быть поставленным непосредственно за холстом Островского, изображающим «темное царство». Огромное, можно даже сказать, необъятное полотно Мельникова посвящено тому же „темному царству», и оно не тускнеет, не вянет от близости к вдохновенному созданию автора «Грозы»» [Измайлов, 1909, с. 5].

Автор «Грозы» и автор «Лесов» и «Гор» (так Мельников для краткости сам называл иногда свои «В лесах» и «На горах») как бы размежевали область своего исследования. Островский взял город и село, Мельников - лесную дремучину. Островский тронул всю широту «мирских» настроений «темного царства», - Мельников часто проходил там же, но преимущественно, специально взял на себя миссию изучить и показать темную душу в ее религиозном самоопределении, бросающем жутко - мерцающий отсвет на всякое ее дело, слово и мысль…

В обрисовке русской обыденщины и обыденного чувства Мельников идет не одиноко, но рядом с другими русскими писателями, осве­щавшими быт купечества и крестьянства, и, прежде всего, с Островским. Критика не раз указывала, что здесь, в постижении народных типов, он близок к бытописателю Титов Титычей, Диких или Кабаних. Это действительно можно видеть, например, на фигуре Чапурина…

Островскому выпало счастье найти критика - художника, который прочувствовал весь ужас его «темного царства» и дал философский синтез всей его работы. После Добролюбова даже маловнимательному читателю стали ясны все точки над i, которых не мог и не хотел поставить Островский, как художник.

Такого счастья не знал Мельников. Его романы появились уже тогда, когда русская критика оскудела. Большинство критиков не рассмотрело ничего дальше внешних форм и внешних фактов мельниковского рассказа. Она следила за ними и преклонялась пред редким даром бытописательского мастерства Мельникова, пред его изуми­тельною памятливостью на жизненные впечатления, пред сочною кра­сочностью, исключительною меткостью наблюдательности и колоссальным запасом знаний.

Она не хотела постигнуть синтеза работы Печерского и не могла точными словами уяснить читающей публике, почему он ей так нра­вится и так врезается в память, - почему, по прочтении «В лесах» и «На горах», ей становится в такой мере понятна русская душа.

В этом было еще новое доказательство положения, что наша критика последнего 25-летия не опережала чуткого читателя, но шла по его следу» [Измайлов, 1909, с. 4-6].

А. Измайлов в своей статье указывает истинную причину того, почему дилогия получила отрицательные характеристики со стороны критики того времени. Главный интерес Мельникова и главная его заслуга, которая в глазах большинства его критиков так и не осветилась, - именно в том, что он начертал жизнь русской души под углом зрения и в окраске религиозного уклада.

То, что он с изумительным знанием и мастерством «воспроизвел быт русского староверия и потом («В горах») - сектантства, далеко не так важно, как уяснение им психологии этих людей, так близко подпустивших к своему сердцу закон предания, закон обычая, что личная жизнь этого сердца оказалась смятой, за­давленной и заглушенной. Вот центральная точка в писательстве Печерского, в которую должны бить все лучи философской критики и которая осталась в тени, потому что наша критика была какою угодно - исторической, граждан­ской, эстетической, но не философской.

Первое — красочный быт, удивительное своеобразие внешних форм народной жизни — видели. Второе — трагедии душ, лишенных счастья или отказавшихся от него во имя гневного и немилостивого Бога, запрещающего всякую земную радость, - просмотрели. Видели чер­ную рясу матери Манефы или вчера еще беззаботной Фленушки, но прислушаться к биению их сердец под этою рясою, не сумели, на один у всех образец. И это было огромной критической ошибкой, потому что выводы Мельникова просятся под обобщения. Они уясняют нечто - и мно­гое - не только в ограниченной сравнительно области «людей древнего благочестия». Они знаменательны для постижения русской души вообще. И в литературных типах русской интеллигенции, и в подлинной жизни можно многое понять при свете этого подсказа Мельникова о религии, умерщвляющей земное счастье и делающей из людей мертвые и унылые ''машины долга”» [Измайлов, 1909, с. 6].

Революционно-демократическая критика в лице Н. А. Добролюбова,

Н. Г. Чернышевского, М. Е. Салтыкова-Щедрина, Н. А. Некрасова положительно оценивала художественное творчество писателя. «Великолепным писателем» называл Мельникова М. Горький. Многие критики признавали за Мельниковым большие заслуги в разработке литературного языка и сравнивали его с Далем и Лесковым [Канкава, 1971, с 175].

Более объективно, глубоко и многосторонне оценили творчество Мельникова советские литературоведы, хотя в отдельных случаях также имела место односторонность выводов. Так, крайне субъек­тивно расценил значение фольклора в произведениях Мель­никова И. С. Ежов. Он находил реакционным обращение писателя к устно-поэтическим материалам, поскольку оно содействовало идеализации быта старообрядческой буржуазии [Ежов, 1956, с. 3-10].

В советском литературоведении была поставлена как само­стоятельная проблема изучение фольклора в творчестве П. И. Мельни­кова. В 1935 году появилась статья талантливого фольклориста и литературоведа

Г. С. Виноградова о фольклорных источниках романа «В лесах». Написанная на широком сравнительном материале, эта работа выявила книжные источники романа. Увлеченный блестящими результатами исследования в этой его части, Виноградов категорически отрицал мысль о собирательской деятельности и личных фольклорных записях писателя. Статья создала у многих убеждение в книжном характере фольклоризма Мельникова (Виноградов находил превосходными результаты такого фольклоризма) [Виноградов, 1934, с. 12].

Л. М. Лотман отметила идеализацию патриархальных форм старообрядческого быта в дилогии Мельникова, объясняя ее влиянием славянофильско-почвеннических теорий. Она подчерк­нула художественное значение фольклора в творческом методе писателя, определившее оригинальность его манеры и самобыт­ность творчества в целом [Лотман, 1956, с. 238].

В последние два десятилетия проблемы фольклоризма твор­чества

П. И. Мельникова и изучения его фольклорно-этнографических интересов поставлены с учетом сложности и многосторонности их аспектов, на основе более тщательного изучения биографи­ческих и архивных данных. Появились обстоятельные, отличаю­щиеся объективностью анализа очерки творческой деятельности Мельникова.

Чем дальше отодвигается от нас эпоха русской жизни, описан­ная писателем, тем больший интерес вызывают его произве­дения в читательской среде и тем важнее разобраться в характере его творчества, важнейшая особенность которого — многосто­роннее и разнообразное использование фольклора.

Л. А. Аннинский в своей книге «Три Еретика» провел исследование о степени востребованности и популярности дилогии с момента ее создания. Вывод таков: два романа, написанные П. И Мельниковым в «московском изгна­нии», — в золотом фонде русской национальной культуры. Автор статьи указывает: «Появившись в семидесятые годы XIX века, романы эти сразу и прочно вошли в круг чтения самой широкой публики. К настоящему времени издано, порядка двух с поло­виной миллионов экземпляров. И это только отдельные издания, а есть еще собрания сочинений Мельникова; их шесть, так что в общей слож­ности обращается в народе миллиона три.

Большая доля этих книг выпущена тридцать лет назад, во второй половине пятидесятых годов; затем идут два менее выраженных изда­тельских "пика" в конце семидесятых и в середине восьмидесятых годов, то есть в наше время, и интерес, кажется, не слабеет.

Однако и в менее щедрые годы романы Мельникова-Печерского не исчезают вовсе с издательского горизонта: шесть тысяч экземпляров, выпущенные "Землей и Фабрикой" в 1928 году, а затем, в середине трид­цатых годов - однотомник под грифом Academia, откомментированный и оснащенный с академической тщательностью,— все это говорит о том, что за сто с лишним лет существования романы Мельникова ни разу не выпадали в полное забвение; самое большое издательское "окно" не дотягивает до двадцати лет: между академическим томом 1937 года и гослитиздатовским двухтомником 1955 года, с его трехсоттысячным тиражом, сразу рассчитанным на массовое чтение. А еще инсценировки — их с десяток, и делались они в 1882, 1888, 1903, 1938, 1960, 1965, 1972 годах... А еще иллюстрации художников от Боклевского до Николаева. Воистину, два романа, написанные когда-то изгнанником либерализма, имеют удивительно счастливую судьбу; они сразу и прочно связались в сознании читателей не с той или иной преходящей системой ценностей, а с ценностями коренными, несменяемыми, лежащими в глубинной основе русской культуры» [Аннинский, 1988, с. 191]

Л. Аннинский по степени признания мельниковской эпопеи соотносит этот текст с самы­ми величайшими творениями русской литературы. Это, прежде всего, романы, появившиеся одновременно или почти одновременно с мельниковскими: в том же «Русском вестнике», в те же 70-е годы – «Анна Каренина» Л. Толстого, «Бесы» Ф. М. Достоевского, «Соборя­не» Н. С. Лескова, а также два романа Толстого и Достоевского; один — «Война и мир» — появился десятиле­тием раньше, другой — «Братья Карамазовы» — десятилетием позже, чем «В лесах» (впрочем, тогда же, когда «На горах»), но эти романы просят­ся в сопоставление с мельниковскими по своей творческой установке: перед нами национальные эпопеи.

По той же причине надо включить в этот круг «Былое и думы»

А. Герцена, завершенные незадолго до того, как Мельников приступил к писанию.

Еще три романа - близкой поры либо близкого типа: во-первых, «Обрыв» И. Гончарова (1869 год), во-вторых, «Люди сороковых годов»

А. Писемского (1869 год) и, наконец, "Пошехонская старина" М. Салты­кова-Щедрина: написанная несколько позже, в 1887—1889 годы, она перекликается с мельниковскими романами по фактуре; и, конечно, если уж прослеживать до конца линию взаимоотношений двух главных обличителей либеральной эпохи, то "Пошехонская старина" - это как бы прощальное тематическое пересечение Щедрина с Печерским.

«Десяток книг, избранных мною для сопоставления, — это цвет русской прозы второй половины XIX века. Сравним их, прежде всего, по числу изданий, учтя как отдельные (титульные), так и включенные в собрания сочинений. Вот результат моих подсчетов.

Вверху таблицы - Толстой: «Анна Карени­на» чуть-чуть опережает «Войну и мир»: сто восемь изданий. Следом идет «Обрыв» Гончарова - 56 изданий. Далее — довольно плотной группой: «Былое и думы», «Пошехонс­кая старина» и «Братья Карамазовы» — около 40 изданий в каждом случае. Это - верхняя группа. В конце таблицы «Соборяне» Лескова и «Люди сороковых годов» Писемского…

Мельников … с двадцатью изданиями, … становится на седьмое место, опережая “Бесов” и приближаясь к “Брать­ям Карамазовым”!».

Иными словами: романы Мельникова-Печерского читаются нарав­не с первейшими шедеврами русской классики, и это происходит не столько вследствие его общей репутации, сколько благодаря только собственному потенциалу этих романов» [Аннинский, 1988, с. 193-194].

А вот результаты исследования Аннинского популярности дилогии у современного читателя.

«Вверху шкалы опять-таки "Анна Каренина", тираж - четырнад­цать миллионов. Одиннадцать миллионов - "Война и мир". Семь милли­онов — "Обрыв", четыре - "Былое и думы".

Внизу шкалы - практическое отсутствие "Бесов", ничтожный тираж "Людей сороковых годов" и треть миллиона экземпляров "Собо­рян".

В середине, плотной группой: "Братья Карамазовы", затем, Чуть отставая, — "Пошехонская старина" и — мельниковские романы.

Два с половиной миллиона экземпляров его книг держат имя Анд­рея Печерского в кругу практически читаемых классиков».

Аннинский рассуждает о секретах популярности и указывает некоторые из них.

1. «Созерцая эту гигантскую фреску, эту энциклопедию старорусской жизни, эту симфонию описей и номенклатур, — впрямь начинаешь думать: а может быть, секрет живучести мельниковской эпопеи — именно в этом музейном собирании одного к одному? Может, не без оснований окрестили его критики девятнадцатого века великим этно­графом, чем невзначай и задвинули со всем величием в тот самый "второй ряд" русской классики, удел которого - быт и правописание, фон и почва, но — не проблемы? Ведь и Пыпин Печерского в этнографы зачислил, и Скабичевский, и Венгеров — не последние ж имена в русской критике! И то сказать, а разве народный быт, вобравший в себя духовную память и повседневный опыт веков, — не является сам по себе величайшей цен­ностью? Разве не стоят "Черные доски" Владимира Солоухина и "Лад" Василия Белова сегодня в первом ряду нашего чтения о самих себе?

Стоят. Это правда. Но не вся правда. И даже, может быть, и не глав­ная теперь правда: такая вот инвентаризация памяти. "Лад" Белова и солоухинские письма — вовсе не музейные описания (хотя бы и были те письма — "из Русского музея"). Это память, приведенная в действие внутренним духовным усилием. Потому и действует. Вне духовной зада­чи не работает в тексте ни одна этнографическая краска. Ни у Белова, ни у Солоухина. Ни, смею думать, и у Печерского.

У Печерского, особенно в первом романе, где он еще только нащу­пывает систему, этнография кое-где "отваливается", как штукатурка. Две-три главы стоят особняком: языческие обычаи, пасхальные гуляния, "Яр-Хмель"... Сразу чувствуется ложный тон: натужная экзальтация, восторги, сопровождаемые многозначительными вздохами, олеографи­ческие потеки на крепком письме... Эти места видны (я могу понять не­годование Богдановича, издевавшегося над тем, что у Печерского что ни герой — то богатырь, что ни героиня — красавица писаная). Но много ли в тексте таких "масляных пятен"? Повторяю: две-три главы особых, специально этнографических. Ну, еще с десяток-другой стилистических завитков в других главах. Как же объяснить остальное: весь этот огром­ный художественный мир, дышащий этнографией и, тем не менее, худо­жественно живой?» [Аннинский, 1988, с.195].

2. «Эпопея Печерского - книга о русской душе, идущей сквозь приворотные соблазны. Это и есть ее настоящий внутрен­ний сюжет.

История души — не в том психологическом варианте, который раз­рабатывают классики "первого ряда": Гончаров, Тургенев; и, конечно, не в том философском смысле, который извлекают из этой истории классики, скажем так, мирового ранга: Толстой и Достоевский. У Пе­черского особый склад художества и, соответственно, особая задача. История русской души - это не пути отдельных душ; это не путь, ска­жем, Дуни Смолокуровой, полюбившей Петю Самоквасова, расстав­шейся, а потом вновь соединившейся с ним, а, кроме того, попавшей в сети хлыстовства и с трудом и риском из этих сетей освободившейся. Ошиб­ка — подходить к характеру Дуни и вообще к героям Печерского с гончаровско-тургеневскими психологическими мерками. У Печерского нет ситуации свободного выбора и нет ощущения характера, который созидает себя, исходя из той или иной идеи, или интенции, или ситуации. Здесь другое: ясное, логичное, ожидаемое, неизбежное и неотвратимое осущест­вление природы человека, заложенной в него вечным порядком бытия. Судьба должна осуществиться, и она осуществляется. Человек не может уклониться от судьбы. Это — природа вещей» [Аннинский, 1988, с.195].

3. «Концепция П. И. Мельникова - это концепция российского консер­ватора и православного ортодокса, с некоторым умеренным оттенком славянского почвенничества. Это мечта о прочном, устойчивом, едином, чисто русском мире, без лихоумных немцев, коварных греков и хитрых татар, о мире, который стоял бы "сам собой", помимо внешнего принуж­дения, держась органичной верой, преданием, традицией и порядком. Мечтая о "строгой простоте коренной русской жизни, не испорченной ни чуждыми быту нашему верованиями, ни противными складу русского ума иноземными новшествами, ни доморощенным тупым суеверием", Мельников четко градуирует степени порчи: хлыстов он изгоняет вообще за пределы истины, тогда как староверов склонен привести к примире­нию с ней, при условии, что и староверы, и их ортодоксальные противни­ки откажутся от крайностей и изуверств» [Аннинский, 1988, с.196].

4. «…помимо узкой авторской концеп­ции, здесь есть ведь еще весь гигантский объем художественной истины. И есть чудо искусства. Парадокс: именно Мельникову, гибкому чиновни­ку, "бесстрастному функционеру", "карателю поневоле", удалось то, что не удалось ни прямодушному и упрямому Писемскому, ни задиристому и упрямому Лескову: эпопея русской национальной жизни, глубинный, "подпочвенный", "вечный" горизонт ее, над которыми выстраиваются великие исторические эпопеи Толстого, Герцена и Достоевского.

Для вышеописанной задачи нужны, помимо уникальных этнографических знаний и умелого реалистического пера, еще и особый душевный склад, соответствующий ей, и удивительная способность: совмещать не­совместимое, оборачивать смыслы, сохранять равновесие. То, что брез­жится Толстому в полувыдуманной фигуре Платона Каратаева, осущест­влено в эпопее Мельникова в образе некоей всеобщей национальной преджизни, спокойно поглощающей очередные теории и обращающей на прочность очередные безумства исторического бытия. Если уж определять, что такое «русская загадка» по Мельникову-Печерскому, то загадка эта -сам факт природной русской живучести, невозмутимо сносящей свое «безумие». Эдакий родимый зверь с пушистым хвостом, — то, что Апол­лон Григорьев силился когда-то извлечь из Писемского. В ту пору Мельников еще только подбирался к "зверю". Он в ту пору еще, так сказать, доносы писал в свое министерство да обличительные рассказы, которые Писемский, как известно, считал теми же доносами. Никому бы и в голову не пришло, да и самому Мельникову, — что же такое, в сущ­ности, начинал он писать в форме своих служебных доносов. Ее-то и исследует, ее и описывает Мельников-Печерский своим наив­ным пером, из простодушного обличительства перебегающим в просто­душное, до олеографии, любование и обратно. Он впадает в этнографизм, но пишет отнюдь не этнографический атлас; он работает в традициях психологизма, но поражает отнюдь не психологическими решениями; он дает нечто небывалое, не совпадающее ни с философским романом, ни с историческим эпосом, — он дает ландшафт национальной души.

Тот самый «природный ландшафт» души, на русском Северо-востоке с XIV века складывающийся, о котором пишет и историк В. О. Клю­чевский: «Невозможность рассчитать наперед, заранее сообразить план действий и прямо идти к намеченной цели заметно отразилась на складе ума великоросса... Житейские неровности и случайности приучили его больше обсуждать пройденный путь, чем соображать дальнейший, больше оглядываться назад, чем заглядывать вперед... Он больше осмотрителен, чем предусмотрителен, он... задним умом крепок... Природа и судьба вели великоросса так, что приучили его выходить на прямую дорогу окольными путями. Великоросс мыслит и действует, как ходит. Кажет­ся, что можно придумать кривее и извилистее великорусского просел­ка?.. А попробуйте пройти прямее: только проплутаете и выйдете на ту же извилистую тропу...»

Ключевский пишет — чуть ли не по следам Мельникова-Печерского.

В статье Аннинский приходит к заключению: «Романы Печерского — уникальный и вместе с тем универсально значимый художественный опыт русского национального самопознания. И потому они переходят рамки своего исторического времени, перехо­дят границы узковатого авторского мировоззрения, переходят пределы музейного краеведения и вырываются на простор народного чтения, конца которому не видно» [Аннинский, 1988, с. 196].

Исследования Аннинского затрагивают не только вопрос популярности дилогии в России, автор статьи указывает данные по публикациям Печерского и за ее пределами. По его мнению, зарубежных переводов мало. Два парижских издания в 1957 и 1967 годах; мадридский двухтомник 1961 года, берлинский двухтомник 1970 года, вышедший в издательстве "Унион" - все...

Что тому причиной? «Огромный объем текста, в котором "вязнут" переводчики и издатели? Замкнуто-русский этнографический окрас его? Наверное, и то, и другое. Однако есть и третье обстоятельство, которое я бы счел наиболее важным. Дело в том, что эпопея П. И. Мельникова-Печерского не стала событием прежде всего в русской интеллектуальной жизни. Да, эта книга стала широким народным чтением, причем сразу. Но она так и не стала "духовной легендой" в то время как романы Достоевского, Тол­стого, Герцена, рассказы Щедрина, Чехова - стали.

Вокруг Печерского в русском национальном сознании не сложился тот круг толкований, тот "исследовательский сюжет", тот "миф", который мог бы стать ключом к этой книге в руках мирового читателя. Не сработал прежде всего русский интеллектуальный механизм; а началось с того, что эпопея Печерского не получила духовно-значимой интерпретации в отечественной критике» [Аннинский, 1988, с. 198].

Различие точек зрения затрудняет исследование сложной самой по себе проблемы фольклоризма Мельникова. «Личность писателя «... запечатлевается в его творчестве в таких сложных, а иногда даже преднамеренно завуалированных формах, что бывает чрез­вычайно трудно более или менее отчетливо представить себе ее конкретные очертания», — заметил М. П. Еремин, относя его к числу наиболее «скрытных» писателей [Еремин, 1976, с. 12]. Завуалированность идейного смысла романов Мельникова усложняет и характер использования фольклорно-этнографического материала. В исто­рии русской литературы нет другого произведения, где бы сам фольклор со всей возможной полнотой сопутствующих факторов был объектом художественного внимания.

Увлеченность фольклором, признание его высокой эстетической и художественной ценности, как и углубленное изучение народных говоров, дали писателю возможность значительно полнее и шире демократизировать литературный язык, чем это делали другие писатели, его современники. Позднее по тому же пути демокра­тизации литературного языка посредством соединения книжных элементов с фольклорными и народным просторечием шли Н. С. Лесков, А. М. Ремизов, В. Я Шишков, А. В. Амфитеатров и другие.

М. Горький высоко ценил язык Мельникова и считал его «одним из богатейших лексикаторов наших», на опыте которого следует учиться искусству использовать неиссякаемые богатства народного языка [Еремин, 1976, с. 12].

Энциклопедическая полнота сведений в показе фольклорной стихии, которая поэтизировала и украшала народный быт и в среде крестьянства, и в среде работного люда, и в буржуазно-купеческой, создает впечатление некоторой идеализации жизни народа. Сам П. И. Мельников этого не признавал, считая себя строгим реалистом и упрекая как раз В. И. Даля за идеализацию купечества в рассказе «Дедушка Бугров».

Мельников — писатель социальный. Историческая и социальная жизнь произведений фольклора показана им не только в рамках патриархального быта, но и на фоне роста купечества, на фоне рассло­ения крестьянства в условиях жестокой конкуренции. Обильное привлечение фольклорно-этнографического материала могло бы поставить под угрозу художественность дилогии, придав ей характер иллюстративности. Писатель преодолел эту опасность силой своего таланта и достиг высокого мастерства, раскрыв со всей возможной полнотой заключающиеся в фольклоре худо­жественно-поэтические возможности. Его дилогия стала памят­ником исторической жизни русского народа и приобретает все большее историко-познавательное значение. «В творчестве Мель­никова «русская душа русским словом говорит о русском народе»», — сказал известный историк К. Н. Бестужев-Рюмин [Еремин, 1976, с. 12].

Известный сборник материалов «В память П. И Мельникова», из­данный в Нижнем Новгороде в 1910 году, содержит итоговую статью Н.Саввина «П. И Мельников в оценке русской критики». В этой статье указаны имена критиков, писавших о Печерском: О. Миллер, Д. Иловайский, А. Милюков, А. Пыпин, П. Усов, А. Скабичевс­кий, С. Венгеров,

А. Богданович, А. Измайлов.

Статья подводит итог о том, какое отношение вызвали к себе произведения Мельникова среди литераторов конца XIX века. Действительно, творчество писателя вызвало разноречивые оценки в современной ему критике. Однако репутация Мельникова как писателя более глубокого, чем просто этнограф, при его жизни так и не утвердилась. Несмотря на это, произведения Мельникова были и остаются в числе наиболее читаемых и любимых.


ГЛАВА ВТОРАЯ

 Языковые особенности дилогии

П.И. Мельникова «В лесах» и «На горах»


§1. Выразительные средства языка

Эпопея П. И. Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах» написана своеобразным языком, благодаря которому большой по объему текст читается на едином дыхании, свободно и легко. Читатель извлекает из романа массу любопытнейших фактически достоверных знаний. Мы знакомимся с историей и обрядностью раскола, народными обычаями и поверьями, узнаем, какие промыслы были тогда развиты в различных селах, как го­ворили в Заволжье, чем заполняли досуг...

Нельзя не отметить и мастерство Мельникова-пейзажиста. Картины русской природы и колоритные жанровые сцены пере­даны Мельниковым в слове так же впечатляюще, как Б. М. Кусто­диевым в живописи. В своем романе писатель словно предвосхитил сюжеты и краски таких ярко нарядных полотен художника, как «Ярмарка», «Праздник в деревне», «Сцена у окна», «Купчиха на прогулке» и многих других.

Кустодиевские картины невольно всплывают в памяти, когда читаешь у Мельникова: «Вырезался из-за черной, как бы ощети­нившейся лесной окраины золотистый луч солнышка и облил ярким светом, как снег, белое платье красавицы и заиграл пере­ливчатыми цветами на синем кафтане и шелковой алой рубахе Алексея». Вот появляется Настя «в алом тафтяном сарафане, с пышными белоснежными тонкими рукавами и в широком белом переднике, в ярко-зеленом левантиновом платочке» [Мельников, 1993, т. 1, с. 35].

Мало сказать, что язык дилогии Мельникова красочен и эмоционален, он народен. Творчество писателя тесно связано с миром родной природы. Символична картина гибели скитов - ­пожар в лесу.

«— Огонь идет!..

Вот перерезало дорогу быстро промчавшееся по чапыжнику стадо запыхавшихся лосей... Брызнула из де­ревьев смола, и со всех сторон полились из них огненные струйки.

Вдруг передняя пара лошадей круто поворотила напра­во и во весь опор помчалась по прогалинке; извивавшейся середь чапыжника. За передней парой кинулись ос­тальные...

Не прошло трех минут, как лошади из пылающего леса вынесли погибавших в обширное моховое болото...» [Мельников, 1993, т. 2, с. 218].

Напряжение и страх, спасающихся от лесного пожара старообрядцев передаются читателю, сразу попадающе­му во власть художественного обаяния писателя... Чувст­вуется запах гари, приносимый ветром, видится небо, буд­то «пеплом покрыто», «как громадные огненные птицы, стаями понеслись горящие лапы, осыпая дождем искр по­езд келейниц». Картина богата романтическими эпитета­ми: палящий огнедышащий ветер; стон падающих дере­вьев; вой спасающихся от гибели волков, отчаянный рев медведей. Экспрессивность эпитетов придает картине эмоциональную выразительность: несмолкаемый треск; огненный ураган; запыхавшиеся лоси; пламенный покров; кровавые волны; пылающий лес; и как контраст — утом­ленные крылья птиц.

Динамичны выражения: быстрее вихря; заклубился дым; помчались сломя голову; блеснула огненная змей­ка; брызнула... смола. Повторяются анафористическое местоимение: вот; наречие: вдруг. В этом своеобразие и выразительность языка Печерского.

Символична и другая, художественно выполненная картина эпопеи. Подбирает к своим рукам Алексей Лох­матый богатства доверчивой Марьи Гавриловны, добрался он и до ее, бегающих по Волге пароходов. И вот какую мрачную картину дает художник: «Галки расселись по рейнам и по устью дымогарной трубы, а на носу парохода беззаботно уселся белоснежный мартын с красноперым окунем в клюве. Мерно плещется о бока и колеса пусто­го парохода легкий прибой волжской волны» [Мельников, 1993, т.2, с. 193]. Все удается беспечному Алексею, сел он на богат­ства обманутой жены, как «мартын с красным окунем в клюве», и автор добавляет: «Не иначе, что у него тог­да на кресте было навязано заколдованное ласточкино гнездо» [Мельников, 1993, т.2, с. 193].

Вся эпопея Печерского, все ее изменения под влияни­ем разнообразного содержания насыщены фольклором. Тексты романов наполнены играми, гаданиями, обрядами. Автор любит русскую старину, праздники, связанные с ними легенды, предания, поверия. Праздник весны у него - это огромное лирическое отступление — пробужде­ние Ярилы: «Стукнет Гром Гремучий по небу горючим молотом, хлестнет золотой вожжой - и пойдет по земле веселый Яр гулять... Ходит Яр-Хмель по ночам, и те ночи «хмелевыми» зовутся. Молодежь в те ночи песни играет, хороводы водит, в горелки бегает от вечерней зари до утренней...» [Мельников, 1993, т.1, с. 423].

Текст художника в этом лирическом отступлении на­сыщен внутренними рифмами, аллитерациями: гром гре­мучий огни горят горючие; котлы кипят кипучие. Часто автор, как в народных произведениях, ставит эпитет пос­ле слова, к которому он относится; также как «Со восточной со сторонушки подымались ветры буйные, расходились тучи черные…» [Мельников, 1993, т.1, с. 423].

Все богатство словарного запаса подчинено воспроиз­ведению картин. Буйство природы, пышной, могучей, сли­вается с бытом русского человека, такого же сильного и прекрасного. Песенная и в то же время сказочная инто­нация жизнеутверждающего праздника любви, природы захватывает читателя, и этому способствует народно-по­этическая основа текста. «Не стучит, не гремит, не копы­том говорит, безмолвно, беззвучно по синему небу стре­лой каленой несется олень златорогий... Без огня он юрит, без крыльев летит, на какую тварь ни взглянет, тварь возрадуется... Тот олень златорогий — око и образ светлого бога Ярилы—красное солнце» [Мельников, 1993, т.2, с. 256]. В картине, с четким ритмическим рисунком, ощущается огонь, солнце, все сливается в гимне любви и счастья. В певучем языке Печерского читателю приоткрывается душа художника с ее глубокой интуицией, богатством подсознательных чувств.

Картина пробуждения земли вызывает восторг и удивление. Это гимн солнцу, земле, человеку. Здесь пол­ное слияние слова, образа, мысли. Печерский, а с ним и читатель заворожены могучей жизнеутверждающей кар­тиной, праздником всепобеждающей любви. Природа ли­кует, она счастлива, это ее пышная кипучая жизнь, властная и захватывающая.

Бог Ярило полюбил землю: «Ох, ты гой еси, Мать Сыра Земля! полюби меня, бога светлого, за любовь за твою я, украшу тебя синими морями, желтыми песками, зеленой муравой, цветами алыми, лазоревыми; народишь от меня милых детушек число несметное» [Мельников, 1993, т.2, с. 253]. Картина дана в стиле песенно-былинных сказаний, вели­чавая и торжественная. Авторская речь пересыпана кра­сочными эпитетами: «И от жарких его поцелуев разукрасилась (земля) злаками, цветами, темными лесами, синими морями, голубыми реками, серебристыми озерами» [Мельников, 1993, т.2, с. 254]. Богатство образных характеристик придает тексту эмоциональность. Умело подбирая слова, Печер­ский показывает скрытые возможности слова, пластич­но рисует картину, с колдовской силой передавая пере­живания русской души. Динамический образ праздника Ярилы — это сложный и многоцветный мир чудес.

Глубокое знание фольклора помогает Печорскому вы­разительно запечатлеть народный праздник: «Любы бы­ли те речи Матери Сырой Земле, жадно пила она живоносные лучи и порождала человека. И когда вышел он из недр земли, ударило его Ярило по голове золотой вож­жой, ярой молнией. И от той молнии ум у человека за­родился» [Мельников, 1993, т.2, с. 254]. Печерский преклоняется перед человеческим разумом и его созданиями, поэтизирует их.

Художник погружает читателя в созерцание прекрас­ного, заставляет услышать неуловимый зов природы с ее скрытой внутренней жизнью: «... бывалые люди гово­рят, что в лесах тогда деревья с места на место переходят и шумом ветвей меж собою беседы ведут... Сорви в ту ночь огненный цвет папоротника, поймешь язык всяко­го дерева и всякой травы, понятны станут тебе разго­воры зверей и речи домашних животных... Тот „цвет-огонь" — дар Ярилы... То — „царь-огонь!"» [Мельников, 1993, т.2, с. 254].

Печерский проникает в глубины народной фантазии, передает легенды, связанные с природой, объясняет, что «святочные гадания, коляды, хороводы, свадебные пес­ни, плачи воплениц, заговоры, заклинания,— все это «остатки обрядов стародавних», «обломки верований в ве­селых старорусских богов» [Гибет, 1972, с. 36]. Он не перестает удивляться тому, что видит, наблюдает, и свое удивление передает читателю. «„Вихорево гнездо"... на березе жи­вет,— сказал Пантелей. — Когда вихорь летит да кру­жит — это ветры небесные меж себя играют... пред лицом Божиим, заигрывают они иной раз и с видимою тва­рью—с цветами, с травами, с деревьями. Бывает, что, играя с березой, завивают они клубом тонкие верхушки ее... Это и есть „вихорево гнездо"» Для сча­стья носили его люди на груди [Мельников, 1993, т.1, с. 380].

Путешествуя, Печерский со­бирал материалы устной речи. Большое количество слов и вы­ражений записал он в скитах, среди лесов Керженских и Чернораменских. Когда впервые он выехал из дому в Казань, его захватили услышанные им пес­ни о Степане Разине, о волж­ских разбойниках — вольных людях, и «про Суру реку важную — донышко серебряно, круты бережка позолочен­ные, а на тех бережках вдовы, девушки живут сговорчи­вые» В картине катанья на лодках использо­вана бойкая народная песня:

 

 Здравствуй, светик мой Наташа,

 Здравствуй, ягодка моя!

 Я принес тебе подарок,

 Подарочек золотой,

 На белу грудь цепочку,

 На шеюшку жемчужок!

 Ты гори, гори, цепочка,

 Разгорайся, жемчужок,

 Ты люби меня, Наташа!

 Люби, миленький дружок! [Мельников, 1994, т.1, с. 176].

Печерский умело использует лирические и лирико-эпические, исторические песни, былины, сказания, пре­дания, пословицы, поговорки. Он пишет, сливая литературное слово с народным, и достигает совершенства.

В художественных текстах Печерского часты повто­ры. Вот мчится Самоквасов, чтобы спасти Фленушку от религиозных пут. «Не слышит он ни городского шума, ни свиста пароходов, не видит широко разостлавшихся зеленых лугов. Одно только видит: леса, леса, леса … Там в их глуши, есть Каменный вражек, там бедная, бедная, бедная Фленушка» [Мельников, 1994, т.1, с. 332]. Или: «А за теми за церквами, и за теми деревнями леса, леса, леса. Темным кря­жем, далеко они потянулись и с Часовой горы не видать ни конца им, ни краю. Леса, леса, леса» [Мельников, 1994, т.1, с. 35].

При описании огневой хохотушки Фленушки автор прибегает к отри­цательным сравнениям: «Не сдержать табуна диких ко­ней, когда мчится он по широкой степи, не сдержать в чистом поле буйного ветра, не сдержать и ярого потока речей, что ливнем полились с дрожащих распаленных уст Фленушки» (В лесах); «Не стая белых лебедей по синему морю выплывает, не стадо величавых пав по чисту полю выступает: чинно, степенно, пара за парой, идет вереница красавиц» или « не о том думал Алексей, как обрадует отца с матерью, …не о том мыслил, что завтра придется ему прощаться с родительским домом. Настя мерещилась» [Мельников, 1994, т.1].

Использованы отрицательные сравнения и при описа­нии ранней трагической смерти Насти Чапуриной: «Не дождевая вода в Мать Сыру Землю уходит, не белы-то снеги от вешняго солнышка тают, не красное солнышко за облачком теряется, тает-потухает бездольная девица. Вянет майский цвет, тускнет райский свет — краса не­наглядная кончается» [Мельников, 1993, т.1, с. 498].

Смерть Насти, дочери тысячника,— одна из самых мастерски написанных картин эпопеи. В контрасте с тра­гическим событием или в тон ему автор использует кар­тины природы, прибегая к антитезе: «Только и слышно было заунывное пение на земле малиновки да веселая песня жаворонка, парившего в поднебесье» [Мельников, 1994, т.1, с. 502].

В стиле народных причитаний идет все описание по­хорон Насти. «Приносили на погост девушку, укрывали белое лицо гробовой доской, опускали ее в могилу глубо­кую, отдавали Матери Сырой Земле, засыпали рудо-жел­тым песком». Печерского прельщает безыскус­ственность народно-поэтического слова. Ритмически орга­низованная речь способствует впечатлению. Печальная напевность сцены смерти усугубляет трагизм.

Также усилению безысходности и трагичности способствует авторский прием – выделение определенной детали с последующей антитезой. Поражает искусство Мельникова с помощью этого приема подчеркнуть глубину случившегося. «Вот двое высокорослых молодцов несут на головах гробовую крышку. Смотрит на нее Алексей…Алый бархат…алый … И вспоминается ему точно такой же алый шелковый платок на Настасьиной головке, когда она, пышная, цветущая красотой и молодостью, резво и весело вбежала к отцу в подклет и, впервые увидев Алексея, потупила звездистые очи…Аленький гробок, аленький гробок!.. В таком же алом тафтяном сарафане…одета была Настя, когда он…впервые пришел к ней в светлицу…» [Мельников, 1994, т.1, с. 495].

Используя прием антитезы, художник удачно пере­дает и душевное состояние Дуни Смолокуровой, попавшей в сети хлыстов, ее смятение, тревогу: «Бешеная скачка, изуверское кружение, прыжки, пляски, топот ногами, дикие вопли и завывания мужчин, исступленный визг женщин, неистовый рев дьякона, бес­смысленные крики юрода казались ей необычными, странными и возбуждали сомнения в святости виденного и слышанного» И вспомнилось ей красивое катание на косной, чистая песня: «Я принес тебе подарок, подарочек дорогой, с руки перстень золотой...». Молится Дуня, а в ушах звенит: «На белу грудь цепочку, на шеюшку жемчужок, ты гори, гори, цепочка, разгорайся жем­чужок... [Мельников, 1993, т.2, с. 245].

Небывалой силы достигает трагизм в сцене пострига Фленушки за счет использования антитезы и параллельности повествования. Во время рассказа Сурмина о постриге, который происходит на глазах у Самоквасова, Петр Степанович вспоминает о своей Фленушке, не зная, что именно его любимую сейчас постригают в инокини: «Опять послышалось пение:

«Умый ми нозе, честная мати, обуй мя сапогом целомудрия…»

- Это значит, Манефа теперь умывает ей ноги … А вот теперь, объяснил Сурмин, - калиги на ноги ей надевает.

Ни слова Петр Степаныч. Свои у него думы, свои пожеланья. Безмолвно глядит он на окна своей ненаглядной, каждый вздох ее вспоминая, каждое движенье в ту сладкую незабвенную ночь.

 « Обьятия отча отверсти ми потщися», - поют там…

 «Пускай поют, пускай постригают!.. Нет нам до них дела!.. А как она, моя голубка, покорна была и нежна!..»

 «Блудне мое изживше житие…» - доносится из часовни.

А он, все мечтая, на окна глядит, со страстным замираньем сердца, помышляя: вот, вот колыхнется в окне занавеска, вот появится милый образ, вот увидит он цветущую невесту свою…»

Печерский умело заставляет почувствовать прошлое. Простота и сдержанность художника при изображении ушедших в историю трагических картин помогает запе­чатлеть все как летописное сказание. Темп пострига Фленушки медленный, мерный, звуки приглушены, крас­ки мрачны. «Клонет ветер деревья, думает она, глядя на рощицу, что росла за часовней. Летят с них красные и поблекшие листья. Такова и моя жизнь, такова и участь моя бесталанная... Пришлось и куколем голову крыть, довелось надевать рясу черную», - причита­ет Фленушка [Мельников, 1994, т. 2, с. 387].

Художник свободно находит нужные ему слова, по­могающие выразить основное, нанизывает их одно к од­ному, как драгоценные камни, и природа с ее богатыми и разнообразными красками помогает ему.

Сравнения, противопоставления — любимые художе­ственные средства Печерского, и все их он берет из мира природы: «Как клонится на землю подкошенный беспо­щадной косой пышный цветок, так, бледная, ровно по­лотно, недвижная, безгласная, склонилась Настя к ногам обезумевшей матери...» или «Страшное слово, как небесная гроза, сразило бедную мать» [Мельников, 1993, т. 2, с. 421].

Мельников умело подбирает средства выразительности и для трагической ситуации, и для описания праздника, и при составлении портретной характеристики. Сотканные, при помощи красочных сравнений, метафор, эпитетов, противопоставлений, повторов, взятых из мира природы, образы поражают своей яркостью и индивидуальностью. Таков и образ прелестной Наташи Дорониной: « Взглянул (Веденеев) и не смог отвести очей от ее красоты. Много красавиц видал до того, но ни в одной, казалось ему теперь, и тени не было той прелести, что пышно сияла в лучезарных очах и во всем милом образе девушки… Не видел он величавого нагорного берега, не любовался яркими цветными переливами вечернего неба, не глядел на дивную игру солнечных лучей на желтоватом лоне широкой, многоводной реки… И величие неба, и прелесть водной равнины, и всю земную красоту затмила в его глазах краса девичья!.. Облокотясь о борт и чуть-чуть склонясь стройным станом, Наташа до локтя обнажила белоснежную руку, опустила ее в воду и с детской простотой, улыбаясь, любовалась на струйки, что игриво змеились вкруг ее бледно-розовой ладони. Слегка со скамьи приподнявшись, Веденеев хочет взглянуть, что там за бортом она затевает… Наташа заметила его движение и с светлой улыбкой так на него посмотрела, что ему показалось, будто небо раскрылось и стали видимы красоты горнего рая … Хочет что-то сказать ей, вымолвить слова не может…» [Мельников, 1994, т. 1, с. 176]. Вся эта картина как кружево выплетена умелой рукой автора.

Так же охотно использует Мельников и вопросительную форму: «Где твои буйные крики, где твои бесстыдные песни, пьяный задор и наглая ругань?.. Тише воды, ниже травы стал Никифор...» или «Куда делись горя­чие вспышки кипучего нрава, куда делась величавая строгость? Косой подкосило его горе...» [Мельников, 1993, т.1, с. 421].

Слог Печерского поэтичен, слова красочны. У него свой народно-речевой строй, свой язык сердца. Он тща­тельно выбирает и бережет каждое слово, взятое им. Сло­ва у него гибки, и заменить их нельзя, не нарушив этой своеобразной певучести и оригинальной первозданности.

Связь народной поэтики с литературной формой — это новое начало в поэтике наших классиков. Печерский бросил в классический чисто литературный язык золоти­стый сноп ярких народных слов и выражений. Речь Пе­черского своей первозданностью, свежестью поражает читателя. Автор поставил уже точку, а в ушах еще зву­чат слова с их ритмом и народной интонацией.

Печерский владел тончайшей художественной материей: поэтикой перечня.

Иногда перечисления в тексте составляют чуть ли не две страницы подряд. Эти перечни - те же колдовские "вадьи", "окна" и "чарусы" его прозы. Богатый заволжский купец Патап Чапурин задает гостям обед на пасху. Вслед за автором мы пробуем все: пироги, юху курячью с шафра­ном, солонину с гусиными полотками под чабром, индюшку рассольную, рябчиков под лимоном... Совсем другое — стол поминальный, когда от­мечает Патап Максимович сорочины по безвременно умершей старшей дочери Насте. Трапеза по старине, как от дедов и прадедов заповедано: мирским рыбье, келейным сухоядное. Кутья на всех — из пшена сорочинского с изюмом да с сахаром. Блины в почетные столы — на ореховом масле, в уличные - на маковом, мирским - с икрой да со снетками, скитс­ким - с луком да с солеными груздями. Стерляжья уха... расстегаи... ботвинье борщевое... похлебка из тебеки... борщ с ушками... дыни в па­токе... хворосты... оладьи…

В каждом слове Печерский оттеняет русские нацио­нальные особенности. Праздничные песни любви, такие своеобразные, по словам художника, «могли вылиться только из души русского человека. На его безграничных просторах раздольных, от моря до моря раскинувшихся равнинах» [Мельников, 1994, т.1, с. 13].

Картины Печерского из жизни народа легки и под­вижны. Содержание произведения сочетается с формой сказочного повествования. Все образные детали слива­ются с целым. Лирические отступления, которыми насы­щена эпопее, - примеры поэтического искусства худож­ника, его образно-величавой формы, выполненной в на­родном стиле. Это классическая, изнутри, от содержания идущая форма.

В гармоническом сочетании богатства народной речи с красотой литературного слова — секрет художествен­ности Печерского. Народные слова он часто употребляет не только в диалогах действующих лиц, но и в описаниях, в речи автора: ярманка, громчей, молонья, зачали, сказывают, разговоры покончились, крылос, нестыдение, борщевое ботвинье, песни играть; часто в тексте автора встречаются целые народные фразы: «Солнце с полден своротило, когда запылилась дорожка, ведущая в Свибло­ву»; «Ложе—трава мурава, одеяло—темная ночь, браный полог — звездное небо», «Лес не видит, поле не слышит; людям не про что знать», «Незрел виноград не вкусен, млад человек неискусен; а молоденький умок, что весенний ледок…», «Что порушено, да не скушено, то хозяйке в покор» и так далее [Мельников, 1993, т.1, с. 159, 143, 151].

Огромна работа Печерского в области русского язы­ка, большое количество народных слов, выражений и обо­ротов местных говоров, идиом, этнографических, геогра­фических названий введено им в художественную лите­ратуру. Печерский помогал В. И. Далю в составлении «Толкового словаря живого великорусского языка», в собирании слов и выражений.

Н. С. Лесков в изучении богатства русского языка считал себя учеником П. И. Мельникова-Печер­ского. В безграничной любви Печерского к слову, в па­фосе его художественных произведений, сказалась его любовь к русскому человеку, к родине.



§ 2. Фольклорные мотивы в дилогии

 


Информация о работе «Языковые особенности дилогии П.И. Мельникова В лесах и На горах»
Раздел: Литература и русский язык
Количество знаков с пробелами: 244027
Количество таблиц: 1
Количество изображений: 0

Похожие работы

Скачать
427724
15
0

... страха мнимости - вакуум духа, который может заполниться чем угодно... уж как судьба повернется. Это качающееся коромысло в душе современного "серединного" человека и есть главное открытие Александра Вампилова. Оно-то и продиктовало ему уникальный драматургический почерк. Оно-то и действует сегодня на новые поколения драматургов"101. На "Чулимск" легко проецируются пространственно-нравственные ...

0 комментариев


Наверх