14 мая 1841 года в стенах флигеля поселились два новых квартиранта.

Получив с этих квартирантов деньги, Чиляев достал свою «памятную» книгу и аккуратно записал: «С капитана Алексея Аркадьевича Столыпина и поручика Михаила Юрьевича Лермонтова из С.-Петербурга получено за весь средний дом 100 рублей серебром».

Не подозревал Чиляев, что эта его запись станет историческим документом.

С 14 мая 1841 года и начинается история маленького лермонтовского домика. Он действительно был маленький: всего четыре небольших комнаты. Две из них, выходящие окнами в сад, занял Лермонтов, и они получили название лермонтовской половины. Столыпин поселился в двух других, окна которых выходят во двор. Эта половина дома называлась столыпинской.

Собственно, у каждого было по одной комнате – спальне, так как одна из комнат на лермонтовской половине служила общей столовой или, как тогда называли комнаты для приема гостей, – залом, где собирались все приходившие к Лермонтову товарищи. Вторая – столыпинская – называлась приемной, но никаких приемов в ней не производилось. Там большей частью находились слуги. От этой приемной была отделена легкой перегородкой буфетная и прихожая. Кухня находилась в подвальном помещении. Кушанья подавались в буфет через маленькое оконце, нижняя часть которого приподнималась.

План домика был сделан 29 лет спустя после того, как в нем жил Лермонтов. Сделал его Петр Кузьмич Мартьянов[4], когда еще был жив В.И. Чиляев.

 



В 1870 г. Мартьянов лечился в Пятигорске. Он заинтересовался обстоятельствами трагической гибели Лермонтова и стал разыскивать тех, кто знал поэта.

Впоследствии, при публикации собранных материалов, он отметил, что «особенное содействие» встретил в пятигорском старожиле, отставном майоре В.И. Чиляеве.

«Василий Иванович передал мне, – повествует Мартьянов, – несколько собственноручных заметок «Об обстоятельствах, предшествовавших и сопровождавших дуэль поэта с Мартыновым» и два подлинных дела бывшего пятигорского комендантского управления 1841 года:

а) по описи № 88, «О капитане Нижегородского драгунского полка Столыпине и поручике Тенгинского пехотного полка Лермонтове», начатое 8-го и оконченное 23-го июня 1841 г., и

б) по описи № 96, «О дуэли майора Мартынова и поручика Лермонтова, на коей первый убил последнего», начатое 16-го июля 1841 г. и оконченное 15 июня 1842 г.»

Тогда и выяснилось, какими бесценными документами о последних днях Лермонтова располагал Чиляев.

Публикуя свои материалы в «Историческом вестнике», Мартьянов писал:

«Наружность домика самая непривлекательная, одноэтажный, турлучный[5], низенький, он походит на те постройки, которые возводят отставные солдаты в слободках при уездных городах. Главный фасад его выходит на двор и имеет три окна, но все три различной меры и вида. Самое крайнее с левой стороны фасада окно, вроде итальянского, имеет обыкновенную раму о 8 стеклах и по бокам полурамы, каждая с 4 стеклами, и две наружные ставни. Второе окно имеет одну раму о 8 стеклах и одну ставню. Наконец, третье – также в одну раму о 8 стеклах окно, но по размеру меньше второго на четверть аршина и снабжено двумя ставенками. Сбоку домика, с правой стороны, пристроены деревянные сени с небольшим о двух ступеньках крылечком. Стены снаружи обмазаны глиной и выбелены известкой».

Флигель в эти годы был, в самом деле, далеко не привлекателен. Хозяин в последнее время болел, сдачей квартир почти не занимался. Флигель без хозяйского глаза превратился в ту «непривлекательную мазанку», которую в том же 1870 году сфотографировал первый в Пятигорске фотограф Ланге.

Да и желающих жить на краю города в то время, когда Пятигорск разросся, и в нем появились «приличные» дома, не находилось. К тому же съезд лечащихся в 1870 году был невелик: всего 586 человек за весь летний период.

Такие флигеля, какой был у Чиляева, имелись почти при каждом доме. Они были деревянные, или турлучные и предназначались для сдачи внаймы в летнее время. Перед началом лечебного сезона их белили и снаружи и внутри. Несомненно, и флигель Чиляева был опрятен в то время, когда в нем поселились Лермонтов и Столыпин...

Вместе с хозяином обошел Мартьянов пустовавшие комнаты и сделал подробное их описание: «Общий вид квартиры далеко не представителен, – свидетельствовал он. – Низкие, приземистые комнаты, стены которых оклеены не обоями, но просто бумагой, окрашенной домашними средствами: в приемной – мелом, в спальне – голубоватой, в кабинете – светло-серой, в зале искрасна-розовой клеевой краской. Потолки положены прямо на балки и выбелены мелом, полы окрашены желтой, а двери и окна синеватой масляной краской. Мебель самой простой, чуть не солдатской работы и почти вся, за исключением ясеневого ломберного стола и зеркала красного дерева, окрашена темной, под цвет дерева масляной краской. Стулья с высокими в переплет спинками и мягкими подушками, обитыми дешевым ситцем».

Такова была обстановка «Домика» в 1870 году.

Чиляев говорил Мартьянову, что у Лермонтова была солидная «для кавказца» обстановка. Где же она? Не создавали ли ее ковры, которые украшали тогда квартиры почти всех офицеров?

Существовал на Кавказе такой обычай: как только офицер устраивается на квартире, к нему является торговец коврами со своим товаром. Развешивает ковры по стенам, расстилает их на полу и делает это совершенно бесплатно, да при этом еще упрашивает не стесняться и ходить по коврам как можно больше. Секрет заключился в том, что чем ниже на ковре ворс, тем он ценился дороже. Был у торговцев расчет и на то, что редко кто из временных обладателей ковров не купит хотя бы один из них.

Риска же, что кто-то может увезти вещь, не заплатив за нее, не было, так как по существовавшим на курорте правилам никто «из благородных особ» не мог уехать, не заплатив хотя бы пустячного долга.

Надо полагать, что «Домик» при Лермонтове был богато убран коврами и, вместе с личными вещами поэта, это и создавало впечатление солидной обстановки.

«Много лет спустя Чиляев вспоминал, при каких обстоятельствах был снят Лермонтовым его флигель. 14 мая, на другой день по приезде в Пятигорск, Лермонтов и Столыпин явились в комендантское управление (в настоящее время на этом месте – школа № 8 по ул. Красноармейской) и подали рапорты, в которых, ссылаясь на болезни, просили разрешения остаться в Пятигорске на лечение. Комендант, полковник Ильяшенко, направил обоих офицеров на освидетельствование во врачебную комиссию при военном госпитале.

Профессор Висковатов, первый биограф Лермонтова, так описал связанные с этой формальностью хлопоты поэта: «Тотчас по приезде Лермонтов стал изыскивать средства получить разрешение остаться в Пятигорске. Он обратился к услужливому и «на все руки ловкому» Найтаки[6], и тот привел к нему писаря из комендантского управления Карпова, который заведовал полицейской частью (в управлении тогда сосредоточивались полицейские дела) и списками вновь прибывающих путешественников и больных. Он (Карпов – Е.Я.) составил рапорт на имя Пятигорского коменданта, в котором Лермонтов сказывался больным. Комендант Ильяшенко распорядился «об освидетельствовании Михаила Юрьевича в комиссии врачей при Пятигорском госпитале».

Выполнив полагающиеся формальности, друзья заговорили о квартире.

Когда в комендатуре зашла речь о квартире, Чиляев принял в разговоре живейшее участие. Между прочим, он предложил посмотреть его флигель.

«Поедем, посмотрим» – сказал Лермонтов.

«Осмотрев снаружи стоявший на дворе домик и обойдя комнаты, – вспоминал Чиляев, – Лермонтов остановился на балконе, выходившем в садик, граничивший с садом Верзилиных, и погрузился в раздумье.

Между тем Столыпин обошел еще раз комнаты, сделал несколько замечаний насчет поправок и, осведомившись о цене квартиры, вышел также на балкон и спросил Михаила Юрьевича:

– Ну, что, Лермонтов, хорошо?

Ничего, – небрежно отвечал поэт, будто недовольный нарушением его заветных дум, – здесь будет удобно... дай задаток!

Столыпин вынул бумажник и заплатил все деньги за квартиру. Вечером в тот же день они переехали». Чиляев хорошо запомнил весь этот день.

Позднее, когда Лермонтов жил в его флигеле, Чиляев продолжал интересоваться поэтом. «Михаил Юрьевич работал большей частью в кабинете, при открытом окне», – сообщает он Мартьянову.

«Вставал он не одинаково, иногда рано, иногда спал часов до 9-ти и даже более... В первом случае тотчас, как встанет, уходил пить воды или брать ванны и после пил чай, во втором же – прямо с постели садился за чай, а потом уходил из дому. Около двух часов возвращался домой обедать и почти всегда в обществе друзей-приятелей».

Внимательный хозяин знает даже, что на обед готовилось четыре-пять блюд, и что Лермонтов очень любил мороженое, ягоды и фрукты.

«Лермонтов успевал бывать везде и всюду, – продолжает Чиляев свой рассказ, – но вечера предпочитал проводить у Верзилиных».

«Это был сильный эгоистический и властолюбивый характер, имевший одну цель – пробить себе, во что бы то ни стало, дорогу в высшие сферы, чтобы со временем властвовать над толпою, – говорил Чиляев Мартьянову о Лермонтове. – Для этого он сознательно употреблял все средства, выказывал свой талант, обнаруживал беззаветную храбрость и сыпал шутки и насмешки, не щадя никого и ничего...»

О предстоящей дуэли Чиляев узнал от Глебова на другой же день после верзилинского вечера. Он знал, кто дерется, из-за чего и прочие подробности. Так почему же он не предпринял ничего для предотвращения дуэли, в то время как начальство, по мнению Чиляева, «чуткое к беде», ходило во тьме «ощупью» и приняло кое-какие меры «наугад». Ведь Чиляев имел возможность внести в эти меры полную ясность.

Чиляев знал, как рассказывал он Мартьянову, что Мартынов явился на вечер к Верзилиным «с предвзятым намерением сделать Лермонтову вызов на дуэль, под каким бы то ни было предлогом, так как Лермонтов и Столыпин на другой день утром должны были уехать в Железноводск, а с переездом их туда возможность вызова уничтожалась».

Но кое-что Чиляев и запамятовал: он говорил, что слугу-гурийца Христофора Саникидзе Лермонтов привез с собой из Петербурга. А в церковной книге Скорбященской церкви в Пятигорске автор этих строк обнаружил запись о том, что среди крепостных В.И. Чиляева в великом посте 1841 года говел и причащался Христофор Саникидзе, 16 лет.

Приезд Лермонтова в Пятигорск в 1841 году был случайным. Получив назначение в отряд за Лабу, чтобы участвовать против горцев, Лермонтов и Столыпин задержались на сутки из-за проливного дождя в Георгиевске. И здесь, в этой старой крепости, лежащей на пути поэта, решалась его судьба.

Вот что рассказал профессору Висковатову случайный свидетель нескольких часов жизни Лермонтова, ремонтер Борисоглебского Уланского полка, Петр Иванович Магденко: «Солнце уже закатилось, когда я приехал в город, или вернее, только крепость Георгиевскую. Смотритель сказал мне, что ночью ехать дальше не совсем безопасно. Я решился остаться ночевать и, в ожидании самовара, пошел прогуляться.

Вернувшись, я только что принялся пить чай, как в комнату вошли Лермонтов и Столыпин… На другое утро Лермонтов, входя в комнату, в которой я со Столыпиным сидели уже за самоваром, обратясь к последнему, сказал: «Послушай, Столыпин, а ведь теперь в Пятигорске хорошо, там Верзилины (он назвал еще несколько имен), поедем в Пятигорск». Столыпин отвечал, что это невозможно. «Почему? – быстро спросил Лермонтов…– Решайся, Столыпин, едем в Пятигорск». С этими словами Лермонтов вышел из комнаты…

Столыпин сидел задумавшись. «Ну, что? – спросил я его, – решаетесь, капитан?» – «Помилуйте, как нам ехать в Пятигорск, ведь мне поручено везти его в отряд. Вон – говорил он, указывая на стол, – наша подорожная, а там инструкция – посмотрите». Я поглядел на подорожную, которая лежала раскрытою, а развернуть инструкцию посовестился и, признаться, очень о том жалею.

Дверь отворилась, быстро вошел Лермонтов, сел к столу и, обратясь к Столыпины, произнес повелительным тоном: «Столыпин, едем в Пятигорск!». С этими словами вынул он из кармана кошелек с деньгами, взял из него монету и сказал: «Вот, послушай, бросаю полтинник, если упадет кверху орлом – едем отряд, если решеткой – едем в Пятигорск. Согласен?»

Столыпин молча кивнул головой. Полтинник был брошен и к нашим ногам упал решеткой вверх. Лермонтов вскочил и радостно закричал: «В Пятигорск, в Пятигорск!».

Итак, снова Кавказ. До 18401 года Лермонтов побывал на Кавказе дважды. Когда царь ссылал сюда Лермонтова в первый раз за стихотворение «Смерть поэта» в 1837 году, он надеялся, что ссылка образумит юношу с пылким воображением. Но поэт не оправдал надежд Николая.

...я не изменюсь, и буду тверд душой,

Как ты, как ты, мой друг железный.

Эти строки из стихотворения Лермонтова «Кинжал», написанного им сразу по возвращении из первой ссылки в Петербург, являются как бы ответом царю.

Вторично Лермонтов был сослан на Кавказ в 1840 году, за дуэль с Барантом, сыном французского посланника в Петербурге. Теперь царь ссылал уже зрелого поэта с твёрдыми убеждениями, непримиримого врага трона и аристократии, и лично назначил ему Тенгинский полк.

Советское лермонтоведение (С.А. Андреев-Кривич) расшифровало тайный смысл распоряжения Николая I о ссылке Лермонтова именно в Тенгинский полк. Это был смертный приговор поэту. Секрет этого распоряжения заключался в том, что Тенгинский полк, находившийся на Черноморском побережье, был в невероятно тяжелых условиях.

«Укрепления береговой линии от времени и действия беспрерывных дождей пришли в полное разрушение... Не в лучшем состоянии находилось и вооружение»,– описывал положение Черноморских укреплений историк Тенгинского полка Ракович.

Выходить за валы укрепления было опасно, так как горцы все время вели наблюдение. «Даже нередко могилы приходилось исторгать у варваров с оружием в руках и платить за них жизнью товарищей усопшего», – писал корпусный командир Головин. В довершение этого лихорадка и цинга косили людей. Смертность доходила до 50%, «случалось, что девять десятых числа солдат лежали больными». (Ракович).

Да, царь хорошо знал положение Тенгинского полка.

Военные власти на Кавказе не поняли царского приказа, его тайного смысла, а, может быть, зная, в каких условиях находился Тенгинский полк, отнеслись к поэту бережно и потому легко согласились на просьбу поручика – направить его в Чеченский отряд.

После двух экспедиций в Чечню в 1840 году Лермонтов был дважды представлен к наградам. Эти награды поддерживали надежду на отставку, о чем поэт теперь настойчиво хлопотал. Но царь собственноручно вычеркнул имя Лермонтова из представленного кавказским военным начальством наградного списка.

Мало этого, Николай «повелеть соизволил», чтобы поручик Лермонтов непременно состоял налицо во фронте, и чтобы начальство отнюдь не осмеливалось ни под каким предлогом удалять его от фронтовой службы в своем полку.

Значит, Лермонтов должен был испытать все тяготы, какие приходились на долю тенгинцев, и участвовать во всех боях, из которых, как свидетельствуют историки Тенгинского полка, возвращались немногие.

Царское указание и в 1841 году не было выполнено, оно запоздало: Лермонтов приехал в Ставрополь в мае, а царь сделал свое распоряжение в июне. На Кавказе же оно было получено после смерти поэта...

В Ставрополе военные власти вновь допустили «оплошность», назначив Лермонтова в действующий отряд в Дагестане.

Ожидая в Ставрополе назначения, Лермонтов пишет бабушке: «Теперь не знаю сам еще, куда поеду; кажется, прежде отправлюсь в крепость Шуру» и добавляет: «а оттуда постараюсь на воды».

Поездки на Кавказские Минеральные Воды после экспедиций обычно разрешались офицерам. «Им не запрещалось отлучаться с постов не только в ближайшие казачьи поселки, но даже и на минеральные воды, где шумно шла жизнь во время съезда посетителей», – сообщали историки военных полков.

«Музыка, балы, собрания, гулянья по окрестностям, обеды в рощах Машука, пикники, все удовольствия, забавы и развлечения... делали пребывание на водах весьма приятным», – писал корреспондент тифлисской газеты «Кавказ». «Не удивительно поэтому, что молодежь наша стремилась на минеральные воды», – добавляет другой свидетель жизни кавказских полков.

А вот что рассказывал Чиляев Мартьянову о Пятигорске 1841 года.

«Пятигорск в 1841 году, был маленький, но довольно чистенький и красивый городок. Расположенный в котловине гор, при реке Подкумке, он имел десятка два прихотливо прорезанных в различных направлениях улиц, с двумя-тремя сотнями обывательских, деревянных, большей частью одноэтажных, домиков, между которыми там и сям выдвигались и гордо смотрели солидные каменные казенные постройки, как-то: ванны, галереи, гостиницы и др. В центре города, почти у самих минеральных источников, ютился небольшой, но уже хорошо разросшийся и дававший тень бульвар, на котором по вечерам играла музыка. Городок с мая до сентября переполняйся приезжавшей на воды публикой; у источников, в казино и на бульваре появлялась масса больных обоего пола и всех рангов, чинов и состояний. Жизнь пробуждалась, и обыденную городскую скуку и сплетни сменяли веселье, шум и суета».

Лермонтов всячески оттягивал возвращение в отряд. Потому-то поэт и решил заехать сначала в Пятигорск. О том, что он «не намерен очень торопиться», Лермонтов еще перед отъездом из Петербурга – в феврале 1841 г. – заявлял в письме товарищу.

Перечитайте последние письма Лермонтова: основной их мотив – отставка. Вот письмо товарищу – А.И. Бибикову: «Уезжаю заслуживать себе на Кавказе отставку…». Вот письмо бабушке из Москвы: «Жду с нетерпением письма от Вас с каким-нибудь известием». Ей же из Ставрополя: «Пожалуйста, оставайтесь в Петербурге: и для Вас и для меня будет лучше во всех отношениях». «Я все надеюсь, милая бабушка, что мне все-таки выйдет прощенье, и я могу выйти в отставку».

10 мая Лермонтов пишет С.Н. Карамзиной из Ставрополя, что он отправляется в экспедицию со Столыпиным и просит пожелать ему легкого ранения. «Это самое лучшее, что только можно мне пожелать».

Легкое ранение, о котором на Кавказе мечтали многие военные, несомненно, было бы самым лучшим выходом для Лермонтова: оно могло дать ему право на отставку.

После гибели поэта многие вспоминали, что он в последние месяцы жизни часто говорил о скорой смерти, и удивлялись такой проницательности. Но ведь Лермонтов был слишком умен, чтобы не понимать свою обреченность, пока он в военном мундире.

Пройдя освидетельствование врачебной комиссии при пятигорском военном госпитале, Лермонтов и Столыпин приступили к лечению.

Лермонтов лечился усердно. Меньше чем за месяц – с конца мая по 15 июня – он принял 23 ванны. Так ли уж нужны были ему эти минеральные ванны? Вряд ли! Но он хотел как можно дольше задержаться в Пятигорске до получения ответа об отставке. А на каком основании можно продлить пребывание на курорте? Основание единственное: болезнь, необходимость принимать именно серные ванны.

Новость о приезде Лермонтова быстро разнеслась по Пятигорску. «Сезон в 1841 г. был одним из самых блестящих», – вспоминал А.И. Арнольди[7]. Съехалось тогда в Пятигорск до 1500 семей. Среди приезжих оказались знакомые Лермонтова и по Петербургу, и по тем полкам, в которых ему приходилось служить. Было несколько знакомых еще по первой ссылке, значившихся по формуляру «из государственных преступников». Это были декабристы.

Но Лермонтовым интересовались не только друзья и знакомые. Даже посторонние люди стремились если не познакомиться, то хотя бы посмотреть на автора «Героя нашего времени». Рассказывали, что, когда Лермонтов бывал на бульваре или у источников, «ему предшествовал шепот: «Лермонтов идет» и все сторонилось, все умолкало, все прислушивалось к каждому его слову, к каждому звуку его речи». В не меньшей степени интересовались поэтом и его враги, которых оказалось здесь тоже немало.

Двери лермонтовской квартиры были гостеприимно открыты для всех. Приходили друзья, приходили мало знакомые, а иногда и вовсе не знакомые люди. Всех встречал веселый, радушный хозяин.

Я рожден с душою пылкой,
Я люблю с друзьями быть,

– признавался поэт еще в юности.

«Летом 1841 г. в Пятигорске собралось много молодежи, – вспоминал позднее бывший слуга Лермонтова Христофор Саникидзе. – Эта молодежь собиралась в квартире Лермонтова, где велись бесконечные споры и разговоры».

Сам Михаил Юрьевич был человек весьма веселого нрава, хотя в то же время не любил много говорить, а любил больше слушать... Иногда сквозь веселость у него проглядывала необыкновенная задумчивость. Во время появления у него такой задумчивости он не любил, чтобы его беспокоили, и не любил, если в это время заходили к нему товарищи.

С прислугой поэт был очень добр, ласков, а своего старого камердинера любил как родного и часто слушался его советов».

Декабрист Н.И. Лорер вспоминал, что в «Домике» у Лермонтова он познакомился со многими людьми. «Число лиц, теснившихся вокруг поэта, было велико», – утверждал и Чиляев.

Вот что рассказывал он о жизни в «Домике» в течение двух месяцев 1841 г.

«Квартира у него со Столыпиным была общая, стол держали они дома и жили дружно»

«На обед готовилось четыре-пять блюд, по заказу Столыпина. Мороженое же, до которого Лермонтов был большой охотник, ягоды и фрукты подавались каждодневно. Вин, водок и закусок всегда имелся хороший запас. Обедало постоянно четыре-пять, а иногда и более приглашенных, или случайно приходивших знакомых, преимущественно офицеров.

После обеда пили кофе, курили и балагурили на балкончике, а некоторые спускались в сад полежать на траве в тени акаций и сирени. Около 6 часов подавался чай, и затем все уходили. Вечер, по обыкновению, посвящался прогулкам, танцам, любезничанью с дамами или игре в карты».

Друг и родственник поэта, Алексей Аркадьевич Столыпин, был моложе Лермонтова, но рассудительнее его и уравновешеннее. По складу характера его можно назвать флегматиком, совершенно неспособным на резкие выходки, шалости, озорство. Потому-то бабушка Лермонтова, узнав, что Столыпин также едет на Кавказ, поручила ему опекать буйную голову внука. Только напрасно бабушка так надеялась на благоразумие своего племянника. Он во всем подчинялся обладавшему сильной волей Лермонтову. Так, Столыпин пытался уговорить Михаила Юрьевича не заезжать в Пятигорск, а отправиться прямо в отряд. А вышло, как хотел Лермонтов. И так было всегда.

Чиляев рассказывал Мартьянову, чем кончались благоразумные советы Столыпина.

«Ну, ты у меня, – отвечал ему обыкновенно Лермонтов, смеясь, – вторая бабушка. Боишься, чтобы я не замарал курточки!» Или: «Конечно, конечно, все это очень хорошо, но только скучно!»

Столыпин доводился Лермонтову дядей. Дружны они были еще с юнкерской школы, затем вместе служили в лейб-гвардии гусарском полку. Лермонтов посвятил Алексею Аркадьевичу шуточную поэму «Монго». С того времени и доныне к имени Алексея Аркадьевича Столыпина добавляется это прозвище.

Характеристика, которую дал Лермонтов в поэме своему дяде, вполне согласуется с теми отзывами о Монго, которыми полны воспоминания о нем современников.

Это был «совершеннейший красавец… Изумительная по красоте внешняя оболочка была достойна его души и сердца, – так писал Лонгинов, прекрасно знавший Столыпина. – Назвать «Монго» Столыпина - значит для людей нашего времени то же, что выразить понятие о воплощенной чести, образце благородства, безграничной доброте, великодушии и беззаветной готовности на услугу словом и делом.. Вымолвить о нем худое слово не могло бы никому прийти в голову и принято было бы за нечто чудовищное».

Некоторые лермонтоведы (Герштейн, Недумов) высказывали сомнение в той дружбе, которая связывала Лермонтова и Столыпина.

Но вряд ли поселился бы поэт в одном домике с Манго, если бы не питал к нему того уважения, о котором вспоминал Васильчиков много лет спустя.

А Васильчиков писал в 1872 г., что к тому разряду людей, к которым Лермонтов имел «особое уважение» принадлежал в последний период его жизни прежде всех Столыпин.

Васильчиков имел право это утверждать, т.к. в течение двух месяцев вся жизнь Лермонтова и Столыпина протекала у него на глазах.

У Столыпина «была неприятность по поводу одной дамы, которую он защитил от назойливости некоторых лиц». Сообщая этот факт, профессор Висковатов не назвал имени «некоторых лиц» по цензурным условиям. Между тем было хорошо известно, что молодую особу преследовал царь.

Монго был секундантом Лермонтова на его дуэли с Барантом. Он в то время находился в отставке. Но после лермонтовской дуэли ему пришлось снова надеть военный мундир. Это наказание за участие в дуэли присудил Столыпину Николай I. Тогда же, в 1840 г., Столыпин уехал на Кавказ, служил там в Нижегородском полку, участвовал в Чеченской экспедиции. Возвращаясь теперь из отпуска после бесплодных хлопот о разрешении остаться в Петербурге, Монго заехал вместе с Лермонтовым в Пятигорск.

Он-то и вел все хозяйство в «Домике». Слуг было четверо, из них двое крепостных. Один из этих крепостных – Андрей Соколов, камердинер Лермонтова, – вспоминался современниками почему-то стариком, хотя в 1841 г. ему было всего 45 лет. Второй крепостной – Иван Вертюков – ухаживал за лошадьми: их у Лермонтова было две. Красавца скакуна - серого Черкеса он купил тотчас по приезде в Пятигорск. «Иногда по утрам Лермонтов уезжал на своем лихом Черкесе за город, – рассказывал Чиляев, – уезжал рано и большей частию вдруг, не предупредив заблаговременно никого: встанет, велит оседлать лошадь и умчится один».

Кроме двух крепостных было еще двое наемных слуг; повар и помощник камердинера.

По рассказам Чиляева, можно думать, что жизнь в «Домике» протекала тихо, спокойно, что обитатели флигеля интересовались только хорошим обедом, балагурили с товарищами и любезничали с дамами.

Все это было, но не это составляло содержание жизни «Домика».

Свидетельств о том, что говорилось в «Домике», не сохранилось, но то, что здесь горячо, свободно и смело обсуждались все вопросы, которые волновали тогда лучшие умы русского общества, - несомненно. И вряд ли где-нибудь в Пятигорске еще, кроме «Домика», царила та непринужденная обстановка, которая располагала к откровенности. Каких только разговоров и споров, чаще всего именно споров, не слышали стены «Домика»!

Известно, что Лермонтов не стеснялся высказывать свои взгляды ни в разговорах, ни в письмах. Искренний и правдивый, он никогда не кривил душой.

Случайный попутчик поэта в последней его поездке в Пятигорск, Петр Иванович Магденко, свидетельствовал, что «говорил Лермонтов и о вопросах, касавшихся общего положения дел в России. Об одном высокопоставленном лице я услышал от него тогда в первый раз в жизни моей такое жесткое мнение, что оно и теперь еще кажется мне преувеличенным».

Вспоминал и князь Васильчиков[8], что Лермонтов обычно выражал свои чувства не только в стихах, «но и в ежедневных светских и товарищеских своих отношениях».

Художник Пален, участвовавший в Чеченской экспедиции в 1840 г., также рассказывал о смелых и резких «осуждениях» Лермонтовым «известных всем лиц».

Немецкий поэт Боденштедт читал письма поэта Глебову[9]. Он утверждал, что в письмах этих, «были изречения, которые, сделавшись известны, могли бы иметь серьезные последствия».

Если Лермонтов не постеснялся в разговоре со случайным спутником высказать свое «жесткое мнение» о «высокопоставленном лице» – вполне вероятно, что речь шла о самом царе, – то, надо думать, что в своей квартире, среди товарищей, особенно в разговоре с декабристами, он мог позволить себе суждения еще более откровенные, еще более «жесткие». Нам остается только строить догадки.

Кто же были собеседники поэта? С кем он мог говорить о судьбах России и ее народе, о философии Запада и Востока, о литературе?

Прежде всего, те из сосланных в 1826 г. на каторгу декабристов, которые были переведены в 1837 г. из Сибири на Кавказ рядовыми в разные полки. В 1841 г. многим из них разрешено было провести лечение на Кавказских Минеральных водах.

По своим передовым взглядам, и по своей разносторонней образованности это были выдающиеся люди России того времени.

Наиболее близким Лермонтову и наиболее им уважаемым был декабрист Назимов.

Михаил Александрович Назимов, сосланный, на поселение в Сибирь на 20 лет, в 1837 г. вместе с другими товарищами попал на Кавказ и как рядовой назначен в Кабардинский егерский полк. Высокообразованный, отличавшийся высокими нравственными качествами, Назимов пользовался среди товарищей огромным уважением и влиянием.

«Не много людей встречал я с такими качествами, талантами и прекрасным сердцем, всегда готовым к добру, каким был Михаил Александрович», – говорил о Назимове его товарищ, декабрист Лорер.

Связанный по «Северному обществу» с Рылеевым, А.А. Бестужевым и другими декабристами, Назимов мог рассказывать собравшимся в «Домике» о тайном обществе, о его вождях. Вероятно, расспрашивали его и о казни пяти декабристов, которую ему пришлось наблюдать из окна камеры страшной Петропавловской крепости.

Как и Лермонтов, Назимов отличался широтой политических и литературных интересов. Вопросы, которых они касались в беседах, были, надо полагать, самые разнообразные.

Споры между Лермонтовым и Назимовым возникали тогда, когда разговор касался современного положения России. Об этих несогласиях вспоминал позднее и сам Назимов.

«Над некоторыми распоряжениями правительства, коим мы (декабристы. – Е.Я.) от души сочувствовали, он глумился», – писал Назимов.

Декабристы, несомненно, сочувствовали созданию в 1837-1838 г.г. министерства по делам государственных крестьян и особого «Секретного комитета» по крестьянским делам, деятельность которого они восприняли как шаги для ликвидации крепостного права.

Еще одно распоряжение тех же лет – об издании в провинции первых газет – «Губернских ведомостей» – также должно было вызывать сочувствие декабристов.

Провинции впервые дана собственная пресса! Передовой русской интеллигенцией это было воспринято как отрадное явление (в 1838 г. «Губернские ведомости» стали издаваться в 42 губерниях). У Лермонтова же эти «распоряжения правительства» вызывали только «глумление» и «насмешки». А разве он не был прав? «Секретный комитет» далее обсуждения проектов не пошел, а задачей «Губернских ведомостей» было формирование общественного мнения провинции в духе, нужном правительству.

Как ни душило правительство Николая прогрессивную мысль, она пробивалась наружу в разных формах. Ряд либеральных уступок, воспринятых декабристами как «благостные» перемены в судьбах России, оказался для правительства неизбежным. Но Лермонтов знал цену этим уступкам. Его собственная судьба служила иллюстрацией действительному положению вещей.

Если в спорах с Назимовым, которого Лермонтов глубоко уважал, он ограничивался шутками и насмешками, то с товарищами противоположного настроения поэт мог быть очень резок.

«Я должен был показаться ему мягким добряком, ежели он заметил мое душевное спокойствие и забвение всех зол, мною претерпенных», – вспоминал декабрист Николай Иванович Лорер.

Несмотря на 11-летнюю каторгу и 5-летнюю службу рядовым на Кавказе, Лорер не утратил присущего ему оптимизма. Этим же летом, произведенный в прапорщики, он был в особенно благодушном настроении.

«Одним шагом я приблизился к свободе», – радостно повторял он.

Такого «забвения зол» Лермонтов не мог понять. Его боевой, страстной, протестующей против всякого насилия натуре смирение было чуждо. Оптимист Лорер подвергал, вероятно, резким его нападкам и насмешкам. Лорер уходил из «Домика» несколько обиженный и все-таки продолжал бывать там ежедневно. Лорер знал множество анекдотов, мастерски их рассказывал и часто каким-нибудь остроумным словцом разряжал слишком накалившуюся атмосферу.

Два брата Беляевых, оба декабристы, также часто приходили в «Домик». Со старшим из них – Александром Петровичем, – споры были неизбежны. Александр Беляев доказывал, что крепостное право, – а о нем, несомненно, было особенно много разговоров в «Домике», – можно уничтожить «на религиозных началах». Лермонтов же мог только смеяться над идиллической картиной падения рабства от евангельской проповеди. Впрочем, с А.П. Беляевым были не только споры. Ведь он хорошо знал Александра Ивановича Одоевского, с которым Лермонтов познакомился и подружился на Кавказе в 1837 г. Памяти Одоевского Михаил Юрьевич посвятил чудесное стихотворение:

Я знал его: мы странствовали с ним

В горах Востока и тоску изгнанья

Делили дружно.

(«Памяти А.И. Одоевского», 1839 г.).

Эти первые строки стихотворения приоткрывают душевное состояние Лермонтова во время первой ссылки: она была для поэта далеко не веселым путешествием по Кавказу.

Александр Беляев мог вспоминать об Одоевском, читать его стихи, которые никогда не увидели света.

А сколько еще интересных людей бывало в «Домике»! Вот – поэт Александр Николаевич Креницын. Прапорщик 18-го егерского полка, он был разжалован в рядовые за организацию бунта в Пажеском корпусе. На Кавказе Креницын близко сошелся с А.А. Бестужевым. После его смерти Александр Николаевич бережно собрал портреты декабристов, присланные А.А. Бестужеву из Читинского острога братом Николаем. Старший из братьев Бестужевых, Николай, в течение многих лет рисовал в Сибири портреты участников заговора. Креницын переслал портреты младшему Бестужеву, Павлу, в Петербург.

Об этих портретах, об авторе их, обо всей семье Бестужевых, из которой вышли четыре брата-декабриста, а главным образом об Александре Александровиче Бестужеве-Марлинском, несомненно, было много разговоров в «Домике», когда приходил Креницын.

Не так часто, как другие декабристы, бывал в «Домике» Александр Иванович Черкасов. Это был неутомимый собиратель фольклора, его живые рассказы о народном творчестве собеседники слушали с увлечением.

Бывал здесь и декабрист А.И. Вегелин. Его в «Домике» прозвали диктатором за нетерпимость к возражениям, слишком серьезный и важный вид. Молодежь, а ведь Лермонтов и многие его товарищи были еще так молоды, во всем находила повод для шуток.

Прозвища обычно придумывал Лермонтов.

«Всех окрестит по-своему», – вспоминал один из постоянных посетителей «Домика» Николай Павлович Раевский, поручик Тенгинского полка, очень любивший Михаила Юрьевича и впоследствии очень тепло вспоминавший о нем.

А какие живые, интересные беседы завязывались в «Домике», когда туда приходили командир Нижегородского полка полковник С.Д. Безобразов и художник Г.Г. Гагарин, известный своими прекрасными кавказскими рисунками.

Оба они совсем недавно участвовали в знаменитой в истории Кавказской войны Черкейской экспедиции. Аул Черкей в Дагестане считался неприступным. Шамиль будто бы уверял жителей аула, что они могут спать совершенно спокойно, так как Черкея русским никогда не взять. Овладеть этим аулом было действительно трудно. В 1841 г. аул был все же взят.

За эту экспедицию полковник Сергей Дмитриевич Безобразов был представлен к производству в генералы. Очень простой, никогда не дававший почувствовать разницу в чинах, Сергей Дмитриевич оставался среди товарищей таким же живым собеседником, каким был всегда.

Для Лермонтова рассказы Безобразова и рисунки Гагарина были особенно интересны: ведь он хорошо знал характер экспедиций и обстановку в горах.

Гагарин прожил в Пятигорске только до 20 июня и ежедневно бывал в «Домике». С Лермонтовым и Трубецким занимался он еще в Петербурге живописью. Среди совместных рисунков Гагарина и Лермонтова есть акварель «Валерик». Сделана она в 1840 г. в Кисловодске по рассказам об этом бое Лермонтова, только что вернувшегося из похода.

Искренний и благородный, Гагарин пришелся по душе поэту. Лермонтов и живописью начал заниматься серьезно только после знакомства с Гагариным. Европейски образованный художник мог рассказать много интересного.

Но если в «Домике» появлялся Руфим Иванович Дорохов, то все «перевертывалось вверх дном». Бесшабашная голова, весельчак, остряк, вспыльчивый до бешенства, страстный игрок в карты – Дорохов был всеобщим любимцем.

Сын героя Отечественной войны 1812 г., знаменитого партизана, генерала Ивана Семеновича Дорохова, Руфим Иванович был очень популярен на Кавказе. О его храбрости создавались легенды. Дважды Дорохова разжаловали в рядовые, и каждый раз исключительными подвигами он добивался освобождения «из-под серой шинели».

Ему-то было о чем рассказывать в «Домике». В 1840 г. Дорохов и Лермонтов участвовали в экспедиции против горцев. Дорохов командовал отрядом охотников и, будучи раненным, передал командование Лермонтову.

«Я получил в наследство от Дорохова, которого ранили, – писал Лермонтов своему другу А.А. Лопухину, – отборную команду охотников, состоящую изо ста казаков – разный сброд, волонтеры, татары и проч., это нечто вроде партизанского отряда, и если мне случится с ним удачно действовать, то авось что-нибудь дадут».

Кипучая жизнь «Домика» изображалась в карикатурах в особом альбоме. Рисовали тогда все, и альбом каждый день пополнялся новыми рисунками. Чаще других изображался Николай Соломонович Мартынов.

Мартынов был в отставке в чине майора. В Пятигорск приехал в конце апреля «для пользования водами». Жил он по соседству, в угловом доме Верзилина (ныне № 6 на углу улиц Лермонтовской и Анджиевского).

Бесхитростную, но точную характеристику Мартынову дала родственница Лермонтова – Катенька Быховец:

«Этот Мартынов глуп ужасно, все над ним смеялись; он ужасно самолюбив… всегда ходил в черкеске и с кинжалом».

Манера одеваться, непомерной величины кинжал Мартынова, напыщенность, любовь к позе, – все это давало благодатный материал для товарищеских шуток и карикатур.

А.И. Арнольди, племянник декабриста Лорера, вспоминал такой случай. Зашел как-то к Лермонтову в «Домик», а заходил он часто, так как жил по соседству, и услышал смех Лермонтова и Трубецкого. Они рассматривали альбом с карикатурами. Трубецкой хотел закрыть альбом, но Лермонтов сказал:

– Ну, этот ничего!

И они показали Арнольди «целую тетрадь карикатур на Мартынова, которые сообща начертили и раскрасили».

Это была целая история в лицах, – вспоминал Арнольди. – Мартынов был изображен в самом смешном виде.

Частым посетителем «Домика» был Лев Сергеевич Пушкин. Живой, остроумный, он вносил в «Домик» суету, шум. Беспредельно любивший своего брата Александра Сергеевича, он любил говорить о нем и читать товарищам его произведения. Но был он и страстный картежник.

В большом доме Чиляева, выходившем на улицу, жили знакомые Лермонтова по Петербургу – Александр Илларионович Васильчиков и Сергей Васильевич Трубецкой.

Князь Трубецкой, сын героя Отечественной войны 1812 г., в 1840 г. перешел в Кавказский корпус. Вместе с Лермонтовым участвовал в Чеченской экспедиции, был ранен и, как и Лермонтов, представлен к награде. Но его имя царь также вычеркнул из наградного списка.

Насколько Трубецкой не пользовался расположением Николая I, можно судить по такому факту: в феврале 1841 г. он приехал в Петербург в кратковременный отпуск для свидания с умирающим отцом. Царь лично наложил на Сергея Трубецкого домашний арест, а в ответ на просьбу о продлении отпуска приказал немедленно вернуться на Кавказ.

Летом 1841 г. Трубецкой приехал в Пятигорск без разрешения, рискуя навлечь на себя большую неприятность по службе. Отлучаться из полка без разрешения начальства строжайше запрещалось. Но в характере Трубецкого была страсть к риску.

Князь Александр Илларионович Васильчиков был сыном того государственного деятеля, который 14 декабря 1825 г. оказал царю услугу, посоветовав применить против восставших картечь. За этот ли дружеский совет или за какие-то другие заслуги Николай I, как утверждают историки, чтил старика Васильчикова, как никого другого.

Александр Илларионович, по окончании юридического факультета, был в 1840 г. с комиссией сенатора Гана в Закавказье.

После отозвания Гана в Петербург Васильчиков получил отпуск и, свободный от служебных обязанностей, по пути из Тифлиса в Петербург заехал на Кавказские Минеральные Воды. Оказавшись соседями Лермонтова, Трубецкой и Васильчиков участвовали во всех затеях поэта.

IV

Что случилось? Почему комендант предписывает ему, Лермонтову а также Столыпину покинуть этот милый городок, когда сам разрешил остаться здесь для лечения?

В комендатуре друзьям дали прочитать полученное из Ставрополя распоряжение:

«Не видя из представленных вами при рапортах от 24 мая сего года за №№ 805 и 806 свидетельств за №№ 360 и 361, чтобы Нижегородского драгунского полка капитану Столыпину и Тенгинского пехотного поручику Лермонтову, прибывшим в Пятигорск, необходимо было пользоваться кавказскими минеральными водами, и напротив, усматривая, что болезнь их может быть излечена и другими средствами, я покорно прошу ваше высокоблагородие немедленно, с получением сего, отправить обоих по назначению, или же в Георгиевский военный госпиталь, по уважению, что Пятигорский госпиталь и без того уже наполнен больными офицерами, которым действительно необходимо употребление минеральных вод и которые пользуются этим правом по разрешению, данному от высшего начальства».

Распоряжение от 8-го июня подписал начальник штаба полковник Траскин.

Прочитав это предписание, поручик Лермонтов тотчас же в комендатуре, отозвался на него рапортом командиру Тенгинского полка подполковнику Хлюпину:

«Отправляясь в отряд командующего войсками на Кавказской линии и в Черномории г. генерал-адъютанта Граббе, заболел я по дороге лихорадкой и, был освидетельствован в гор. Пятигорске докторами, получил от Пятигорского коменданта, г. полковника Ильяшенкова, позволение остаться здесь впредь до излечения. Июня 13-го дня 1841 года, гор. Пятигорск.

О чем Вашему Высокоблагородию донести честь имею. Поручик Лермонтов».

Не может он уезжать из Пятигорска. Он должен получить ответ из Петербурга. Он должен добиться продления отпуска.

И через два дня после отправки рапорта полковому командиру Лермонтов досылает в дополнение к этому рапорту «подкрепление» в форме свидетельства госпитального врача о его – Лермонтова – тяжелейшем заболевании.

Вот какие болезни нашел госпитальный врач у поручика Лермонтова.

«Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьев сын Лермонтов, одержим золотухою и цынготным худосочием, сопровождаемых припухлостью и болью десен, также изъязвлением языка и ломотою ног, от каких болезней г. Лермонтов, приступив к лечению минеральными водами, принял более двадцати горячих серных ванн, но для облегчения страданий необходимо поручику Лермонтову продолжать пользование минеральными водами в течение целого лета 1941 года: остановленное употребление вод и следование в путь может навлечь самые пагубные следствия для его здоровья.

В удостоверение чего подписью и приложением герба моей печати свидетельствую, гор. Пятигорск, июня 15-го 1841 года.

Пятигорского военного госпиталя ординатор, лекарь, титулярный советник Барклай-де-Толли».

Не утихает у поэта Лермонтова тревога за свою судьбу. Проходит еще три дня, и он решается прибегнуть к помощи добрейшего старика коменданта Ильяшенкова, облекая свою просьбу опять таки в форму рапорта.

И пишет поручик Тенгинского полка Лермонтов в стенах «Домика» последний в жизни рапорт, продиктованный глубочайшей человеческой скорбью:

«Ваше Высокоблагородие предписать мне №1000 изволили отправиться к месту моего назначения или, если болезнь моя того не позволит, в Георгиевск, чтобы быть зачисленным в тамошний госпиталь.

На что имею честь почтительнейше донести Вашему Высокоблагородию, что получив от Вашего Высокоблагородия позволения остаться здесь до излечения и также получив от начальника Траскина предписание, в коем он также дозволили мне остаться здесь, предписав о том донести полковому командиру подполковнику Хлюпину и отрядному дежурству, и т.к. я уже начал пользоваться минеральными водами и принял 23 серных ванны, то прервав курс, подвергаюсь совершенному расстройству здоровья, и не только не излечусь от своей болезни, но могу получить новые, для удостоверения в чем имею честь приложить свидетельство меня пользующего медика.

Осмеливаюсь при этом покорнейше просить Ваше Высокоблагородие исходатайствовать мне у начальника штаба, флигель-адъютанта полковника Траскина позволения остаться здесь до совершенного излечения и окончания курса вод».

Так нетерпеливо ожидаемое разрешение пришло.

Разрешалось «остаться Лермонтову в Пятигорске впредь до получения облегчения». Но поэта разрешение не застало.

А в «Домике» жизнь протекала своим чередом.

О том, в какой тревоге проходили для Лермонтова эти дни ожидания ответов – от бабушки и из штаба, – окружавшие поэта друзья, по-видимому, даже не догадывались.

Общительный, жизнерадостный Лермонтов был душой общества – вспоминали многие свидетели последних дней жизни поэта. Неистощим на шутки, шалости, всякие выдумки.

Декабрист Лорер вспоминал, что после военной экспедиции в Пятигорск нахлынули гвардейские офицеры и «общество еще более оживилось. Стали давать танцевальные вечера, устраивали пикники, кавалькады, прогулки в горы».

Когда был затеян по подписке бал в гроте Дианы, приготовления велись в квартире поэта. Во что превратился тогда «Домик»! Все комнаты были завалены разноцветной бумагой, из которой клеились фонарики. Их клеили все приходившие к поэту и наготовили более двух тысяч. Об этом бале сохранилось много воспоминаний, и все упоминали об этих фонариках, которыми был украшен грот и прилегающая к нему аллея.

Устройство бала было затеяно по почину Лермонтова. Ему и пришлось больше всех хлопотать.

Сохранились рассказы о том, что бал этот был задуман в пику князю Голицыну, обычно игравшему главную роль в устройстве развлечений. На этот раз князя обошли. Рассказывали, что Голицын пренебрежительно отозвался о местном обществе, бросив фразу: «Здешних дикарей учить надо». Лермонтова, привыкшего уважать людей не за мундир и происхождение, это обидело. Придя домой, он рассказал об этом находившимся в «Домике» товарищам.

– Господа! – добавил он. – На что нам непременно главенство князя на наших пикниках? Не хочет он быть у нас – и не надо. Мы и без него сумеем справиться.

Князь Владимир Сергеевич Голицын командовал на Кавказе кавалерией. Летом 1841 г. лечился в Пятигорске. Музыкант, автор нескольких водевилей, весельчак, он любил устраивать разного рода развлечения. Это он устроил помост над Провалом (тоннеля тогда еще не было), на котором «без страха танцевали в шесть пар кадриль» при свете факелов, как вспоминала Э.А. Шан-Гирей.

До размолвки с Лермонтовым Голицын часто бывал в «Домике».

В карты, по словам Чиляева, в «Домике» играли редко. По его наблюдениям, Лермонтов вообще играл не часто[10]. Но об одном вечере, он даже сделал запись:

«Весь лермонтовский кружок, несколько товарищей кавказцев и два-три петербургских туза собрались в один из прелестных июньских вечеров и от нечего делать метнули банчишко… Я не играл, но следил за игрою. Метали банк по желанию: если разбирали или срывали, банкомет оставлял свое место и садился другой. Игра шла оживленная, но не большая, ставились рубли и десятки, сотни редко. Лермонтов понтировал. Весьма хладнокровно ставил он понтерки, гнул и загибал: «на пе», «углы» и «транспорты» и примазывал «куши». При проигрыше бросал карты и отходил. Потом, по прошествии некоторого времени, опять подходил к столу и опять ставил. Но ему вообще в этот вечер не везло. Около полуночи банк метал подполковник Лев Сергеевич Пушкин, младший брат поэта А.С. Пушкина, бывший в то время на водах. Проиграв ему несколько ставок, Лермонтов вышел на балкон, где сидели в то время не игравшие в карты князь Владимир Сергеевич Голицын, с которым поэт еще не расходился в то время, князь Сергей Васильевич Трубецкой, Сергей Дмитриевич Безобразов, доктор Барклай де Толли, Глебов и др., перекинулся с ними несколькими словами, закурил трубку и, подойдя к Столыпину, сказал ему: «Достань, пожалуйста, из шкатулки старый бумажник!» Столыпин подал. Лермонтов взял новую колоду карт, стасовал и, выбросил одну, накрыл ее бумажником и с увлечением продекламировал:

В игре, как лев, силен

Наш Пушкин Лев,

Бьет короля бубен,

Бьет даму треф.

Но пусть всех королей

И дам он бьет:

«Ва-банк!» – и туз червей

Мой – банк сорвет!

Все маленькое общество, бывшее в тот вечер у Лермонтова, заинтересовалось ставкой и окружило стол. Возгласы умолкли, все с напряженным вниманием следили и ждали выхода туза. Банкомет медленно и неуверенно метал. Лермонтов курил трубку и пускал большие клубы дыма. Наконец, возглас «бита!» разрешил состязание в пользу Пушкина. Лермонтов махнул рукой и, засмеявшись, сказал: «Ну, так я, значит, в дуэли счастлив!» Несколько мгновений продолжалось молчание, никто не нашелся сказать двух слов по поводу легкомысленной коварности червонного туза, только Мартынов, обратившись к Пушкину и ударив его по плечу, воскликнул: «Счастливчик!»

Между тем Михаил Юрьевич, сняв с карты бумажник, спросил банкомета: «Сколько в банке?» – и, пока тот подсчитывал банк, он стал отпирать бумажник. Это был старый сафьянный, коричневого цвета бумажник, с серебряным в полуполтинник замком, с нарезанным на нем циферблатом из десяти цифр, на одну из которых, по желанию, замок запирался. Повернув раза два-три механизм замка и видя, что он не отпирается, Лермонтов с досадой вырвал клапан, на котором держался запертый в замке стержень, вынул деньги, швырнул бумажник под диван[11] и, поручив Столыпину рассчитаться с банкометом, вышел к гостям, не игравшим в карты, на балкон. Игра еще некоторое время продолжалась, но как-то неохотно и вяло и скоро прекратилась совсем. Стали накрывать стол. Лермонтов, как ни в чем не бывало, был весел, переходил от одной группы гостей к другой, шутил, смеялся и острил. Подойдя к Глебову, сидевшему в кабинете в раздумье, он сказал:

«Милый Глебов,

Сродник Фебов,

Улыбнись,

Но на Наде[12],

Христа ради,

Не женись!»

Глебов Михаил Павлович, или, как его ласково звали товарищи, Мишка Глебов, розовый красавец, поручик конной гвардии, поехал на Кавказ в числе гвардейских охотников. С Лермонтовым сблизился в 1840 г., во время экспедиции. В бою при Валерике был ранен в руку. Летом 1841 г. лечился в Пятигорске. В «Домике» был свой человек, жил рядом, в одном доме с Мартыновым. К Лермонтову был нежно привязан. Поэт платил ему искренним, теплым чувством.

Как ни насыщена была жизнь в «Домике» серьезными беседами, спорами, разного рода развлечениями, Лермонтов находил время для чтения и работы.

Он привез «множество книг». В письме просил бабушку прислать ему еще книги, в том числе собрание сочинений Жуковского и «полного Шекспира по-английски».

Видеть поэта за работой удавалось немногим. Он любил писать рано, когда никто из товарищей еще не приходил и Столыпин не выходил из спальни. Днем Михаил Юрьевич писал только изредка.

«Писал он больше по ночам или рано утром, – рассказывал Мартьянову Христофор Саникидзе. – Писал он всегда в кабинете, но случалось, и за чаем на балконе, где проводил иногда целые часы, слушая пение птичек».

Все бывавшие в «Домике» знали, конечно, что Лермонтов пишет, но не все считали это серьезным занятием, работой. Потому-то и вспоминали поэта главным образом как участника развлечений, выдумщика на шалости и шутки, рисовальщика карикатур. Говорил же, например, Арнольди, что тогда все писали, и что писали не хуже Лермонтова, и что никто этому не придавал значения, причем говорил в 1881 г., когда Лермонтов уже давно был признан гениальным поэтом, когда в Петербурге был открыт музей его имени.

Арнольди даже назвал Висковатову Лермонтова поэтом неважным. «...Я видел не раз, как он писал, – рассказывал Арнольди Висковатову. – Сидит, сидит, изгрызет множество карандашей или перьев и напишет несколько строк. Ну, разве это поэт?..»

Эмилия Александровна Шан-Гирей тоже сознавалась, что они не видели в Лермонтове ничего особенного, хотя позднее она утверждала, что «творениями Лермонтова всегда восхищалась».

Вот и Васильчиков говорил Висковатову: «Для всех нас он был офицер – товарищ, умный и добрый, писавший прекрасные стихи и рисовавший удачные карикатуры».

A литературным планам поэта, его мечте – основать журнал, товарищи просто не придавали серьезного значения. В разговоре с Висковатовым В. Соллогуб, например, откровенно сознался, что планы эти он считал «фантазиями».

После Лермонтова остались в «Домике» семь «собственных сочинений покойного на разных лоскуточках бумаги», как записано в описи его вещей. Эти сочинения утрачены безвозвратно. Но поэт писал, по счастью, не только на «лоскуточках бумаги». Он привез с собой альбом в коричневом переплете, подаренный ему В.Ф. Одоевским с такой надписью: «Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне ее сам, и всю исписанную. Кн. В. Одоевский, 1841 г. Апреля 13, СПБ».

 Альбом был солидный – в 254 листа, в мягком переплете. На 26 листах написаны до приезда в Пятигорск: «Утёс», «Сон», «Спор» и в «Домике»: «Они любили друг друга», «Тамара», «Свидание», «Листок», «Нет, не тебя так пылко я люблю», «Выхожу один я на дорогу», «Морская царевна», «Пророк».

Под каким настроением был написан «Листок»? Комментаторы произведений Лермонтова замечали, что образ листка, символ изгнанника, был распространен в поэзии XIX века. Как будто только потому и появилось это стихотворение… Да ведь в этом листке, оторванном от ветки родимой, образ самого поэта. Это он, Лермонтов, был неожиданно вырван из Петербурга, где, как свидетельствуют многие его современники, он был любим и балован в кругу близких, где его понимали и ценили.

Какие у него были думы, когда он шагал из угла в угол по своему кабинету в «Домике»?

Можно только догадываться, с каким настроением вышел он поздним вечером из ворот усадьбы и шел по дороге вокруг Машука. Какое несоответствие было в этой тихой лунной ночи, голубом сиянье звезд, аромате трав, стрекоте бесчисленных цикад – с тем тревожным состоянием духа, которое вызывал в нем враждебный мир.

Не вспомнились ли поэту его собственные строчки из «Валерика»:

...Жалкий человек.

Чего он хочет!.. небо ясно,

Под небом места много всем,

Но беспрестанно и напрасно

Один враждует он – зачем?

Быть может, в такую ночь и родились стихи «Выхожу один я на дорогу». Лермонтов записал это стихотворение на 22-й странице альбома:

1

Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,

И звезда с звездою говорит.

2

В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сиянье голубом…

Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? жалею ли о чем?

3

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть;

Я ищу свободы и покоя!

Я б хотел забыться и заснуть!

 

4

Но не тем холодным сном могилы...

Я б желал навеки так заснуть,

Чтоб в груди дремали жизни силы,

Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь.

5

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,

Про любовь мне сладкий голос пел,

Надо мной чтоб, вечно зеленея,

Темный дуб склонялся и шумел.

Это стихотворение сразу, уже в 40-х годах прошлого столетия, вошло в народную поэзию. Именно как народная песня, без упоминания автора, стихотворение исполнялось в столичных гостиных и на деревенских посиделках, у монастырских стен и в тюремных камерах, мастеровыми у станка и слепцами на базарных площадях.

Его и сейчас, как народную песню, поют и заслуженные артисты в концертах и молодежь на гуляньях.

И где бы, кто бы его ни пел – оно всегда волнует до слез.

Каким надо быть великим мастером, чтобы так волновать человеческие сердца!

А разве не знаменательно, что строки именно этого стихотворения, в которых так полно, с такой художественной силой выражено чувство слияния с природой, вспомнил во время своего космического полета советский космонавт Герман Титов.

Если бы только одно это стихотворение было написано в «Домике», то и тогда стены его были бы священны. Но здесь же, в этих стенах, написаны еще и другие произведения – свидетельства кипучей деятельности гения.

Вся внутренняя жизнь Лермонтова, наполненная думами о судьбах родины, о призвании поэта и его трудных путях, страстным стремлением к деятельности, отразилась в последних сочинениях поэта, написанных в «Домике».

Художественную ценность этих последних стихов Лермонтова с изумительным мастерством определил Белинский: «...тут было все – и самобытная живая мысль, одушевлявшая обаятельно-прекрасную форму, как теплая кровь одушевляет молодой организм и ярким свежим румянцем проступает на ланитах юной красоты; тут была и какая-то мощь, горделиво владевшая собой и свободно подчинявшая идее своенравные порывы свои; тут была и эта оригинальность, которая в простоте и естественности открывает собою новые, дотоле неведомые миры, и которая есть достояние одних гениев; тут было много чего-то столь индивидуального, столь тесно связанного с личностью творца… Тут нет лишнего слова, не только лишней страницы; все на месте, все необходимо, потому что все перечувствовано, прежде чем сказано, все видено, прежде чем положено на картину…»

Последнее свое стихотворение Лермонтов назвал «Пророк»:

С тех пор как вечный судия

Мне дал всеведенье пророка,

В очах людей читаю я

Страницы злобы и порока.

 

Провозглашать я стал любви

И правды чистые ученья;

В меня все ближние мои

Бросали бешено каменья.

 

Посыпал пеплом я главу,

Из городов бежал я нищий,

И вот в пустыне я живу,

Как птицы, даром божьей пищи;

 

Завет предвечного храня,

Мне тварь покорна там земная;

И звезды слушают меня,

Лучами радостно играя.

 

Когда же через шумный град

Я пробираюсь торопливо,

То старцы детям говорят

С улыбкою самолюбивой:

«Смотрите: вот пример для вас!

Он горд был, не ужился с нами:

Глупец, хотел уверить нас,

Что бог гласит его устами!

 

Смотрите ж, дети, на него:

Как он угрюм, и худ и бледен!

Смотрите, как он наг и беден,

Как презирают все его!»

Когда, в какие дни и часы написано это стихотворение? Вначале запись сделана карандашом, как раздумье, как доверенные бумаге мысли. Потом оно переписано чернилами. Может быть, это было уже в последние дни перед дуэлью? Ведь после этого поэт больше ничего не написал… В альбоме Одоевского остались чистыми 228 страниц!

«Пророк» – итог недолгой жизни Лермонтова и совсем краткой его литературной деятельности.

Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей. –

завещал Пушкин.

Следуя этому завету, 22-летний Лермонтов начал поэтическое поприще обличением великосветских убийц своего великого учителя.

Стихотворение «Смерть поэта» прозвучало по всей России, как «колокол на башне вечевой». «Чересчур вольнодумное», по мнению даже некоторых расположенных к поэту лиц, оно зажигало сердца людей гневом и ненавистью к «палачам свободы».

За смелое выступление Лермонтов поплатился ссылкой. Своего оружия поэт, однако, не сложил. И не только не сложил, а беспрерывно оттачивал его. И вот итог – новые ссылки... смертный приговор.

Лермонтов трезво оценивал действительность, но изменять своего трудного пути не собирался. Почти перед самой дуэлью он говорил о задуманных больших работах.

За несколько дней до дуэли в «Домик» зашел товарищ поэта по пансиону и московскому университету – Николай Федорович Туровский.

«...Увлеченные живою беседой, мы переносились в студенческие годы, – записал в своем дневнике Туровский. – Вспоминали прошедшее, разгадывали будущее… Он высказывал мне свои надежды скоро покинуть скучный юг».

А как горячо беседовал поэт с профессором Дядьковским об английском материалисте Бэконе, о Байроне.

Кто бы из товарищей, постоянно бывавших в «Домике», поверил, что Мишель, всегда такой веселый, добрый, ласковый, часто насмешливый, способный прямо-таки на детские шалости, – живет такой сложной внутренней жизнью? Что ему и больно, и трудно? Ну, а если он так сказал, значит, так и было: он никогда не лгал ни в жизни, ни в искусстве. Только чувства свои и настроения поэт глубоко прятал даже от дружески расположенных к нему лиц. Лишь случайно подсмотрел «чрезвычайно мрачное» лицо поэта один из кавказских его знакомых, встретив на улице Пятигорска незадолго до дуэли.

На Кавказе, так им любимом и так прославленном, Лермонтову, в условиях ненавистной военщины, нечего было ждать. Поэт понимал это и все-таки не переставал надеяться.

В последнем письме, написанном в «Домике» за две недели до поединка, Лермонтов писал бабушке: «То, что Вы мне пишете о словах г(рафа) Клейнмихеля, я полагаю, еще не значит, что мне откажут отставку, если я подам; он только просто не советует; а чего мне здесь еще ждать?

Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если я подам».

Так и не узнал поэт, последнее распоряжение царя, которое обрекало его на неизбежную гибель.

V

Некоторые свидетели последних дней жизни поэта уверяли, что Верзилины устроили 13-го июля для Лермонтова и Столыпина прощальный вечер: друзья перебирались в Железноводск. Там для них уже была приготовлена квартира и взяты билеты на ванны.

Падчерица генерала Верзилина, Эмилия Александровна, впоследствии вышедшая замуж за троюродного брага Лермонтова – Акима Павловича Шан-Гирея, сохранила в памяти все подробности этого вечера. Да и можно ли было забыть то, что явилось прелюдией к трагическому концу поэта?

Эмилии Александровне приходилось несколько раз выступать в печати с рассказом об этом вечере. А сколько раз она рассказывала о нем в той самой комнате, где все происходило! Сидела она на том же диване, на котором сидела с Лермонтовым.

Вот ее рассказ:

«13 июля собралось к нам несколько девиц и мужчин и порешили не ехать в собранье, а провести вечер дома, находя это приятнее и веселее. Я не говорила и не танцовала с Лермонтовым, потому что и в этот вечер он продолжал свои поддразнивания. Тогда, переменив тон насмешки, он сказал мне: «М-lle Emilie, je vous en prie, un tour de valse seulement, pour la derniere fois de ma vie»[13]. «Ну уж так и быть, в последний раз, пойдемте». М.Ю. дал слово не сердить меня больше, и мы, провальсировав, уселись мирно разговаривать. К нам присоединился Л.С. Пушкин, который также отличался злоязычием, и принялись они вдвоем острить свой язык a qui mieux mieux[14]. Несмотря на мои предостережения, удержать их было трудно. Ничего злого особенно не говорили, но смешного много; но вот увидели Мартынова, разговаривающего очень любезно с младшей сестрой моей Надеждой, стоя у рояля, на котором играл князь Трубецкой. Не выдержал Лермонтов и начал острить на его счет, называя его montagnard au grand poignard[15]. (Мартынов носил черкеску и замечательной величины кинжал). Надо же было так случиться, что, когда Трубецкой ударил последний аккорд, слово poignard раздалось по всей зале. Мартынов побледнел, закусил губы, глаза его сверкнули гневом: он подошел к нам и голосом весьма сдержанным сказал Лермонтову: «Сколько раз просил я Вас оставить свои шутки при дамах», и так быстро отвернулся и отошел прочь, что не дал и опомниться Лермонтову, а на мое замечание: язык мой враг мой, М.Ю. отвечал спокойно: Се n'est rien; demain nous serons bons amis.[16]

Танцы продолжались, и я думала, что тем кончилась вся ссора. На другой день Лермонтов и Столыпин должны были уехать в Железноводск. После уж рассказывали мне, что, когда выходили от нас, то в передней же Мартынов повторил свою фразу, на что Лермонтов спросил: «Что ж, на дуэль что ли вызовешь меня за это?» Мартынов ответил решительно «да», и тут же назначили день».

Тогда ли, у порога верзилинского дома, был назначен день дуэли, или о нем договорились секунданты позднее – неизвестно. Дуэль неизбежна, вот что поняли все в кружке Лермонтова, хотя серьезно к вызову Мартынова почти никто не отнесся.

Такое впечатление вынес профессор Висковатов, беседуя со свидетелями последних дней поэта.

«Ближайшие к поэту люди так мало верили в возможность серьезной развязки, что решили пообедать в колонии Каррас[17] и после обеда ехать на поединок. Думали даже попытаться примирить обоих противников в колонии у немки Рошке, содержавшей гостиницу. Почему-то в кругу молодежи господствовало убеждение, что все это шутка, – убеждение, поддерживавшееся шаловливым настроением Михаила Юрьевича. Ехали скорее, как на пикник, а не на смертельный бой», – писал Висковатов.

Васильчиков в разговоре с биографом тоже говорил, что участники дуэли «так несерьезно глядели на дело, что много было допущено упущений».

Вспоминая через 31 год – в 1872 г. – преддуэльную обстановку, он утверждал: «Мы (Столыпин и Глебов, – Е.Я.) считали эту ссору столь ничтожной, что до последней минуты уверены были, что она кончится примирением. Даже в последнюю минуту, уже на месте поединка, были убеждены, что дуэль кончится пустыми выстрелами и что, обменявшись для соблюдения чести двумя пулями, противники подадут себе руки и поедут ужинать».

А как же сам поэт относился к предстоящей дуэли? «Шаловливое» настроение, конечно, совсем не отражало его внутреннего состояния.

Вспоминала же Катенька Быховец – она в день дуэли провела в обществе Лермонтова несколько часов, – что поэт «при всех был весел, шутил, а когда мы были вдвоем, он ужасно грустил».

Михаил Юрьевич часто заговаривал в последние месяцы о своей близкой смерти. Еще в Петербурге, зимой этого же года, он в кругу друзей говорил, что скоро умрет. В Москве, возвращаясь на Кавказ продолжать ссылку, поэт говорил Ю.Ф. Самарину «о своей будущности, о своих литературных проектах, и среди всего этого он проронил о своей скорой кончине несколько слов».

А всего за неделю до дуэли Лермонтов говорил своему товарищу по юнкерской школе П.А. Гвоздеву: «Чувствую, мне очень мало осталось жить».

Как видно, мысль о смерти преследовала его в последнее время. Но разве он хотел умереть? Ведь в те же самые дни, когда поэт говорил о скорой смерти, он делился с друзьями планами о своих литературных работах, в эти же дни развивал мысль об издании журнала. «Мы в своем журнале, – говорил он, – не будем предлагать обществу ничего переводного, а свое собственное. Я берусь к каждой книжке доставлять что-либо оригинальное».

А разговор о будущем с Туровским, а философские беседы с Дядьковским – ведь и они служат подтверждением его жажды деятельности, жажды жизни, полной литературных интересов.

Все говорит о том, что поэт далек был от мысли заснуть «холодным сном могилы». Не хотел Лермонтов смерти, но не думать о ней не мог. Судьба Пушкина не забывалась.

Нам не суждено узнать, что думал и что пережил Михаил Юрьевич в последнюю ночь, проведенную в «Домике». Но при мысли об этой ночи вспоминаются строки из дневника Печорина:

«И, может быть, я завтра умру, и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно».

«Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился? А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные»…

Пуля сразила поэта именно тогда, когда он чувствовал в себе «силы необъятные», понимал, зачем живет, «для какой цели родился».

VI

Как же происходила дуэль? Сохранилось два свидетельства о трагедии разыгравшаяся 15 июля 1841 г. у подножия Машука: официальное донесение коменданта Ильяшенкова командующему войсками на Кавказской линии – генерал-адъютанту Граббе и воспоминания Васильчикова, которые и послужили профессору Висковатову материалом дня описания дуэли в его труде «Михаил Юрьевич Лермонтов – Жизнь и творчество». В течение трех лет (1879-1881) профессор собирал материал для биографии Лермонтова. К этому времени оставался в живых только один из участников дуэли, князь Васильчиков. Васильчиков в личной беседе с Висковатовым изложил события подробнее, чем комендант.

Комендант доносил: «Сего года 15-го числа подсудимые (Мартынов, Глебов, Васильчиков – Е.Я.) и с ними Тенгинского полка поручик Лермонтов, по полудни в шесть с половиной часов, из квартир своих отправились по дороге, ведущей в Николаевскую колонию и, отъехав от города не более 4-х верст, остановились при подошве горы Машук, между растущего кустарника, на поляне, где привязав за деревья своих лошадей (Мартынов, Лермонтов и Васильчиков верховых а Глебов запряженную в беговых дрожках) и из них корнет Глебов, и князь Васильчиков размерили вдоль по дороге барьер расстоянием на 15 шагов, поставив на концах онаго свои фуражки, и отмерили еще от оных в обе стороны по10-ги шагов, потом, зарядив пару пистолетов отдали ссорившимся майору Мартынову и поручику Лермонтову сии, пришед на намеченные места, остановились и потом, по сделанному знаку корнетом Глебовым приблизясь к барьеру, майор Мартынов выстрелом своим ранил поручика Лермонтова, который в то же время от этой раны и помер, не успев даже произвести выстрела по Мартынове» (Ракович)

А вот как описал Висковатов 15-е июля 1841 года.

«День был знойный, удушливый, в воздухе чувствовалась гроза. На горизонте белая тучка росла и темнела. Около 6 часов прибыли на место.

Мартынов стоял мрачный, со злым выражением лица, Столыпин обратил на это внимание Лермонтова, который только пожал плечами. На губах его показалась презрительная усмешка. Кто-то из секундантов воткнул в землю шашку, сказав: «Вот барьер». Глебов бросил фуражку в десяти шагах от шашки, но длинноногий Столыпин, делая большие шаги, увеличил пространство.

Затем противникам были вручены заряженные пистолеты, и они должны были сходиться по команде: «Сходись!». Особенного права на первый выстрел по условию никому не было дано. Каждый мог стрелять, стоя на месте, или подойдя к барьеру, или на ходу, но непременно между командою: два и три. Командовал Глебов…

«Сходись!» – крикнул он. Мартынов пошел быстрыми шагами к барьеру, тщательно наводя пистолет. Лермонтов оставался неподвижен. Взведя курок, он поднял пистолет дулом вверх и, помня наставления Столыпина, заслонился рукой и локтем, «по всем правилам опытного дуэлиста».

Висковатов приводит далее показание князя Васильчикова: «В эту минуту, я взглянул на него и никогда не забуду того спокойного, почти веселого выражения, которое играло на лице поэта перед дулом уже направленного на него пистолета».

«Раз... Два... Три...» командовал между тем Глебов. Мартынов уже стоял у барьера.

«Я отлично помню, – рассказывал князь Васильчиков, – как Мартынов повернул пистолет курком в сторону, что он называл стрелять по-французски! В это время Столыпин крикнул: «Стреляйте или я разведу вас!»... Выстрел раздался, и Лермонтов упал, как подкошенный, не успев даже схватиться за больное место, как это обыкновенно делают ушибленные или раненые. Мы подбежали... В правом боку дымилась рана, в левом сочилась кровь».

«В смерть не верилось, – продолжал повествование Висковатов. – Как растерянные стояли вокруг павшего... Глебов сел на землю и положил голову поэта к себе на колени. Тело быстро холодело».

Доктора на месте поединка не было. За ним поехал Васильчиков.

«Между тем в Пятигорске трудно было достать экипаж. Васильчиков, покинувший Михаила Юрьевича еще до ясного определения его смерти, старался привезти доктора, но никого не мог уговорить ехать к сраженному. Медики отвечали, что на место поединка при такой адской погоде они ехать не могут и приедут на квартиру, когда привезут раненого.

Действительно, дождь лил как из ведра, и совершенно померкнувшая окрестность освещалась только блистанием непрерывной молнии при страшных раскатах грома. Дороги размокли. С большим усилием и за большие деньги, кажется, не без участия полиции, удалось, наконец, выслать за телом дроги (вроде линейки). Было 10 часов вечера. Достал эти дроги уже Столыпин.

Кн. Васильчиков, ни до чего не добившись, приехал на место поединка без доктора и экипажа».

«Тело Лермонтова все время лежало под проливным дождем, накрытое шинелью Глебова, покоясь на его коленях. Когда Глебов хотел осторожно спустить ее, чтобы поправиться – он промок до костей – из раскрытых уст Михаила Юрьевича вырвался не то вздох, не то стон, и Глебов остался недвижим, мучимый мыслью, что быть может в похолодевшем теле еще «кроется жизнь». «Так лежал неперевязанный, медленно истекавший кровью, великий юноша-поэт», – заканчивает рассказ о дуэли Висковатов. Погиб ли он от потери крови, или смертельная была рана – неизвестно. Вскрытия не было.

Наконец появился экипаж... «Поэта подняли и положили на дроги. Поезд, сопровождаемый товарищами и людьми Столыпина, тронулся».

Поздно вечером 15 июля вернулся Михаил Юрьевич в «Домик».

Так ли все происходило у подножия Машука в 7 часов вечера 15-го июля, как рассказал Васильчиков, трудно сказать, но других свидетельств этого горестного события, к сожалению, нет».

Ни Столыпин, ни Трубецкой, ни Глебов ни в письмах, ни в разговорах, ни в воспоминаниях словом не обмолвились о дуэли. Они свято выполняли данную друг другу клятву – не разглашать тайну, молчать о том, чему свидетелями были.

Если Глебов рассказал Эмилии Александровне об одиночестве у истекающего кровью друга, – так это был рассказ не о дуэли, а о переживаниях его – Глебова – в ту страшную ночь.

Советскими лермонтоведами извлечено из разных архивов немало частных писем тех лиц, которые были тогда в Пятигорске. Свидетельства, отклики на свершившееся, сделанные непосредственно после дуэли, являются ценнейшими документами.

Вот что писал, например, московский почт-директор, А.Я. Булгаков, ссылаясь на письмо В.С. Голицына, написанное в Пятигорске тотчас же после дуэли:

«Когда явились на место, – где надобно было драться, Лермонтов, взяв пистолет в руки, повторил торжественно Мартынову, что ему не приходило никогда в голову его обидеть, даже огорчить, что все это была одна шутка, а что ежели Мартынова это обижает, он готов просить у него прощения не токмо тут, но везде, где он только захочет!.. Стреляй! Стреляй! – был ответ исступленного Мартынова.

Надлежало начинать Лермонтову, он выстрелил в воздух, желая все кончить глупую эту ссору дружелюбно, не так великодушно думал Мартынов, он был довольно бесчеловечен и злобен, чтобы подойти к самому противнику своему, и выстрелил ему прямо в сердце. Удар был так силен и верен, что смерть была столь же скоропостижна, как выстрел. Несчастный Лермонтов тотчас испустил дух. Удивительно, что секунданты допустили Мартынова совершить его зверский поступок. Он поступил противу всех правил чести и благородства, и справедливости. Ежели он хотел, чтобы дуэль совершилась, ему следовало сказать Лермонтову: извольте зарядить опять ваш пистолет. Я вам советую хорошенько в меня целиться, ибо я буду стараться вас убить. Так поступил бы благородный, храбрый офицер. Мартынов поступил как убийца».

Ю.Ф. Самарин писал И.С. Гагарину через две недели после дуэли: «Пишу вам, мой друг, под тяжким впечатлением только что полученного мной известия. Лермонтов убит Мартыновым на дуэли на Кавказе. Подробности ужасны. Он выстрелил в воздух, а противник убил его, стреляя почти в упор».

В целом ряде других писем корреспонденты упорно утверждали, что Лермонтов выстрелил в воздух, Мартынова дружно именовали «убийцей», исход же дуэли так и толковали, как убийство поэта.

Несомненно, письма эти отражали сразу же установившееся в Пятигорске мнение о разыгравшейся драме.

На чем основано было такое мнение? Видно, кто-то из секундантов, – как ни старались они держать в тайне случившееся, – все же поделился с кем-то тем, чему был свидетель. Укреплению создавшегося мнения способствовали и условия дуэли.

Условия эти, продиктованные Мартыновым, поражают своим несоответствием поводу для вызова на дуэль. В самом деле, поводом послужила ссора «ничтожная и мелочная», как ее определяли все свидетели столкновения Лермонтова с Мартыновым. Условия же дуэли такие, как при самом тяжком оскорблении: пистолеты крупного калибра, право стрелять до трех раз, тогда как в данном случае, то есть при пустячной ссоре, полагалось обменяться по одному выстрелу, и, наконец, ничтожное расстояние между противниками.

Но почему же Лермонтов принял эти условия? И как же Столыпин, прекрасно знавший дуэльный кодекс, мог допустить согласие поэта на эти условия?

Но, кто знает, может быть, Столыпин и пытался их отклонить. Включил же Висковатов на каком-то основании такие строки в биографию Лермонтова: «Столыпин серьезнее всех глядел на дело и предупреждал Лермонтова, но он по большей части был под влиянием Михаила Юрьевича… и вполне поддавался его влиянию».

Надо помнить при этом характер Лермонтова. Ни за что на свете не разрешил бы он своим секундантам поднимать вопрос об изменении условий. Для Лермонтова не имело значения, что условия эти не отвечали тяжести оскорбления. Главное было, что они продиктованы противником. Со своей стороны Лермонтов заявил, что стрелять в Мартынова не будет, а дальше… это было уже дело совести противника.

VII

Почти двое суток покоилось тело поэта в «Домике». Здесь и зарисовал его на смертельном ложе художник Шведе.


Информация о работе «Последний приют поэта (о Лермонтове)»
Раздел: Культурология
Количество знаков с пробелами: 314151
Количество таблиц: 0
Количество изображений: 1

Похожие работы

Скачать
39880
0
0

... , пропитанной солями почве Горячей горы сосны росли плохо и постепенно погибали. Но одной сосне повезло, она выжила, хотя и ей приходилост очень трудно. Теперь эта сосна называется Лермонтовской. Во времена Лермонтова пятигорский бульвар начинался от Елизаветинского источника и тянулся до нынешней улицы Соборной. Устроен он был в 1827-28 г. В книге Броневского «Поездка на Кавказ» так говориться о ...

Скачать
19826
0
0

... лирики. Однако между этими героями существует тесная связь, обусловленная сохранением основных мотивов, тем лирики, которые пронизывают все творчество поэта и формируют образ его героя. Лирика Лермонтова наряду с поэзией Жуковского и ранним творчеством Пушкина явилась взлетом русского романтизма. Это обусловлено тем, что лермонтовский лирический герой – герой романтический. Он наделен всеми ...

Скачать
22212
1
0

... светскими красавицами, девицами и дамами поэте: "Как его не понимали эти барыни и барышни, которые только и думали, что об амуре и женихах!" В 1837 году после гибели Пушкина Лермонтовым написано знаменитое стихотворение "Смерть Поэта", автор сразу стал всем известен, был арестован, по высочайшему повелению переведен тем же чином в армейский полк на Кавказ. Во время визита императора в Тифлис ...

Скачать
16201
0
0

... а после революции была названа в честь наркома здравоохранения Н.А.Семашко. ДВОРЕЦ ЭМИРА БУХАРСКОГО   Это чудо архитектуры, расположенное в Курортном парке Железноводска, по праву вызывает восхищение у гостей и жителей Кавказских Минеральных Вод. Высокая башня минарета, узорчатые балконы, затейливая резьба в виде узбекских национальных орнаментов, отделка стен керамическими плитками – ...

0 комментариев


Наверх